Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Салман Рушди. Ярость 7 страница



Он думал, что может вернуться к написанию книг, но быстро обнаружил, что сердце к этому не лежит. Неумолимость случайности, манера событий сбивать человека с пути развратили его и сделали ни к чему не годным. Старая жизнь навсегда оставила его; созданный им новый мир тоже протёк между пальцами. Он стал Джеймсом Мэйсоном, падающей звездой, сильно пьющей, тонущей в поражениях, пока проклятая кукла летает высоко в роли Джуди Гарленд. В случае с Буратино проблемы Папы Карло закончились, когда чёртова марионетка стала настоящим, живым мальчишкой; с Леди Бестолковкой, как с Галатеей, они в этот момент начались. Профессор Соланка в пьяном гневе изрыгал анафемы неблагодарной Франкенкукле: Изыди с глаз моих! Прочь, чудовищное дитя! Отныне я тебя не знаю. Не носить тебе моё имя. Никогда не посылай спрашивать обо мне, никогда не ищи моего благословения. И не зови меня более отцом.

Она покинула его дом во всех воплощениях – эскизах, макетах, картинах, в бесконечно разросшихся мириадах видов, в бумаге, материи, дереве, пластике, мультиках, видеоплёнке, фильмах; и с ней неизбежно ушла некогда драгоценная версия его самого. Он не мог лично свершить акт удаления. Задачу взяла на себя Элеонора. Элеонора, наблюдавшая нарастание кризиса (красные прожилки в глазах любимого мужчины, алкоголь, бесцельные блуждания), мягко и твёрдо сказала: " Уйди на весь день и предоставь это мне". Её собственная карьера в издательстве шла по нарастающей, хотя в данный момент единственной необходимой ей карьерой был Асмаан, но она, птица высокого полёта, была сильно востребована. Это она от него тоже скрывала, хотя он не был дураком и понимал, что означают звонки Моргена Франца и других, висевших на телефоне по полчаса со своими уговорами. Она нужна, он это понимал, все нужны, кроме него, но ему доступна хотя бы эта жалкая месть; ему тоже кое-что не нужно, пусть всего лишь это двуликое создание, эта предательница, эта кукла.

Так что в условленный день он ушёл из дома, быстро топая по Хэмпстед-хит, – они жили в просторном доме с двумя фасадами на Уиллоу-роуд и очень радовались, что Вересковая пустошь, сокровище Северного Лондона, его лёгкие, находится прямо за дверью, – а в его отсутствие Элеонора всё тщательно упаковала и вынесла на склад длительного хранения. Он бы предпочёл выбросить всю кучу на мусорную свалку Хайбери, но и тут вынужден был пойти на компромисс. Элеонора настояла. Сильные архивные инстинкты требовали от неё принять ответственность за проект, он махнул рукой на её доводы, словно на комара, и не стал спорить. Он гулял несколько часов, и мягкая музыка Пустоши смягчала его душу дикаря, в него проникали медленные сердечные ритмы тропинок и деревьев, а позже – сладкие струны летнего концерта на территории Фонда Айви. Когда он вернулся, Бестолковки и след простыл. Или почти простыл. Ибо – тайком от Элеоноры – одна кукла была спрятана в шкафу в кабинете Соланки. Там она и осталась.

