Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. 2 страница



Здесь вообще мало что имеет значение. У него самого нет имени. А когда-то же было.

Или не было?

Было не было. Билось-упорхнуло.

Разболелась башка от всех этих мыслей новеньких, слюна собралась под ложечкой. Кап-кап… Тара-та-там… Стук-постук… Полёт. Курган всё ближе. Мамочки он такой здоровенный, о!

Иголкой досады в сердце тырк неприятности. Осознание. Номер один. Ошибочка. То, что сверху казалось ниточкой, на деле – овраг. Глубокий и равномерно широкий. Словно рвом окружает курган. Рукотворен? Али просто случайность? Случаен иль чаянен – к чёрту размыслия! Перелететь его надобно. Насколько возможно зверь ускоряется. Край оврага. Толчок…

Ах, лечу… Словно птица…

Млявая нылость кишок; ветерок.

В струнку вытянул лапы и хвост…

Крылья ушей элегантно прижаты к башке…

Может зря?

Всё же ястребиным камнем к низу больше, чем ввысь горделивым орлом.

Стоп!

О!

Облом.

Головою пиздошится в край ската внутреннего и – кубарем вниз. Бац; недолётик. Овражий сумрак.

Сидит.

Макитрой ушибленной вертит.

Бельмы таращит с поволокой тоски и злости, конечно же.

Сука! Убил бы.

Оберёг не сомнительный вовсе – действенный.

Овраг. Птицы в небе.

Равнодушнокрылатые сволочи так же парят где-то в небесной глуби. Срать они на зверюгу хотели, на все устремленья его и терзания. Интересно мутанту пришибленному, как же срут эти твари не приземляющиеся – как в небо ни глянь, тут как тут они, – испражняются в смысле прямом, а не аллегорическом, – если, сколько ни бегал он по равнине, не видел ни разу ещё зверь guano птичьего. Опять же – что жрут? Как спят?

Непонимание.

Зверь тряхнул головой, встал на ноги, следом всем телом тряхнул – псина псиною; с тоской смотрит на стены оврага. Высота. Штук с пяток таких, как он, друг дружке на плечи поставить надобно, чтобы хотя бы ушами дотянуться до верха. Метров десять, а то и двенадцать, не менее. Смешно стало мутированному – картинку представил: пять таких вот оболтусов стали лесенкой, а он по лесенке вверх забирается, посвистывая. Но не смеётся зверь. Кто-то, когда-то, где-то неподалёку, раздавал судьбу: ему не досталось даже имени – не хватило. Был одарён зато всласть одиночеством. Не встречал он ни разу сородичей. Почему одинокий он? Это грустно, грустно.

Пытается выбраться – не получается: вязнут лапы в песке и следом на дно весь съезжает он.

Ещё попытка. Ещё!

И ещё!

Пробовал разогнаться – ну! – метра с три не хватило до верху. Снова дно.

Света невзвидел зверь; он почти отчаялся.

Трусцой побежал по дну извилистому, захламлённому временем. Долго трусил. Сумрачно. Что же ему теперь жить в овраге дебильном придётся? Несогласие.

Зверь трусит дальше. Дальше.

Опа!

Видит бугор метра в два высотой. Ветрами древними с поверхности надут – ныне ветров уж нет… Что-то, кажется, вспомнилось… что-то такое ему… Невнятно… Зачем он здесь?

Опять головы трясение.

Бугорок – шанс выбраться.

Забегает наверх; бугорок утрамбованный.

Задом пятится к супротивной пологости, хвостом твёрдопалочным жопе путь расчищая от пыли. Напрягся мускул, замер хвост тотемным столбом, уши ожили – ими прядает, словно конь саблезубый – роскошество.

Снова мягкое прикосновение

 в темя.

          Бабочка?

Старт!

В едином порыве слились мышцы, разум, крылья души, хвостатость порывов, ну и, конечно же, подушная когтелапость коварства вгрызается в дряхлую плоть бугорка. Набирает разгон… Тоскливая струйность песка. Бурая патока… Вспотел от напряга, болезный. И стремяшество пота облачной аурой практически оплело звероподрбного – в нём сквозит непреклонность. Вера. Отчаянность молодости. Убеждён этот мута во всесилии иллюзорного.

