Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. 8 страница



ЭТО ЖЕ АЛИЗАРИНОВЫЙ МАЛИНОВЫЙ!!!

Я начинаю смеяться. Спазмы смеха не дают мне сосредоточиться на управлении. Пурпур, бля! Я включаю стробоскопы и отворачиваюсь от пульта. Я смеюсь и смеюсь. Даша что-то спрашивает у меня, но я не понимаю её, я смеюсь.

Нездешнее небо высеребрилось стронцием стробов и тут в дыме я увидел её. Я узнал её. Пурпурной была она, а не небо.

Дрань. Дермо.

Её колоссальность не имела зримых границ, её видимость не доказывала существования, скорее, наоборот – она сама была следом работы чего-то большего – механизма, огромного, как эпоха. Она ошеломляла. Была красива. Изумруд всепроникающ. Когтелапость окончательно трёхпала. И изумительно пурпурные крылья. Боже, она даже гнила красиво.

На тонкие ветки чёрной рогатины очень походят кости её. На спицы зонта, что натянуты, изогнувшись – набухли от сильной кожи, на которой все вены – змеи, а вместо глаз изумрудные мухи, что вот-вот брызнут в небо, предстартово фыркая. Элегантны весьма крылышки мух – прозрачны и призрачны, с поволокой бутылочного. Праведность беспристрастного холода. Взмахи, вздохи, коловращение зонтичных спиц, шрамами полнится мясо искристого холода, слёзы на шрамах холода, пенится небо холодом и громадиной пурпурного пламени птичьих крыл, порождённых холодом. Её клюв морщинист, изнутри налит презрением спелым, сейчас лопнет, вонзаясь выклевом, - и конец придёт от пламени холода холоду.

Обледеневшие пустоши, низкое небо, перевёрнутый мир. Он ползёт, когтя спину Айсберга, снег кровит, а ты изнемогаешь непониманием – чьей крови зарево по капле сочится на снег, каждой каплей питая скорбь? Обжигающ и колюч вкус скорби. Её крылья как перепонки, твой же хитин – давящий панцирь. Жук пробирается сквозь паутину. Сплошное поле стыда. Не безбрежно оно, а в конце концов пропастно. Непомерным холодом давит на спину панцирь, но сжимает клешнями грудь почему-то, яря в груди огонь затухающий. Другое, другое стало другим, не меньше другого старого. Белая перепонка мёртвого выгибает спицы, словно намокшая до предела шуба. Ветки-спицы звенят, они напряжены, но держат, держат груду мёртвого мяса. Он был маленьким, он стал мёртвым, он во веки вечные останется белым, размеров не маленьких зверем.

Словно краб ты движешься сквозь снежную паутину – медленно, но упорно.

Её лапы конец и начало. Её когти царапают время. Крылья значит: лёд и пламень. Голова же надменна и равнодушна и к надежде, и к слезам, и к отчаянию… Но ты ни холоден не горяч; и каким бы ты ни был – это в её голове ничего не меняет.

В свете стробоскопных вспышек птица махала крыльями. Они гнали серебряный ветер, и ветер этот воскрешал насекомых и ерошил их волосы. Голосом Макса Кавалера птица кричала мне HAOS A. D. И я понял, что компромисса не будет. С силами, что оживили этот механизм, его не заключить, не достигнуть. Ибо им безразлично. Как и этим людям, что в дымной пыли танцпола извиваются, изнемогая от своих пустых желаний под серебряным ветром. Птица сочится, исходит соком, словно была она рваной раной в стене, гноящейся и пульсирующей. Кап-кап-кап… Каплет золотом гнойный сок на головы, прожигая головы, прожигая души, одежды, кости, сквозь ловящие жадно рты разъедая внутренности, делая из них полости… Люди лоснятся от золота, пота, похоти… Но блекнет пурпур, терракотовым обжигом закаляется, разбегается трещинками и сыплется, сыплется, сыплется на пол мириадами оживших осколков. Ах, как жаль…