Когда он вернулся, дом казался опустошённым, заброшенным, как после смерти ребёнка. Соланка вдруг почувствовал, что постарел лет на двадцать-тридцать; словно в результате развода с лучшим произведением своего юношеского энтузиазма встал, наконец, лицом к лицу перед беспощадным Временем. Уотерфорд-Вайда говорил о таком чувстве у Адденбруков много лет назад. " Жизнь становится очень, ну, конечной, что ли. Осознаёшь, что ничего не имеешь, ничему не принадлежишь, просто чем-то временно пользуешься. Неодушевлённый мир над тобой смеётся: ты скоро пройдёшь, а он останется. Не очень глубоко, Солли, философия Медвежонка Пуха, знаю, но всё равно она разрывает на куски". Не просто смерть ребёнка, думал Соланка: больше похоже на убийство. Кронос, пожирающий свою дщерь. Он стал убийцей вымышленного потомства: не плоти от плоти своей, но мысли от мысли своей. Остался, однако, живой ребёнок, не спящий, взбудораженный событиями дня: приездом фургона, грузчиками, переносом коробок туда-сюда. " Я помогал, папа, – подбежал к отцу довольный Асмаан. – Я помог нести Бестолковку". У него плохо выходили составные согласные, получилось: Бес Таковку. Пожалуй, так и есть, подумал Соланка. Она стала бесом моей жизни. " Да, – рассеянно ответил он. – Молодец". Но у Асмаана на уме было что-то ещё. " Почему ей нужно было уйти, папа? Мама сказала, ты хочешь, чтобы она ушла". О, значит, мама сказала. Спасибо, мама. Он уставился на Элеонору, та пожала плечами. " Я просто не знала, что ему сказать. Это твоё дело".

На детском телевидении, в книжках комиксов и в звуковых версиях изменчивая, подобно Протею, Леди Бестолковка завоевывала сердца детей даже младше Асмаана Соланки. Уже трёхлетки влюблялись в наиболее привлекательную – для всех! – икону современности. Можно вынести Л. Б. из дома на Уиллоу-роуд, но как вычеркнуть её из воображения ребёнка её создателя? " Хоцю её абатно, – решительно заявил Асмаан. " Абатна" – обратно. – Хоцю Бес Таковку". Пасторальную симфонию Хэмпстед-хит сменили режущие диссонансы семейной жизни. Соланка вновь почувствовал, как над ним собираются тучи. " Ей просто пора было уйти", – сказал он и подхватил Асмаана, который начал с силой вырываться, бессознательно реагируя, как свойственно детям, на плохое настроение отца. " Нет! Поставь меня! Поставь меня! – Он устал и раздражался, как и сам Соланка. – Я хочу смотреть видео, – потребовал он. " Солеть видуво". – Я хоцю солеть видуво пло Бес Таковку". Малик Соланка, выведенный из равновесия отсутствием архива Леди Бестолковки, её высылкой на какую-то Кукольную Эльбу, в какой-то черноморский городок, вроде бесплодных Том Овидия, для ненужных, надоевших игрушек, неожиданно оказался погружённым в условия, напоминающие глубокую скорбь, и воспринял вечернюю несдержанность сына как неприемлемую провокацию. " Уже поздно. Веди себя хорошо, – рявкнул он, а Асмаан в ответ бухнулся на ковёр в передней и продемонстрировал свой новейший фокус: разразился впечатляющими крокодиловыми слезами. Соланка, ребёнок ничуть не меньший, чем сын, и не имеющий оправдания в виде трёхлетнего возраста, повернулся к Элеоноре. – Думаю, это твой способ меня наказывать, – произнёс он. – Если ты не хотела избавляться от неё, почему просто не сказать " нет"? Зачем использовать его? Мне следовало знать, что всё кончится бедой. Какими-нибудь такими дерьмовыми манипуляциями".

" Пожалуйста, не говори так со мной при нём, – сказала она, прижимая Асмаана к себе. – Он всё понимает. – Соланка заметил, что мальчик безропотно дал матери унести себя в кровать, уткнувшись носом в длинную шею Элеоноры. – На самом деле, – ровным голосом продолжала она, – после того, как целый день тут для тебя старалась, я думала, и как выясняется, напрасно, что мы можем превратить этот момент в новое начало. Вынула из морозилки баранью ногу и натёрла тмином, позвонила в цветочную лавку, о Боже, какая глупость, и заказала настурции с доставкой. А на кухонном столе ты найдёшь три бутылки тиньянелло. Одна для удовольствия, две, чтобы набраться, три для постели. Может, ты это помнишь. Твой метод. Но я просто уверена, тебя уже не прельщает романтический ужин при свечах с надоедливой, уже не молодой женой".