Весь букет, впрочем, быстро сбродил в ТУПОЕ отчаянье, что без пола, без возраста, без крепости, безнадёжное, солёное, с кислинкой тоски.

Передние лапы были уже наверху… на поверхности… Он даже увидел курган, но… Не достаёт самой малости… Он с истеричной такой нежностью – зверь ведь тоже надеется до последнего – сучит задними крепкими лапами, сучит быро так… Там лишь песок… не за что… Край обрыва скребёт коварство… Лязг и блестящая заточь клыка

     Собаки –

                      Но не довольства! – а, скорее, бессилия

порыва последнего отчаюги:

                                         НЕУЖЕЛИ СНОВА К ЗЕМЛЕ?

                                         НИЖЕ ЗЕМЛИ?

                                         ЗА РЕКУ?!

Ах… Прощай…

Но когтей взыскующих бритвенность зацепила таки под слоем бурости нечто твёрдое. Корешок? Палочка? А может зарыто что? Усердствует всё, что у зверя заточено. Оголтело мутант семенит конечностями, словно Жук Исполин взбесившийся (за рыжую хитина

лаковость можно принять потной шкуры лосняк переливчатый). Есть! Всё же он до чего-то добрался.

Во что-то вцепился зубами.

Ноздрями жадно глотает воздух.

Залип.

Бельмы глаз прикрыли веки.

Дальше что?

Помогай выгребать же, умственность!

Вдруг опять артефактом присутствия что-то – бабочка? Нет сей фантом поосязаемей: сразу тени скольжение – он открывает глаза, – потом шурк отчётливый – со стороны кургана, такого близкого! – следом верезг беличий (а может крыса? Или ласочка? ) – наконец фантом наливается жизнью, такими милыми очертаниями

Зверушка! И до боли в зубах прехорошенькая!

А смелая – принюхивается – не боится – под самым носом мутированного. Смешно шевелит усищами, зубки острые как бы в полуулыбке полупоказывает. А как же! Она ведь маленький хищник – и это чувствуется. Аккуратные ушки торчком, гуща меха отливает алостью, словно солнцем закатным отмечена.

Солнце?! Откуда… Никогда ведь… Господи…

Это глаза.

Ах, какие глазищи у этой белочки (или как ещё называть эту прелесть ему? ), словно вишни в сахаре: сладкие, густые, тёмные; и как вкус земляники смеются они (откуда, откуда в мозгу его недопроснувшемся эти образы, эти названия…), есть в них и косточки сути – в вязкую мякоть завёрнутые.

Он смотрит в их масляничность мерцания.

Отражения лаково-выпуклы –

             (в утробе зверюгиной щекотанье знакомое – вновь обретённое, но невидимое) –

видит он

           раздвоение своего двойника

Это я…

Вот, значит, как…

Фантомы стробируют до боли в глазах – синкопы знакомствия – вереницы пропаж: ах, как жаль! – разрывается мозг – брызги памяти осколками по сердцу.

И – ветра порыв.

Неужто по-прежнему ветры дуют?

Нет! То не ветер, то птица.

Машет крылами кожистыми, приземляется – значит, всё-таки приземляются! – крылья неким таинственным образом за спиной у тварюки бесследно складываются.

А зверушка на птицу и не поглядывает; зверю морду коготком поглаживает – между глаз – знакомо, приятственно, крылышно.

Но ветром от крыл взбунтаволась пылища.

Бурая посолонь забивается в ноздри: щекотливо!

От чихания зверь из последних сил сдерживается.

Птица голову к морде мутированного – мощный клюв стиснут надменностью – тоже как бы принюхивается, зыркает.

 И у птицы эти глаза…

МОГИЛА ЖДЁТ ВСЕХ ЖИВУЩИХ

Скоро.

ЗАВТРА ПОЗНАЕТ ЛЮБОВЬ ОТЧАЯВШИЙСЯ

Бабочка.

СЛАДОСТЬ БОЛИ, УТРАТУ И ВОЗВРАЩЕНИЕ

Двойственность.

А ЦЕНА: ОШИБКА В МЕХАНИКЕ…

Ошибка! Отчаяние!

… В МЕХАНИКЕ НЕБА

Имя?