Я стою на коленях, кричу; где трахея, там больно от крика мне. Щекой я прижат к чему-то тёплому. Это живот. Даша. Компромисса не будет. Гнойная. Она гладит мою голову и что-то говорит, говорит, шепчет мне. Её глаза блестят. Значит всё-таки всхлипыванием? С грехом пополам, - ха. ха. ха. Не нужен мне компромисс, зачем он мне…Я не хочу терять эту девочку, не хочу отпускать её. Я сжимаю Дашу так сильно как могу – теперь кричит она. Я вижу её пупок. Омфаллос, ха. Средоточие сути. Начало сущего. Протохуй. Ха. ха. ха. От пупка вниз бежит полоска едва заметных в стронцевом мареве золотых волосков, а под ними – ожившие мураши, они ломятся на мою голову, топчут кожу, шепчут: не теряй, не отпускай…

- Эй, эй, всё! Герыч, всё, остынь!

Это Тимоха.

- Что?

- Всё. Всё кончилось.

- Кончилось…

- Рутс закончил, дальше я сам, слышишь?

- Да.

Он тряс меня за плечо. Я встал на ноги, я не до конца вкуриваю, смотрю на Дашу – она молчит. И я молчу.

- Всё, идите в бар, на чил-аут, отдыхайте, дальше я сам.

- Сам.

- Да.

Мы бредём к бару; очень хочется пить.

- Ты как? – спросила Даша.

- Очень хочется пить.

Очень хочется пить, повторила она. Мы подошли к бару и сказали об этом бармену. Тут нас догнал Тим. Вдали от танцпола я потихоньку собираюсь с мыслями.

- Что с твоим телефоном?

- А что с моим телефоном?

- Клён выебал мозг – говорит, твой номер недоступен, - Тим по инерции почти кричит. – Что с твоим телефоном?

- Не кричи.

- Что?

- Он отключен.

- Так включи. Ему что-то нужно из-под тебя.

- Клёну?

- Да.

- Что ему нужно?

- Почём мне-то знать.

Он ушёл. Перед нами возникло два стакана. Бармен. Я посмотрел на Дашу – она выглядела усталой. Да. Она усталой выглядела, а я усталым был. Я чертовски устал. Я был вымотан. Я спросил у Даши, сколько колбасил Рутс.

- Сколько? Три часа, - она провела пальцем по моей шее; мураши были тут как тут.

Я говорю ей, что сейчас вернусь, и иду в туалет – тот, что неподалёку от бара. Для своих, для работничков хуевых. Что-то было не так, что-то летало в воздухе, оно, это что-то, гложет меня изнутри. Даже стены, мимо которых я проходил, подрагивали тревожно податливыми полутонами под пальцами моих глаз, будто они были слеплены из туманного пластилина, а не были крепким содружеством кирпичей – простых, но абсолютно враждебных мне. Всё это просто носилось в воздухе. Туалет был открыт.

Здесь тоже поработал Тим. Но розовый цвет не рождал нынче ощущение детства, он кричал о пороках. В первом помещении были те же умывальники и зеркала, во втором, вероятно, унитазы. Вероятно потому, что дверь туда была закрыта, а у двери пританцовывали два чела. Точнее, пританцовывал один, а второй сидел на корточках. Они резко обернулись, когда я вошёл, они были чуть встревожены оба. Один приложил палец к губам, а второй показал, что замок следует запереть. Руками показал. Мне. Тот, что стоял. А тот, что сидел тихо-тихо поманил меня пальцем. Я подошёл. Он призывал меня заглянуть в замочную скважину, отодвигаясь от неё. Я понял. Я заглянул.