Их уносило друг от друга, её – в затягивающее, отнимающее всё время, наполняющее до краёв первое материнство, которое она была бы счастлива повторить, его – в туман неудачи и отвращения к себе, становившийся всё гуще от выпивки. Но брак не распался, во многом из-за большого сердца Элеоноры и благодаря Асмаану. Асмаану, который любил книжки – ему можно было читать часами; Асмаану на садовых качелях, просившему Малика закрутить его как можно сильнее, чтобы потом раскрутиться обратно стремительным пятном; Асмаану, восседающему на отцовских плечах, нагибая голову перед дверными косяками (" Папа, я оцень остолозно! " ); Асмаану – охотнику и дичи, Асмаану, прячущемуся под простынями и за кипами подушек; Асмаану, пытающемуся петь Rock Around the Clock – " лот элаунд зе тот"; а больше всего, возможно, Асмаану прыгающему. Он обожал скакать на родительской кровати, где его подбадривали мягкие игрушки. " Солите на меня, – кричал он, " солите" вместо " смотрите", – я здолово плыгаю! Я плыгаю высе и высе! "

Он стал молодой инкарнацией их старой высоко прыгающей любви. Когда ребёнок наполнял их сердца радостью, Элеонора и Малик Соланка могли спрятаться в фантазии неомрачённого семейного удовольствия. Но в остальное время трещины становились даже заметнее. Его замкнутые на себя страдания, постоянные сетования на надуманное пренебрежение утомляли её своей глупостью гораздо больше, чем она позволяла себе показывать, стараясь не быть жестокой; а он, замкнутый в нисходящей спирали, обвинял её в игнорировании его самого и его забот. В постели она шёпотом, чтобы не разбудить спящего рядом, на уложенном на пол матрасе, Асмаана, жаловалась, что Малик никогда не предлагает заняться любовью; он резко возражал, что интерес к сексу у неё теперь сохранился только в благоприятные для зачатия дни. А в эти дни они постоянно сражались: да, нет, пожалуйста, не могу, почему, потому что не хочу, но мне это так нужно, а мне это вообще не нужно, но я не хочу чтобы этот чудесный мальчуган оставался единственным ребёнком как я, а я не хочу снова становиться отцом в таком возрасте мне и так будет за семьдесят когда Асмаану исполнится двадцать. И снова слёзы, и гнев; и Соланка часто оставался ночевать в гостевой спальне. Совет мужьям, горько думал он: следи за удобством запасной комнаты, поскольку рано или поздно, приятель, она станет твоей.

Элеонора у лестницы напряжённо ждала ответа на предложение провести ночь мира и любви. Время шло медленными ударами, приближаясь к поворотному пункту. При желании он мог принять её приглашение, и тогда, да, последовал бы славный вечер: изысканная еда, и, если в таком возрасте от трёх бутылок тиньянелло он не уснёт сразу, несомненно, их любовные утехи будут на прежнем высоком уровне. Но теперь в Раю завёлся червь, и он не прошёл испытание. " Полагаю, у тебя овуляция", – сказал он, и её лицо резко вздрогнуло, словно от пощёчины. " Нет, – ответила она, а затем, смиряясь с неизбежным: – Ох, ну да, да. Но неужели мы не можем просто, ох, увидел бы ты как сильно, о, к дьяволу, что толку. – Она пошла наверх с Асмааном на руках, не в силах сдержать слёз. – Я его положу и тоже пойду спать, хорошо? " – пробормотала она, рыдая. " Делай что хочешь. Только не оставляй в печке сраного барана. Вытащи его и выкини на хер".

Асмаан поднимался по лестнице на маминых руках, и Соланка услышал тревогу в усталом детском голосе. " Папа не зой, – говорил Асмаан, убеждая сам себя, мечтая, чтобы его убедили. " Зой" – злой. – Папа не хоцет меня плогонять".