И…

Не выдерживает больше мутированный; он чихнул – и клыкастость разжмурилась, – и опять чихнул (ну просто кошка кошкою! ) – снова в замедленном синематографе – вниз скользит – двойники удаляются.

А зверушка кричит надсадно так:

                          Э-э-э-й – ты-ы-ы-ы-ы.

Зарывается зверь в песок забвения, нету больше ни оврага, ни образов, только крик:

                          Э-э-э-й – ты-ы-ы-ы-ы.

И отчаяние.

 

      

Полусонное пограничье. Из зыбких, но цепких околосонных вод он выбирался долго, мучительно, а голос зверушки продолжал верещать:

                          Э-э-э-й – ты-ы-ы-ы-ы-ы.

Веки разорваны: потолок бел, но не очень-то чист. Крик повторился. Крик? Приподняв голову, наконец, сообразил: это телефон; звонит.

Всех этих новомодных веяний (мелодий в качестве звонка – любимых, оригинальных) он не любил. Зачем? Для чего это делать: чтобы, услышав любимую мелодию сразу выключить её, включаясь в разговор? Или, чтобы не включаться в разговор, наслаждаясь любимой мелодией, а оппонент на том конце пусть наслаждается длинными гудками или другой твоей любимой мелодией. Может прикол в этом: оппонент, не дождавшись, отключается, а ты, насладившись всласть своей любимой мелодией, перезваниваешь ему сам. Такой типа замороченный альтруизм. Забота о балансе ближнего за счёт баланса своего. Или это, может, всё ради окружающих – чтобы они наслаждались твоей любимой мелодией. Или хотя бы просто знали, что же у тебя за любимая мелодия (дескать вот какой я ухарёк – такую музычку люблю). А если они твоих вкусов не разделяют, пусть раздражаются эти ёбаные окружающие, пусть злятся. Если дело в этом, то вовсе не обязательно должна быть мелодия на звонке любимой, пусть она будет просто необычной – ставим какую-нибудь совершенно дикую хуерлыгу, - чтобы окружающие окончательно сели на коня. А когда окружающих нет, сами садимся на коня. Такая вполне достойная мотивация: чтобы все были на коне. Перманентно. Быть на коне в смысле быть в тонусе. Всё это довольно бредостно.

Он точно знал одно: телефонный звонок – это сигнал. А всякий сигнал должен быть лаконичным и вразумительным. Как резкая боль, например. Он не должен ни садить на коня, ни умилять. У него в телефоне был именно такой сигнал: две трели не то звона, не то бурболок, мягким шлейфом полифонии разлетавшихся по комнате; вместе с зудением от вибрации (телефон лежал на низком столике у кровати) такой сигнал и рождал ощущение глухого нечеловеческого:

                                  Э-э-э-й – ты-ы-ы-ы-ы-ы.

Он смотрел на столик. Телефон моргал экраном и едва заметно полз по поверхности к краю. Телефон напоминал большого майского жука, лежащего на спине, при помощи вибрации крыльев пытающегося перевернуться и улететь в окно. Откуда-то всплыла мысль: по законам аэродинамики майский жук летать не должен. Но он летает. И следом – не помочь ли этому жуку улететь в окно? Он не дал мне досмотреть сон, дослушать вещую птицу.

Он тряхнул головой, отгоняя остатки наваждения – жуки, зверушки, птицы, – решительно схватил телефон.

- Да!

В трубке висело молчание, хихикающее по задворкам эфира.

- Я слушаю.

Трубка спросила, Гера ли это.

- Нет, нет, Гера – это богиня, жена Зевса, а я твоя мучительная смерть. От удушья.

- Ну здравствуй тогда, моя мучительная смерть, – хихикнула трубка. – Ты спишь ещё что ли?

Он что – звонит специально для этого: разбудить и спросить «ты спишь ещё что ли? » В такую рань? Он что там – говна въебал?

- Эй, эй, потише, не реви как бык-имбецил. Я звоню потому, что мы об этом договаривались вчера. И про какую рань ты толкуешь, конь? Одиннадцать уже.

- Одиннадцать? Это ты, Тим?

Нет, блядь, это Филипп Киркоров.