Да, там был унитаз. На сливном бачке сидел парень, ногами он упирался в крышку унитаза. Голыми ногами. Казавшимися неправдоподобно белыми на фоне стоящей перед ним на коленях девушки. Она была коротко острижена и вся в чёрном. Она стояла на коленях на грязном полу, нимало не заботясь о своих чёрных чулках. Или колготах – под широкой недлинной юбкой было не разобрать. Да я и не пытался особенно, я не смотрел на её ноги, я смотрел на её голову, лицо, рот. Как она работает над гениталиями этого белоногого худыша. Она знала своё дело эта сука. Потому и не думала о своих колготах. Я не мог оторваться от скважины, я почувствовал сильнейшую эрекцию. Элемент увлечённости – я ценю его не только в настоящих криминальных извращениях, даже в тривиальном оральном сексе он должен быть. Здесь он был, был бесспорно. И была ещё в ней некая двойственность. Изнурённая и жизнь подающая, хуй сосущая и страждущая бесстрастно. Вот же ж шлюха, думал я, вот же шлюха. Она работала как одержимая. Она была одержима его морковкой. В какой-то момент что-то блеснуло у неё во рту. Пирсинг, понял я. На языке. Он лишь добавил похоти всему её облику. Вот же ж шлюха. Она была похотливее шести бухих в стельку порноактрис, что после месячного отпуска встретились на закрытой вечерине и хорошенько нюхнули кокса – начали трезветь, заводиться и натолкнулись вдруг на такой вот новенький стоячий хуй, натолкнулись и набросились – так вот, она была похотливее этих шести бухих в стельку актрис. О, она была похотливее всех. Сидящий лымарь толкал меня в плечо. Я нехотя оторвался от скважины и поднялся на ноги.

- Ну как? – тихо спросил первый – тот, что сидел.

- Круто, - ответил второй.

Я молчал.

- Я следующий, - первый.

- Сосать? – тупо спросил я.

Второй хмыкнул. Первый проигнорировал мой вопрос:

- Она берёт полтинник. Если есть бабосы, будешь третьим.

- Я второй, - сказал второй, - если только она не насосётся всласть у Дохлого, - добавил он с сомнением и неподдельной горечью.

- Она никогда не насосётся.

Второй снова хмыкнул и вынул из кармана телефон, глянул на него и опять же с сомнением:

- Десять минут она хуярит уже, а ни конца ни края.

Первый и его проигнорировал, опять припал к скважине. Они были такими разными. На одного глядя, хотелось смеяться, на второго – плакать. Оптимист и пессимист. Они друг друга стоили.

- Я вообще-то зашёл отлить, - сказал я и вспомнил про свой телефон, я вынул его и включил.

- Так отлей в умывальник, - сказал оптимист.

Я иду к умывальнику, но поссать не выходило – хуй стоял крепко. Я подумал тогда: может действительно стать третьим? Но тут ожил мой телефон. Чуваки посмотрели на меня с укоризной.

- Потише.

- Спугнёшь её, - пессимист.

- Да, - громко шепнул я трубке.

- Обезумел от впечатлений?

- Я рад тебя слышать, Лёша.

- Забываешь старых друзей. Столько дней на свободе и не звонишь.

- Я звонил.

- Куда?

- Не помню. Куда-то звонил.

- И?

- Не дозвонился.

- А я, видишь, дозвонился.

- Ты всегда был фартовей.

- Где ты? В клубе ещё?

- Да.

- А почему шёпотом говоришь?

- Я в туалете.

- Тебя приучили шёпотом говорить в туалетах? Где и кем ты сидел, братишка? Что ты там вообще делаешь?

- Ломаю голову.

- Кому?

- Я ломаю голову над линией дальнейшего поведения.

­- Ты пошёл в ночной клуб, чтобы в туалете подумать, как жить дальше?

- Как поступить прямо сейчас. Ломаю голову.

- Да, я помню твои руки.

- Правда?

- Духовное преобладает над божественным, ты склонен к размыслиям и сомнениям.

- При чём тут сомнения?

- Линия головы повторяет линии тела, а Сатурн повязан поясом Венеры. Стрёмная комбинация – ты плохо кончишь.

- Я над этим и ломаю голову.

- Над этим?

- Как мне кончить прямо сейчас. Есть маза сделать это. За пэлт в симпатичную голову.

- Склонность к однополой любви, стрёмная комбинация, Гербалайф.

- Здесь девичья голова.

- Я же говорю: поясок Венеры. Безумие на почве эротики. Я помню твои руки.

- И я помню твои, Лёша.

- Да брось!

- Луна подавляет Марс, твоё сердце не дружит с головой. От этого вся голова в шрамах.