Оставшись на кухне в одиночестве, профессор Малик Соланка начал пить. Вино было вкусным и крепким, как всегда, но он пил не для удовольствия. Он неуклонно прокладывал тропу сквозь бутылки, и пока он пил, демоны вылезали наружу через отверстия его тела, стекая из носа, выползая через уши, сочась и выдавливаясь в любые дырки, которые могли найти. К концу первой бутылки они плясали на глазных яблоках, ногтях, обхватывали шероховатыми цепкими языками горло, их копья кололи его гениталии, и всё, что он мог слышать, это их алую песню пронзительной, ужасной ненависти. Он прошёл через жалость к себе и вступил в страшный испепеляющий гнев, и к концу второй бутылки, когда голова уже болталась на шее, демоны целовали его раздвоенными языками, их хвосты обвились вокруг пениса, тёрли и жали, и пока он слушал их грязные разговоры, страшное обвинение в том, что с ним произошло, обрушилось на женщину наверху, на самую близкую, на предательницу, отказавшуюся уничтожить его врага, его Немезиду, куклу, на неё, влившую яд Бестолковки в мозг его сына, восстановившую сына против отца, на неё, разрушившую мир в его домашней жизни, предпочтя не рождённое дитя собственной одержимости реально существующему мужу, на неё, его жену, его Иуду, его главного врага. Третья бутылка, выпитая наполовину, упала на кухонный стол, который она столь любовно приготовила к ужину a deux, постелив оставшуюся от матери старую кружевную скатерть, положив лучшие столовые приборы и поставив высокие бокалы красного богемского стекла, и когда красная жидкость растеклась по старым кружевам, он вспомнил, что забыл про проклятого барашка, и когда он открыл дверь духовки, поваливший оттуда дым достиг детекторов на потолке, и резкий визг сирены был смехом демонов, и чтобы прекратить это, ПРЕКРАТИТЬ ЭТО, ему пришлось подставить стремянку, вскарабкаться на нетвёрдых от вина ногах и вытащить из этой хреновины батарейки, порядок, порядок, но даже когда ему удалось сделать это, не сломав свою чёртову шею, демоны продолжали смеяться визгливым смехом, и комната была по-прежнему полна дыма, вот проклятущая, не могла такую простую вещь сделать, а что нужно, чтобы остановить крик в голове, этот визг словно нож, словно нож в мозгу в ухе в глазу в животе в сердце в душе, почему эта сука не могла просто вытащить мясо и поставить его сюда, на разделочную доску рядом с точильным бруском, длинной вилкой и ножом, разделочным ножом, ножом.

В таком большом доме противодымная тревога не разбудила ни Элеонору, ни Асмаана, который уже был в её постели, постели Малика. Охренительно полезной оказалась эта сигнализация, мда. И вот он стоит над ними во мраке, и вот в руке его разделочный нож, и нет никакой сигнализации, чтобы предупредить их о нём, так ведь, Элеонора лежит на спине, рот чуть приоткрыт, нос слегка похрапывает, Асмаан тесно прижался к ней в чистом крепком сне невинности и доверия. Асмаан неслышно заворчал сквозь сон, и звук его слабого голоса прорвался сквозь крики демонов и вернул отца в чувство. Перед ним лежит его единственный ребёнок, единственное живое существо под этой крышей, которое ещё знает, что мир – это место для чудес, и что жизнь прекрасна, и настоящее – это всё, и будущее бесконечно, и о нём не надо думать, а прошлое бесполезно, и, к счастью, уже прошло, а он, ребёнок, завёрнутый в волшебный плащ детства, любим так, что словами не скажешь, и защищён от зла. Малик Соланка запаниковал. Что я тут делаю, стоя над двумя спящими с, с, с ножом, я не такой человек, чтобы сделать что-то подобное, о таких людях можно каждый день прочитать в жёлтой прессе, о грубых мужчинах и коварных женщинах, убивающих детей и поедающих бабушек, о хладнокровных серийных убийцах и мучителях-педофилах и бесстыдных сексуальных преступниках и безнравственных отчимах и немых жестоких неандертальцах и обо всех нецивилизованных звероподобных мира сего, но это совсем другие люди, в этом доме таких людей нет, ergo я, Малик Соланка, бывший профессор Королевского колледжа Кембриджского университета, уж я-то никак не могу стоять здесь, держа в пьяной руке дикое орудие смерти. Quod erat demonstrandum. И в любом случае, Элеонора, я никогда не умел обращаться с мясом. Разделывала всегда ты.