- О, прости меня, конь, не признал я тебя. Со сна тупой. Тупой, как сосна, - трубка молчала, не хихикала даже, - ты уж прости, прости меня, конь, если сможешь, конечно.

- Ладно. Проехали, конь.

Ну?

- Я по поводу работы. Ты готов вообще немного заработать, а потом спустить заработанное?

Конечно же, он готов.

У них сегодня вечеринка - Тим назвал клуб - никаких ассоциаций, - работы немного, но в грязь лицом нельзя - Гера ведь сам должен понимать: клуб новый - перспективы и всё такое, - Гера, конечно, всё сам понимал, - всю подготовку Тим сделает один, ничего сложного, но к полуночи Гера ему уже будет нужен. В клубе.

- Хорошо.

- И я попрошу тебя сделать ещё кое-что.

Что?

- Не позже двух нужно заехать в одну контору. Мне там должны кое-что. Сможешь забрать?

- Само собой.

- Адрес пиши.

Потянувшись, Гера взял с пола ручку и лист бумаги. Когда была такая возможность, он клал у кровати эти предметы - записывать сны.

Тим продиктовал адрес конторы и название клуба. Денег три листа зелёных и наших миллион, добавил Тим.

- А у кого забрать-то?

- Парня зовут Феля. Ты с ним поласковей.

 - В смысле? Могут быть трудности?

- Никаких трудностей. Он в курсе, я звонил ему. Просто: будь поласковей. Тебе не достаёт нежности.

Да валом у него нежности.

- Ещё он даст тебе коробку.

- Коробку?

- Там кабели, фильтры и лампы.

И что ему с ними делать?

- Оставь их дома. Или мне закинь.

А воздух?

- В клуб привезёшь. И не трать.

Он так не может.

Может, может. В этом клубе нет бонусов. За работу платят, а бухло и доски за свои. Это понятно?

- Понятно.

Чуть ниже адреса Гера выводит: «Феля». Потом обводит имя рамкой. Дальше пишет: «поласковей». Без рамочки. Мысли поворачивают ко сну. Он выводит своими быстрыми каракулями: «восторга дурдомчатость». И: «отчаяние». Краткие и точные характеристики этого сна. Сам сон не стал записывать - поленился.

Два сна ему снились регулярно уже много лет. В одном он рыжей зверюгой рыскал по бурой равнине, а во втором была бухта у северного моря - там было холодно и ледяные пустоши вокруг. Сюжеты этих снов менялись, а декорации - нет.

Остальные его сны были произвольны.

Гера лёг на спину и сообщил потолку:

- Восторга дурдомчатость.

Вкусно, - мысленно оценил он характеристики. Как глоток шампанского после хорошей шмали.

И громко пёрнул следом.

Ручка - на пол, телефон с бумажкой легли на столик, друг на дружку, как любовники, одеяло полетело к стене. Гера поднялся на ноги и поплёлся в ванную - рыло сполоснуть.

Слукавил Тим, говоря про время: когда Гера вошёл в кухню, часы показывали десять двадцать пять. Это дело Тим вообще любил - лукавить, врать, стебаться. Пиздежом жил. Они были знакомы с первого класса, больше четверти века уже. Сейчас Тимофей работал завпостом одного из минских театров - не самого большого, не самого востребованного временем и посещаемого, но зато с хорошей технической базой, что позволяло ему в свободное от официально основной работы время, используя техническую базу этой работы, делать по-настоящему основную работу своей жизни: мутить свои вечеринки, обеспечивать светом и декорациями чужие (клубы, коттеджи, опенэйры); пару раз брался он даже выполнять технические райдеры серьёзных театральных коллективов - что выплетая при этом представителям этих театров известно одному  лишь богу и вряд ли даже ему известно полностью, - но все вроде оставались довольны - всё потому, объяснял Тим, что я предан театру всей душой, я с самого детства мечтал стать театральным режиссером, а родственные души, знаете ли, чувствуют друг друга и помогают. Пиздежом жил, с пиздежа имел.

Одно время они мутили вечерины вместе. Сейчас Гера вернулся в город и Тим предложил ему тряхнуть стариной. Поглядим, поглядим на новые клубы и новый народец, подумал Гера и открыл холодильник; решил он себе приготовить омлет.