- Ни одного шрама на голове. Ни единого.

- Я говорю о голове Меркурия. Ты склонен к гиперболам, воровству и лжи. И ещё тебя часто ловят.

- Это лучше, чем однополая любовь.

- При чём здесь однополая любовь, Лёша?

- Об этом говорят твои руки.

- Мои руки не говорят, они кричат. О том, что устали от онанизма и однополой любви.

Пауза.

- Ну так приезжай к нам. Мы с Фанни мутимся. Вместе поломаем головы.

- О! Я приеду. Куда?

- Езжай к Олегу.

- Я слышал он в больнице.

- Мы имеем ключи.

- Вы там сейчас?

- Нет. Но скоро подъедем.

- Я приеду раньше. Я тут недалеко совсем.

- Ключи в нычке. Нычку помнишь?

- До конца дней.

- И не горячись с полтинником. Любовь приходит и уходит.

- Любовь, скорее, зла.

- Но бабло-то побеждает зло.

- Миром правят бабки, ты хочешь сказать?

- Ну уж не дедки. И не русские бабки…

- И не белорусские.

- Да. Ты ведь говоришь об американском полтиннике, да, Гера?

- Я, вообще-то, говорю о том, что миром правят голод и любовь.

- Желание пожрать и поебаться – мне так нравится больше.

- Ты не поэт. Приземлённая субстанция.

- У-м-м… Куда уж нам. Но даже поэты, заметь, ставят желание пожрать впереди.

- Ты как-то подозрительно против любви.

- Заебала.

- Тогда до встречи.

- Давай.

   Я нажал на «отбой». Разговор с Клёном отвлёк меня – мой хуй поник. Я-таки смог отлить в умывальник. Сполоснул руки и глянул на себя в зеркало. Мне бы взбодриться. Но доски остались у Даши в рюкзачке. Я ополоснул и лицо холодной водой. Мою измену слегка попустило. У двери ничего не изменилось.

- Мы хуй дождёмся, - сказал пессимист, - она устанет.

Оптимист фыркнул, он, улыбаясь, смотрел в скважину.

Я посоветовал им отсосать друг у друга, если она устанет. Обрисовал ряд преимуществ: и удовольствие получат, и деньги сохранят.

- Не в деньгах дело.

- Я так не умею, как она.

Трудно спорить. Я и не стал. В мозгах всплыл образ девушки в чёрном и я мысленно согласился с оптимистом. Девушка, может, и выглядела слегка изнурённой, но дело своё знала и любила. Она никогда не насосётся. Пожелав им удачи, я вышел. Перед глазами у меня стояла морковка этого Дохлого. Уверенно сцепленные на ней тонкие пальцы. Влажные мышцы сочных губ – они словно ваяли блестящую от слюны красную глину. Полуприкрытые веки. Элегантная стрижка. Эластичность шеи и затылка. Вот же ж шлюха, думал я.

- Всё, Вишня, снимаемся, - сказал, подходя к красиво скучающей у стойки Даше.

- Хорошо, - сказала она и допила свой стакан.

Умница, - как ещё было охарактеризовать её?

  

  

 

 

Хоть близок был рассвет, в подъезде темно. Бери палец, коли глаз. Также пахло картофелем.

- Даша, у тебя есть спички?

В смысле: есть? Или в смысле: спички?

- В смысле: спички есть у тебя?

- Спичек нет. Ты же не куришь, вроде, зачем тебе спички?

Ему нужно посветить – где-то здесь должны быть ключи. Да, он действительно не курит. В смысле табак. Телефон? Гм… Ну да, пусть она посветит телефоном… Почему бы и нет.

- О, смотри – тут люк!

- Не кричи.

- Люк в подъезде. Что за бред? Зачем в подъезде люк?

Это не люк, это глюк. Первый глюк, который они видят вместе. Нет, конечно, он не уверен, что первый, но она всё равно может загадывать желание.

- Очень хочется пи-пи.

- Это довольно примитивное желание… Ага, вот они… Сейчас мы поднимемся и я с лёгкостью выполню твоё желание.