Кукла, подумал он, пьяно рыгнув. Конечно! Виновата сатанинская кукла. Я выкинул из дома все аватары дьяволицы, но один остался. Моя ошибка. Она выползла из шкафа, прокралась ко мне, вложила в руку разделочный нож и отправила выполнить за неё кровавую работу. Но я знаю, где она прячется. От меня ей не укрыться. Профессор Соланка повернулся и вышел из спальни, с ножом в руке, бормоча, и если после его ухода Элеонора откроет глаза, он этого не узнает; если она будет смотреть в его уходящую спину, и будет знать, и будет судить его, сказать об этом должна она.

За окном на Семидесятой западной улице темнело. Когда он договорил, Леди Бестолковка сидела у него на коленях. Её разрезанные одежды висели клочьями, на теле виднелись глубокие следы ножа. " Даже после того, как я заколол её, видишь ли, я не мог её бросить. Всю дорогу в Америку я держал её тело на руках. – Милина кукла молча допрашивала свою израненную близняшку. – Теперь ты слышала всё, то есть гораздо больше, чем хотела, – сказал Соланка. – Ты знаешь, как эта штука разрушила мою жизнь". Зелёные глаза Милы Мило горели. Она подошла и взяла его руки в свои. " Не могу поверить, – заявила она. – Ваша жизнь не разрушена. А это – очнитесь, профессор! – это просто куклы".