Что же это за имя такое = Феля? Или это кличка? Никаких ассоциаций. Имена он чувствовал хорошо, остро. Как цифры или ноты, каждое из них имело свой характер - степень освещённости и место в неевклидовых фигурах, что строило его воображение, общий нрав, а порой и голос; собственное имя казалось ему чересчур серьёзным, цвета морёного дуба, с густым, осанистым баритоном, как старая, но добротная обложка маминой кпижки, которую та почитала своим талисманом до самой смерти (она считала, что и болезнь-то её – не болезнь, а так: удача от неё отвернулась оттого, что книгу не смогла сберечь – потеряла).

Из холодильника он вынул четыре яйца, пакет молока, сливочное масло и овощной салат, приготовленный вчера, но наполовину доживший до утра. Ещё были извлечены мука и сухое цельное молоко. Разбивая яйца в кастрюльку, он смотрел в окно. Там была славная пора – лето, зрелое, пышное, уже слегка заебавшееся, но в самом, самом соку; ветра нет, эффект павильона, в кудрях деревьев, что вымахали до уровня шестого этажа, горланили птицы – ему казалось, что это дрозды, но хотелось, чтобы оказались они щеглами. Он пару минут взбивает венчиком золотистую соплю. Дрозда от щегла он не отличил бы ни в жизнь, не знал ни кто больше из них, ни кто краше, и кто слаще поёт того тоже не ведал. Отложив кастрюльку с венчиком, встал Гера и пошёл в комнату.

Он подошёл к стене, опустился на корточки, упёрся ладонями в пол в полуметре от стены и резко оттолкнулся ногами от пола. Он встал с ног на руки. Чуть касаясь пятками стены, используя всю массу тела, отжался от пола десять раз и вернулся в кухню. Вновь работает венчиком. Добавил две ложки муки в кастрюльку, а одну ложку сухого молока высыпал в кружку. Он задумался о калорийности. И о том, что, пожалуй, решать проблемы лишнего веса посредством ущемления прав желудка – неправильно. Таким образом можно нажить проблем ещё и с желудком. И с бог знает чем таким образом можно нажить проблем. Подумал так и высыпал ещё одну ложку сухого молока в кружку, и залил сухое молоко мокрым, тщательно размешал. Калории нужны для жизни, для движьения, пусть движьение и решает проблему перекалоритизаций. Он вылил содержимое кружки в кастрюльку и – работает, работает венчиком: чем движьения больше и чем быстрее оно, тем худее люди – проверено. Отложил утварь, в комнату побежал; пол, стена, венчик. И ещё один круг.

И ещё; добавил соли, самую малость сахару.

Гера вынул сковороду и поставил её на огонь. Большой кусок масла в неё, как только растопилось оно, огонёк на минимум, содержимое кастрюльки в маслице – аккуратно. Залог приготовления доброго омлета в неспешности и аккуратности, как, впрочем, и всего-всего остального доброго изготовления залог: точное следование технологической карте при хорошем качестве исходных ингредиентов. А то, что омлет – блюдо, которое готовится на скорую руку, это людишки врут. Или заблуждаются. Он накрыл сковородку крышкой и опять побежал в комнату, горизонтально от пола отжиматься стал – разными способами, хватами, разнообразие внося скоростью, глубиной и интенсивностью. Не менее пятисот их должно быть, а если более, то это к лучшему. Печально, что в квартире нет перекладины, но хорошо, что уцелела пудовая гиря.

На медленном огне нужным образом омлет прожаривается за полчаса.

Потом Гера разрезал золотую плоть микросолнышка на четыре равные части. Переворачивая каждый ломоть лопаткой, бросал под них по кусочку масла. Мысли его бродили где-то. Консерогены, музыка, родина, заработок. Пока омлет доходит себе в томлении, положил себе гирю за голову – приседания, приседания, выпады, мышцы шеи. Закончил прессом и погасил плиту. Глянул на часы – полтора часа в общей сложности. За свои тридцать пять Гера хорошо усвоил: если есть возможность (в виде жизненных обстоятельств и самочувствия) давать нагрузку телу сегодня, это нужно делать обязательно. Даже если возможность эта выпадает день за днём, не стоит лениться, пусть это войдёт в привычку; это хорошая привычка. Очень скоро такой возможности не будет, так или иначе, но она исчезнет, а привычка останется. У кого-то всё в жизни иначе, кто-то сам подстраивает обстоятельства под свои желания. Но не то, не то у него – это он тоже усвоил давно – так сложилось, чего уж париться; полтора часа для комплекса и приготовления доброго омлета – это хорошая физическая форма.