Мы на что-то натыкались то и дело. Предметы, следы предметов и их владельцев; мусор. Картофель был жареным, с кровяной колбасой. Кто-то жарит картофель с кровянкой поздно ночью. Или очень ранним утром. Люди пьют и закусывают. День, ночь – пьяные не сдаются. Даша спросила, высоко ли им подниматься.

- Четвёртый этаж.

- Это не высоко.

- Да, но если учесть, что в доме всего пять этажей, это высоко.

- Почти под крышей.

- Хотя, конечно, это не высоко – четвёртый этаж.

- Просто здесь крыша недалеко от земли.

- Да.

Я долго возился с замком, но в конце концов управился: дверь открыта, входите, плиз. Даша сказала, что квартира маленькая и прикольная (клянусь, она так и сказала: при-коль-ная). Я зажёг свет в комнате, пока Даша была в туалете. Квартира почти не изменилась, только показалась мне ещё меньше. И почему-то чище. Постоянно в ней никто не живёт, а чистоты больше, чем когда в ней жил хозяин. Наверное, правильней было бы наоборот, только это ничего не меняет. Ни для хозяина, ни для нас, преходящих. Не знаю. Я ожидал больше осязаемого волнения, входя в эту квартиру. Много, много всего произошло в этой квартире всякого такого и не только со мной одним. Романы. Прозрения. Отчаяния. Глубокие проникновения. Смерть. Обои, видимо, переклеили не так давно, но и они, казалось, кричали о смерти – только о той, что равнодушно сидела здесь в ожидании.

- Здесь живёт таксист? – спросила Даша, она вышла из туалета.

Таксист? С чего она это взяла?

Пахнет бензином, он что, не заметил? Точно так пахло в волге Сергея. Точно так: бензином и чем-то ещё.

Я подумал, что да, именно так и пахло в машине Сергея. Точнее не скажешь: бензином и чем-то ещё. Так обычно и происходит: случается что-то важное, что влечёт за собой что-то не менее важное (или, скорее, именно потому важное, что влечёт за собой что-то ещё), ты увлечён осознанием важности момента и не замечаешь каких-то мелочей, которые на поверку, некоторое время спустя, оказывается, важнее того важного, что казалось таковым недавно ещё. А с другой стороны – что такого невероятно важного в том, что в машине у наркозависимого таксиста, причастного к наркоторговле, пахнет штуками, которые говорят о его причастности к наркоизготовлению?

За стеной что-то бухнуло. О пол, вероятно. Потом послышались возбуждённые голоса. Пьяные не сдаются. Для носителей этих голосов важное происходит не здесь, не в этой квартире. Даша огляделась, после чего высушила руки о грязную штору. Это пустое… не важно… Полотенец в ванной по-прежнему нет.

- Нет, Даша, здесь не живёт таксист. Здесь сейчас никто не живёт. Это база.

- Автобаза?

- Скотобаза.

Она не понимает, о чём он говорит. Между тем, всё просто: здесь периодически происходит падёж скота. Скот валят с ног посредством инъекций. Для изготовлений инъекций используется бензин и что-то ещё.

Действительно, всё просто.  

- Скотина часто умирает счастливой.

Сквозь открытую форточку в комнату влетало дыхание города, и, смешавшись со всеми артефактами узнавания, разлеталось по углам, чтобы там ожить, но затаиться. Скотина, всё сожрав, лягнёт бадью. Видишь ли и ты, Олежка, где бы ты ни был, скользящий страх, тёмной тенью былого голода шуршащего вдоль стен – мёртвыми крысиными лапками, лязгом клыков, пульсирующим танцем убитого дозорного, – ты уже далеко, чувак, но ты должен это чувствовать, осязать: плод осени уж съеден. Тени тех лет пусть бередят тех лет сердца. Пусть их. Уходи спокойно.

- Здесь часто умирают?

- Случается.

- Но ведь у этой базы должен быть хозяин.

- Пипин. Его зовут ещё Олегом. Мой друг.

Какая смешная фамилия – Пипин.