– 9 –


" Иногда Вы своим видом напоминаете мне отца перед смертью, – сказала Мила Мило, совершенно не задумываясь, как воспримет фразу тот, к кому она обращена. – Какая-то размытость, как на снимке, когда рука фотографа чуть дрожала? Как Робин Уильямс в том фильме, где он постоянно не в фокусе. Я как-то спросила отца, в чём дело, и он ответил, что это выражение лица человека, который провёл слишком много времени рядом с другими человеческими существами. Человечество – это приговор к жизни, сказал он; это заключение строгого режима, и нам всем иногда нужно бежать из тюрьмы. Он был писателем, в основном поэтом, но и прозаиком тоже, Вы о нём наверняка не слышали, но на сербскохорватском он считается очень неплохим. На самом деле даже больше, чем неплохим, просто восхитительным, одним из лучших. Nobelisable, как говорят французы, но премию он так и не получил. Думаю, прожил недостаточно долго. И всё-таки. Поверьте мне. Он был хорош. Глубоко связанный с миром природы, он чувствовал старину, фольклор: был частью всего этого. Я его дразнила: у тебя, говорю, гоблины так и скачут из цветка в цветок. Он отвечал: цветок в гоблине был бы лучше. Память о чистой сверкающей реке, оставшейся в сердце сатаны. Поймите: религия значила для него очень много. Жил он в основном в городах, но душа его была в горах. Его звали " старая душа". Но он был и молод сердцем, знаете? Правда. Бочка с обезьянами. Почти всё время. Не знаю, как ему удавалось. Его не оставляли в покое, вечно капали на мозги. Мы несколько лет жили в Париже после того, как он сбежал от Тито, я там ходила в американскую школу до восьми лет, почти до девяти, мама, к сожалению, умерла, когда мне было три, три с половиной, рак груди, что поделаешь, он просто убил её очень быстро и очень больно, да покоится она с миром. Так или иначе, он получал письма из дома, а я ему их открывала, и там на первой странице был штамп, на письмах от, я не знаю, от сестры или ещё кого, огромная официальная печать: " Это письмо не подвергалось цензуре". ХА! В середине восьмидесятых я приехала с ним в Нью-Йорк на большую конференцию ПЕН-клуба, ту, знаменитую, где были все эти вечеринки, одна в Храме Дендур в Метрополитен, а другая в апартаментах Сола и Гейфрид Штейнбергов, и никто не мог решить, какая круче, а Норман Мейлер пригласил Джорджа Шульца выступить в Публичной библиотеке, и южноафриканцы бойкотировали лекцию, поскольку он был, вроде, за апартеид, а служба безопасности Шульца не пропускала Беллоу, тот забыл приглашение, значит, мог быть террористом, пока за него не вступился Мейлер, Беллоу такое должно было понравиться! а потом женщины-писательницы заявили протест, потому что с трибуны выступали в основном мужчины, а Сюзан Зонтаг и Надин Гордимер брюзжали, кто-то из них, не помню, Сюзан или Надин, сказала, что литература – это не работодатель равных возможностей. И, кажется, Цинтия Озик обвинила Бруно Крайского в антисемитизме, несмотря на то, что он а) еврей и б) европейский политик, принявший больше всего еврейских беженцев из России, и всё потому, что он встречался с Арафатом, один раз встретился, значит, Егуд Барак и Клинтон настоящие антисемиты, да? то есть, видимо, в Кэмп-Дэвиде собирается Антиеврейский Интернационал. И, уж конечно, отец тоже выступил, конференция как-то громко называлась, типа " Воображение писателя против воображения государства", и когда кто-то, забыла кто, Брейтенбах или Оз, кто-то такой, заявил, что у государства нет воображения, отец сказал, что наоборот, у него есть не только воображение, но и чувство юмора, и он может привести пример государственной шутки, и рассказал историю про письмо, не подвергнутое цензуре, и я сидела в аудитории и гордилась, потому что все смеялись, и потому что это я открыла письмо. Я ходила с ним на все заседания, Вы смеётесь? я от писателей с ума сходила, я всю жизнь была писательской дочкой, и книги для меня были чем-то святым, и это было очень круто, потому что мне разрешали сидеть где угодно, хотя я была такой маленькой. Так классно было наконец увидеть отца, окружённого теми, кто был ему вроде ровней, видеть, как его уважают, и потом, там разгуливали всякие знаменитые имена, пришпиленные к людям, которым они принадлежали, Дональд Бартельми, Гюнтер Грасс, Чеслав Милош, Грейс Пэйли, Джон Апдайк, все-все. Но потом у отца появилось это выражение лица, как у Вас сейчас, и он оставил меня с тётей Китти из Челси, она мне не настоящая