Тёплые струйки воды вернули его мысли ко сну, к песка безнадёжной струйности, что погребла его в финале, к двум парам маслистых глаз, к очаровательной зверушке. Да, бурая равнина ему снилась часто, но в сегодняшнем сне было много нового: раньше всё было более-менее статично – он рыскал по равнине большим зверем (просто знал об этом), облака меняли цвет, птицы парили точками, курган торчал у горизонта; сегодня он увидел себя глазами зверушки (самоидентификация? меня заметили? ), сегодня он подобрался к самому кургану так близко; сегодня с неба спустилась птица. Было кое-что ещё – что-то незримое и печальное. Были и слова странной птицы без крыльев, что-то такое она вещала дико прикольное, красивое, про любовь, про могилы, про механику (ну почему было не записать всё, пока свежо было послевкусие, хуй бы сосал этот грёбаный Тим со своими коробками), но ведь так постоянно бывает: ты проснулся и кажется тебе, что сон впечатан в память намертво, но стоит чуть-чуть отвлечься, проснувшись окончательно, и многие, очень многие, пожалуй, самые важные подробности улетают безвозвратно – пфуй, и нету их. Нет, нет, конечно же, Гера не верил ни в какие вещие сны. И оголтелым фрейдистом он не был (в той части, что во снах нет и не может быть ничего случайного), но ему нравилось копошиться в своих снах. Постулат «сны – это фривольная интерпретация пережитого» был для него непреложен, хотя бы поэтому снам не может быть чуждо волшебство совпадений – случайно совпавшего полно в реальной жизни. Другое дело, что здесь случайность выступает не в роли предтечи генеза, а, скорее, в роли инструмента, метода метаморфозии податливых образов сна. Тем и интересно это копошение, кропотливое копание, дифферинцирующий поклёв зёрнышек действительности из плевел нечаянного (или наоборот – зёрнышек нечаянного, а? ). Сон как прецедент творения, а его анализ как пятое евангелие. Он любил сам процесс, но не любил называть его толкованием, ему нравилось говорить о толковании снов и называть его так, как его называли древние: онейрокритика. Он любил сам процесс и видел в нём смысл – чего же ещё? Если изменились твои сны, значит изменился ты сам (именно потому, что сон – мистический акт того самого воскрешения: из могилы бессознательного в вечную жизнь бесплотных зрительных образов), если изменился ты – жди перемен в своей жизни. Его старинный приятель Коротышка Алекс в таких случаях глубокомысленно ронял: статичность – враг развития. Гера, бывало, развивал его мысль: если что-то происходит, значит это кому-то да надо; если это происходит с нами, это надо нам. Желудок возмущённо взвыл несчастным подранком: сколько можно кормить меня

этой блевотой?! Гера выключил воду.

Идём, малыш, идём, потерпи, по плану у нас – вбрасывание.

Поев, он вымыл посуду, вернулся в комнату, сел и задумался.

В руках его была записка: восторга дурдомчатость, отчаяние, Феля. Имя идентификации не поддавалось, но вся эта парадигма рождала некие смутные ассоциации. Не до чего не додумался Гера, встал и начал одеваться – к часу пополудни подходило время. Он рассовал по карманам телефон, ключи, несколько смятых купюр, положил и записку в задний карман; взгляд его на книжную полку: нездешней строгостью обособилась в сторонке мамина книга. Тёмный переплёт, золотая латиница. Герберт Джордж Уэллс. 1909. Лондон. Он вертел книгу в руках и не мог вспомнить когда же он вот так нагло и небрежно написал питерский номер Алекса прямо на титульном листе химическим карандашом. Чтобы так поступить нужны ведь были веские причины – он вообще не любил когда книги уродовали подобным образом, – а к этой и вовсе отношение было трепетное у него – при всём презрении к суевериям, книга отыскалась на второй день после маминых похорон на дне платяного шкафа, – но он так и не смог вспомнить что это были за причины.