Это уже больше, чем фамилия, это образ жизни. Олег – настоящий, стопроцентный панк.

- Это он боец-скота-гедонист?

- О нет. Разве что в прошлом. Сейчас он чаще выступает амплуа специалиста по благоустройству притонов.

- Довольно редкое амплуа.

- Не такое уж и редкое.

- И где он сейчас?

- В республиканском тубдиспансере.

- Он там благоустраивает притоны?

- Нет, там он пытается выжить в инфекционном изоляторе.

Даша с наслаждением опускается на диван, ложится на бок, говорит, что туберкулёз нынче лечат. Легко. Его друг выгребет.

- Вряд ли. Открытая форма. БК плюс. На фоне хронической ВИЧ-инфекции.

- Господи! Ты так спокойно об этом говоришь.

Что делать, если надрыв у него получается плохо.

- Но ведь медицина сейчас шагает семимильными шагами, - с сомнением говорит Даша, - она способна на невообразимые вещи.

- Медицина здесь совершенно ни при чём.

- А что по-твоему при чём?

- Просто его вирус ожил. Уже давно. И он очень злой.

- Ты говоришь о вирусе СПИДа?

- В его случае он принял форму СПИДа.

- Но я же тебе говорю: я читала – медицина сейчас тормозит даже СПИД. Не говоря уже про туберкулёз.

- Типа медицина творит чудеса?

- Типа она помогает жить и выживать.

- И добра наживать.

- Не плети верёвок, Гера.

- Просто чудеса происходят, пока мы молоды и живы. А чаще же всего не с нами.

- Так я ж тебе не про чудеса. Я говорю о медицине.

Ладно, вздохнул я и рассказал ей, как однажды Олег навестил в больнице Ворону – того чуть не убили за какие-то проделки свирепые апологеты ортодоксальной воровской идеи. Ворона лежал под капельницами, подключенный к аппарату жизнеобеспечения. Он попросил Пипина дать ему наркотик. Глазами попросил. Олег в капельницу влил дозу опиума.

- И что?

Как только Ворону накрыло, взвыли сирены. Прибежали врачи, ввели в вену что-то другое, поколдовали над системами жизнеобеспечения и волшебство опиума исчезло. Совсем. Было чудо и кончилось. Ворона остался лежать под капельницей – поправляющийся, трезвый и жалкий. А Пипин уехал за новым дэ-зэ.

- И что?!

В следующий раз пришлось давать сестре шоколадку, чтобы она отключила системы жизнеобеспечения.

Она не понимает, зачем он ей всё это рассказывает.

- С тех пор мои друзья не очень верят в медицину.

- Чушь, по-моему.

- Они в ней разочаровались.

- Ну, тогда пусть уповают на Господа.

- Они уповают на органическую химию. И на хорошее качество исходных ингредиентов.

Мышиный балет… Всегда вокруг да около… Девочка, девочка! Ты разве не видишь перепляс обезумевших крыс?.. Они трут коготки в предвкушении… их глаза горят огнеалчностью: добыча близка. Отмашки ждут от Косорылой, она тут сидит в каждой щели, а крысы её стерегут. Ты разве не видишь? Медицина, блядь. Чудо чудесное. Уповать на Господа… Из пустого в порожнее… красивой такой опунции.

- Так кого мы тут ждём – твоего друга Ворону?

- Мы ждём Фанни и Клёна.

Фанни и Клён, повторила Даша, словно пробуя имена на вкус. Они тоже его друзья?

О да, они тоже его друзья, и они тоже уповают на химию…

Дальше пауза, затянувшаяся пауза.