тётя, у неё с отцом что-то было минут пять – Вам бы посмотреть на него с женщинами, он был такой большой и сексуальный, с огромными руками и густыми усами, как у Сталина, наверное, он смотрел женщинам прямо в глаза и рассказывал о животных в жару, о волках, например, и всё, они были готовы. Клянусь Богом, леди просто в очередь выстраивались, он поднимался в свой гостиничный номер, а они собирались прямо за дверью, величайшие женщины, которых Вы можете себе представить, слабели в коленках от похоти; и хорошо, что я любила читать, и ещё можно было американское ТВ смотреть, так что я просто оставалась в другой комнате, со мной всё было в порядке, только часто хотелось выйти и спросить всех этих женщин, ждущих своей очереди: слушайте, вам что, больше делать нечего, а? это же всего-навсего его член, ради Бога, жить же надо. Да, я частенько шокировала многих, я быстро взрослела, думаю, потому, что мы всегда были вдвоём – отец и я, всегда он и я против мира. Но, в любом случае, думаю, ему нравилась тётя Китти, видимо, она прошла собеседование, потому что ей достался приз – возможность присматривать за мной две недели, пока отец с двумя профессорами ездил гулять в Аппалачи, что ли; он обожал уходить в горы туристом, чтобы спастись от передозировки людей, и, возвращаясь, всегда выглядел по-другому, как-то чище, понимаете? Я это называла образом Моисея. Спускается с горы, знаете, с Десятью заповедями. Только отец обычно возвращался со стихами. В общем, короче, через пять минут после того, как он вернулся, протаскавшись с профессорами по горам, ему предложили должность в Колумбийском университете, и мы уехали жить в Нью-Йорк. Мне это, конечно, понравилось, но он-то был, я говорила, человек сельский и до мозга костей европейский, так что ему пришлось тяжелее. Но он привык работать с тем, что есть, привык иметь дело с тем, что жизнь подсовывает. Ну да, он пил, как настоящий югослав, и выкуривал по сотне сигарет в день, и у него было слабое сердце, он знал, что никогда не станет стариком, но принял решение насчёт своей жизни. Знаете, как в " Негре с " Нарцисса". Я должен жить, пока не умер. И он так и делал, он делал великую работу и имел великий секс и курил великие сигареты и пил великие ликёры, а потом началась эта проклятая война, и он неизвестно как превратился в другого человека, которого я не знала, этого, ну не знаю, Серба. Слушайте, он ненавидел того, кого называл другим Милошевичем, он ненавидел это имя, и поэтому поменял его, если хотите знать. Чтоб отделить поэта Мило от фашистской гангстерской свиньи Милошевича. Но когда в будущей бывшей Югославии всё съехало с катушек, его просто взбесила попытка изобразить сербов дьяволами, хоть он и соглашался с большинством оценок того, что Милошевич делал в Хорватии и собирался делать в Боснии, но его сердце просто воспламенилось от всего антисербского вздора, и в какой-то безумный миг он решил, что его долг – вернуться и стать совестью страны, знаете, как Стивен Дедалус, чтобы выковать в горниле души своей et cetera et cetera, или как сербский Солженицын. Я говорю ему, забудь этот бред, в конце концов, кто такой Солженицын, старый вермонтский простак, мечтавший стать пророком на Руси-матушке, но когда он вернулся домой, никто не стал слушать его старую песню, это точно не твой путь, отец, для тебя существуют женщины и сигареты и спиртное и горы и работа, работа, работа, замысел был в том, чтобы дать всему этому убить тебя, так ведь, ты планировал держаться подальше от Милошевича и его убийц, не говоря уж о бомбах. Но он меня не послушал, и вместо того, чтобы придерживаться плана игры, сел на самолёт обратно, во всю эту ярость. Об этом-то и речь, профессор, не говорите мне о ярости, я знаю, на что она способна. Америка из-за своего всемогущества полна страха; она боится ярости мира и зовёт её завистью, во всяком случае, так отец говорил. Они думают, мы хотим стать ими, говорил он после нескольких доз спиртного, но на самом деле мы просто как в аду, и не хотим больше этого терпеть. Видите, он всё знал про ярость. Но потом отбросил всё, что знал, и повёл себя, как последний идиот. Потому что через пять минут после того, как он приземлился в Белграде, – или через пять часов, или пять дней, или пять недель, кого это, знаете ли, волнует? – ярость разорвала его в клочки так, что не соберёшь и в ящик не положишь. Так что, профессор, и Вы безумны со своей куклой. Уж простите меня".