У дальнего окна комнаты белым пятном колченого нелепил кухонный стол. Я подошёл к нему. Мы молчали. На столе – старенький музыкальный центр с налётом густочайшей пыли. Вокруг валяются диски. Стою, рассматриваю диски, чувствую себя неловко. Надо что-то делать, а я волнуюсь. Вместо действий думаю о загадочном прецеденте: Фанни и Клён, их приверженность друг другу. Это – не любовь, не влюблённость, не страсть, не привычка. Это что-то совсем особенное. Нежность, местами переходящая в капоэйро. Сосредоточенно-печальные танцы с жесточайшими проникновениями. Щедрость в подарках, враньё и тонкая драматургия боли. Садомазомикс. Жесть. Бони и Клайд, словно читая мои мысли молвила Дарья, она словно распробывала и эти имена. Я глянул на неё исподлобья. Пытаюсь распробовать её: красивая, немногословная, загадочная. Всю дорогу сюда говорил я, она лишь задавала вопросы, делала комментарии, улыбалась, лаконично острила. Все мои вопросы растворялись в карамельной улыбке, смешивались с туманностью, от которой так тяжело отвести глаза.

- О, - говорю не без облегчения (тема), - неужели этот диск ещё жив? Когда-то очень давно и не знаю зачем я принёс его сюда.

-Что за диск?

- Чайковский.

- Ди-джей Чайковский?

- Пётр Ильич Чайковский. Первый фортепианный концерт. Берлинский симфонический оркестр.

- Мне показалось, ты любишь колбасу.

Люблю, соглашаюсь, под колбасу колбаситься. Я делаю вид, что изучаю пыльный центр, тереблю в руках крышку от диска. Накатил трепет, но молчание невыносимо. Мы ещё чужие с ней, между нами ничего нет. Пропасть. Как между стремлением и атакой. Бездна. Перед шагом в неё трепет – трепет намерения. Но я не могу молчать, у меня не выходит. Я в слове хожу. Я говорю, говорю, плету всякую чушь, а сам думаю, что я дурак, мне уже тридцать пять, а я по-прежнему теряюсь перед решающей атакой. Мне надо замолчать и идти к ней. Но я волнуюсь, сомневаюсь оттого, что боюсь, что всё может пойти не так… Но я надеюсь так же и на благополучный исход – эта надежда дороже самого акта физической близости, потому что я ведь хочу не только этой близости, я надеюсь на что-то большее, но на что большее я и сам не знаю… Она не знала, что молодой Петенька Чайковский пользовался успехом у гламурных див своего века?.. Я тарахчу, разоряюсь и понимаю, что чем больше я говорю, тем сильнее рассыпается трепет моего намерения, чем он дольше зудит, тем меньше шансов на близость и что-то большее… Ему пророчили блестящее будущее по линии некоторых министерств, его с удовольствием принимали жёны сановников в своих салонах, к нему благоволили сами сановники – за его таланты, за весёлый нрав и умение ловко переиначивать на фортепиано хиты тех лет… Я чувствую касание длани паники – стерва прошмыгнула где-то под потолком. Но я не могу молчать – долбаный амфетамин… А Петенька вдруг сделал невообразимую вещь: он бросает все связи, плюёт на перспективы, и на несколько лет засаживается за скучные партитуры. Дамы недоумевают, покровители фыркают. Не вышло у Петеньки Чайковского блестящей карьеры… Моё слово набирает силу, Даша на диване, она глядит на меня, (мимословный взгляд – я не разобрал его интонации). Я токую, я проникся темой, я уже не думаю ни о близости, ни о панике. Элемент увлечённости… За то двое его ускоренных потомков, спустя полторы сотни лет, собираются насладиться его гением (я вставляю диск в пыльный центр и ищу кнопки – пытаюсь разобраться в них). Талант, страсть и одержимость в работе – вот, что делает людей бессмертными. Она ведь понимает, о чём речь? Да, он любит колбаситься – хороший сет хорошего ди-джея иногда дороже стоит холодной отрешённости Эла Джероу. И интеллигентности Рика Уэйкмана. И ярости Ансельмо. И истеричного напора Тома Арайи. И виртуозности Стиви Вая, что укутывает нёбо и греет потроха, словно сладкий вязкий крюшон. Она спросит, что их всех объединяет, таких разных, с Петром Ильичём? Она спросит это, не так ли?

- Нет, я спрошу, что такое крюшон?

- Хороший вопрос, Вишня! Чертовски хороший вопрос! Их объединяет та самая сила: талант, страсть и одержимость в работе.

- Гера, я спрашивала тебя про крюшон.