Погода поменялась. Тепло начала лета уступило место бесформенному, взбудораженному времени. Небо затягивало облаками, зачастили дожди, утренняя жара резко сменялась послеобеденным холодом, заставлявшим дрожать девочек в летних платьях и роллеров, катавшихся в парке с голым торсом и в загадочных кожаных ремнях, плотно перетягивавших грудь, словно добровольно наложенные вериги, прямо под выпуклыми мышцами. На лицах сограждан профессор Соланка начал замечать новые признаки недоумения; всё привычное и надёжное – жаркое лето, дешёвый бензин, руки подающего Дэвида Кона и, да, даже Орландо Эрнандеса – всё стало их предавать. Во Франции разбился " конкорд", и люди словно увидели, как часть их снов о будущем – будущем, в котором они тоже прорвутся через сдерживающие их барьеры, воображаемом будущем их собственной безграничности – горит в адском пламени.

И этот золотой век тоже должен кончиться, думал Соланка, как заканчивались все подобные периоды в истории человечества. Возможно, эта истина как раз начала проникать в людское сознание, подобно струйкам, затекающим за поднятые воротники плащей, подобно кинжалу, вползающему сквозь щели их бронированной уверенности. В год выборов уверенность Америки стала политической валютой. Её существование было неоспоримо; должностные лица считали её своей заслугой, оппоненты им в этом отказывали, называя бум деянием Господа или Алана Гринспена из Федеральной резервной системы. Но наша природа есть наша природа, и неуверенность составляет сердцевину нашего существа, неуверенность per se, в себе и для себя, чувство, что ничто не написано на камне, всё крошится. Как, возможно, до сих пор говорит Маркс на свалке идей, интеллектуальной Святой Елене, куда был сослан, всё твёрдое растворяется в воздухе. Где прячутся наши страхи в публичной атмосфере ежедневно провозглашаемой уверенности? Чем питаются? Возможно, нами, думал Соланка. Пока доллар всемогущ, а Америка оседлала мир, в ней самой расцветают всевозможные психические расстройства и отклонения. Под убаюкивающую риторику заново упакованной, гомогенизированной Америки, Америки с двадцатью двумя миллионами новых рабочих мест и высочайшим в истории уровнем внутреннего долга, со сбалансированным бюджетом и низким дефицитом, владеющей акциями Америки Молоха люди мучаются от стрессов, болеют головой и рассуждают об этом формулировками идиотских клише. Особенно остра проблема среди молодёжи – наследников изобилия. Мила, с её скороспелым парижским воспитанием, часто издевалась над смятением сверстников. Все напуганы, говорила она, все знакомые, каким бы красивым ни был их фасад, все трещат изнутри, и неважно, что они все богаты. Хуже всего – отношения между полами. " Парни уже просто не знают, как или когда или где прикоснуться к девушке, а девчонки едва ли отличат страсть от изнасилования, флирт от оскорбления, любовь от совращения". Когда всё и вся, к чему прикасаешься, немедленно превращается в золото, как обнаружил царь Мидас в другой классической басне на тему " будь осторожен со своими желаниями", в конце концов теряешь способность прикасаться вообще к чему и к кому бы то ни было.

Мила в последнее время тоже изменилась, но в её случае трансформация была связана, по мнению профессора Соланки, с развитием тщедушного цыплёнка вширь, с её продолжающейся попыткой в двадцать с лишним играть роль королевы подростков. Чтобы держаться за своего красавчика Эдди, спортивного героя колледжа, – про которого она сказала Соланке " не самая яркая голова, но золотое сердце" и для которого умная, культурная женщина, несомненно, была бы угрозой и преградой, – ей приходилось тушить собственный свет. Но, надо сказать, не полностью: в конце концов, ей удалось завлечь приятеля и остальных дружков на сдвоенный показ Кеслевского, а это могло означать и то, что они не такие тупые, какими кажутся, и то, что её дар убеждения даже сильнее, чем уже подозревал Соланка.

День за днём на глазах изумлённого Соланки она расцветала в умную и способную молодую женщину. Она заходила к нему в любое время: то рано, чтобы заставить позавтракать, – у него вошло в привычку не есть до вечера, она звала этот обычай " чистым варварством, к тому же таким вредным для Вас", и вот под её руководством он стал постигать таинства овсянки с отрубями и поглощать, со свежим кофе, хотя бы кусочек утренних фруктов, – то в душные послеполуденные часы, традиционно предназначенные для незаконных любовных связей. Однако любовь, очевидно, не входила в её планы. Она занимала его более простыми удовольствиями: зелёным чаем с мёдом, походами по магазинам – " Профессор, ситуация критическая; необходимо немедленно принять радикальные меры и купить Вам хоть какую-нибудь приличную одежду" – и даже визитом в планетарий. Когда он стоял рядом с ней посреди Большого Взрыва, без шляпы, небрежно одетый, свежо пружиня в купленной впервые за тридцать лет паре кед и чувствуя себя, словно её сын возраста Асмаана, – ну, может, чуть постарше, – она повернулась к нему, слегка наклонилась, поскольку на каблуках была выше на добрых пятнадцать сантиметров, и просто взяла его лицо в руки. " Ну вот, профессор, Вы в самом начале всего. И тоже неплохо выглядите. Веселее, ради Бога! Новый старт – это так здорово". Вокруг них зарождался новый цикл Времени. Вот так всё началось: бум! Всё разлетелось. Центр не держал. Но рождение Вселенной оказалось хорошей метафорой. За ним последовала не просто анархия Йейтса. Материя цеплялась за материю, первичный суп стал комковатым. Потом появились звёзды, планеты, одноклеточные организмы, рыбы, журналисты, динозавры, юристы, млекопитающие. Жизнь, жизнь. Да, Финнеган, начинай сначала, подумал Малик Соланка. Финн Маккул, хватит спать, посасывая могучий палец. Проснись, Финнеган.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.