- А я толкую тебе о вечном.

- А я бы сейчас потанцевала, - говорит Даша и переворачивается на спину, - вместо того, что бы слушать лекции, - она смотрит в потолок, в её голосе прозрачная насмешка.

- Почему ты не танцевала в клубе?

Она танцевала, и ей показалось, он это видел.

 Он видел.

А потом она очень долго наблюдала за ним. Это было забавно.

- Забавно? – я весь напрягся.

Да. Он весь светился, переливался, как тот прибор, о котором он грузил её всю дорогу сюда.

Здесь слышится явный стёб: в первый вечер знакомства разговаривать с девушкой о приборах. Очень мило. А в пустой квартире читать лекции о Чайковском и одержимости. Но за получасовую беседу по дороге сюда я лишь узнал про неё, что её двадцать три. Недавно окончила институт. По профессии она эколог – пиздануться мозгом просто. Эколог-технолог. Живёт одна. Паника активизировалась, я тычу пальцем в долбаные кнопки (надписи указующие отсутствуют).

- Я говорил о приборах потому, что ты всё больше молчала. Мало говорила о себе.

- Правда?

- Я, знаешь ли, уважаю чужие тайны.

- Ах, оставьте! – она переворачивается на живот и тянется куда-то, очевидно, за сигаретой. – Ты никого не уважаешь.

- Кое-кого уважаю.

- Чайковского? Брось, я говорю о живых людях. Ты на них плюёшь. А то и похуже чего.

Я смотрю на её аппетитные булочки, обтянутые светлой джинсой, и хочу сорвать на хуй эту джинсу. Но я остаюсь на месте. Несколько недовольно я соглашаюсь с ней: да, могу и похуже чего. Могу и в рыло заехать, если что. Я типа не нонконформист глазами Морелли.

- Кто такой Морелли?

- Не суть.

- Суть.

Что именно? Почему не нонконформист? Почему не нонконформист глазами Морелли? Или кто такой Морелли?

- Не плети верёвок. Я говорю об уважении.

- Уважение, - ворчу, - сродни одиночеству. Все его алчут, чтобы взалкав, тут же пресытится и красиво от него страдать.

- А ты ищешь совершенно другие вещи, да, Гера?

- С точки зрения экзистенциализма – да, другие. И к слову – время от времени их нахожу.

- О, понимаю. Сегодня, например, ты побывал на корриде, правда, Гера?

Я наконец отыскал нужную кнопку (слышу верчение диска), я распрямляюсь и смотрю на неё. Таращу глаза. Мимо. Экзистенциализм, Морелли. Ещё хуже, чем приборы. Я молчу, а Даша с ноткой грусти добавляет, что она бывала в Севильи.

- Может ты и птицу видела?

- Птицу?

В клубе. Она видела птицу?

Ну, она видела что-то похожее на птицу… Дальше я не слышу её… её слова тонут в первых аккордах фортепианного концерта. Божественно… Мощно… Я делаю звук до плехи и иду к дивану. Хватит какого-то ни было нонконформизма. Время собирать плоды. Я запускаю руки ей под маечку… Она не против, она ложится на бок… освобождая мне место. Я рядом с ней на диване. Все мои сомнения растворены в музыке Чайковского и собственной похоти. Дрань. Дермо. Неужели это всё-таки происходит. Со мной. От прикосновений к ей прохладной груди мои закрытые глаза лопаются, как переспевшие сливы. Истекают жёлтым нектаром си-мажорной тональности. Мозоли от турников и гирь царапают её нежный сосок, она тоже заводится. Оторвавшись от её нечеловеческих губ, я шепчу ей в самое ухо:

- Чайковский, кстати, был геем.

- О да, это очень кстати.

С тобой что-то не так, парень. У тебя четыре года не было девушки. Ты не стал платить полтинник за продажную любовь – отказался. Ты читаешь девушке лекции вместо того, что бы получать удовольствие от соития. А когда соитие совсем близко, говоришь девушке о гомосексуализме. С тобой явно что-то не то. Может, прав Клён, а латентный пидор вовсе не Тима?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.