 

 

В прошлом веке жил великий человек – Андреа Сеговия. Он бесспорно был уникальным гитаристом, по десять часов на дню он мог не выпускать из рук свою гитару – долгие месяцы оттачивая какой-нибудь пассаж, чтобы тот в конце концов заблистал и раскрылся – он был тонкий виртуоз и трудоголик; никто, кроме него не мог бы дать точное определение фламенко как стилю, но даже он не знал, как убогими нотными или печатными знаками описать своё сокровенное понимание сути этого стиля. Фламенко – это состояние души, говорил он. Больше трёх лет, почти четыре года не был в городе Гера; ему особенно нравилось смотреть на молодёжь, на то, как она себя ведёт, как одевается – мода стала гораздо демократичней: что в голову придёт, то и одевай, лишь бы удобно было тебе и выглядело стильно. Любой стиль это состояние души. Стиль одежды как состояние души горожан, общий стиль горожан как состояние души города; за эти годы город сильно изменился. А можно сказать и что он не изменился совсем. Кое-что, всё же, наверняка изменилось, это касается того самого стиля: индивидуализация посредственностей происходит не посредством моды, а посредством стильных тенденций. И: происходит она, исходя из индивидуальных материальных возможностей – какой посредственности что по средствам (кому-то Gucci, а кому-то Луччи), - но как раз так было всегда и везде, даже в самые славные времена, там, где текли самые дивные, дивные жизни – чужие. Капитализм, mother-fucker, думает Гера, усугубление граней.

Вообще же, как только он вышел из подъезда, напала на него ярая зевота.

Он любил свой город. За хитрость, уверенность в себе и умеренность. На хуй любой сравнительный анализ! Чего-то всегда не хватает, по-любому. Но зато – всегда же – здесь есть что-то, чего не встретишь ни в одном другом месте мира.

Неподвижное солнце ярилось в небе, оно безжалостно нападало на всё, что двигалось под ним, на людей, дома, деревья, машины, псов и жуков, на утрамбованную дорожку, что из-под ног Геры изволоком убегала к остановке, на всю повернутую к нему сторону планеты, даже на воздух; он плелся по петляющей меж деревьев тропинке, снова зевнул – так же яро – словно солнце хотел проглотить. Сейчас бы послушать чего-нибудь из детства, из юности, чего-нибудь, что с тех самых пор ни разу не слышал. Rush или Supertramp начала восьмидесятых. Запахи и музыка – мощнейшие афродизиаки ностальгии.

Его город был молод телом, но стар душой. Тысячу лет без малого валяется он пол этим солнцем. Шестьдесят лет назад он весь валялся в руинах. Его воскресил улыбающийся социализм, сочащийся кровью и оптимизмом, город вырос и заново научился дышать вместе с ним – уверенно смотрящим в завтра и вчера вмукахкорчасьумершим – благополучно пережил его, как все другие катаклизмы чужих и частых войн, сделавшись в очередной раз чуть сильнее и больше. По внешнему фасаду Минск – город совковый и постсовковый. В этом изюм. Какая ещё из столиц несёт в себе ТАКОЙ отпечаток ЭТОЙ эпохи? Кому-то это не нравится, и именно поэтому: слишком многие слишком хорошо помнят, что такое совок. Что с того, что память верит раньше, чем вспоминает знание? Уже начало по капельке умирать поколение, у которого нет ни памяти, ни знания (кроме разве того, спрашивает – знания), ни иного отношения к совку как к эпохе. Как всякий город, Минск – шедевр своей эпохи. Которую он ждал почти тысячу лет. Сейчас город казался Гере чересчур вылизанным; он стал более блестящим, холодным, равнодушным, он чересчур остро пропахся деньгами, которых вроде бы нет. Но он чувствовал, что это – очередная уловка, что город матёр, таким образом он просто подстраивается под время, чтобы сохранить нетронутым то, что бережно несёт уже скоро тысячу лет – душу. Либидо. Как удовлетворяют свои сексуальные инстинкты города Гера не знал, как не знал и того можно ли делить либидо городов на три условные фазы. Он не знал даже для кого бережёт его город свою душу. Но её существование он хорошо прочувствовал ещё в детстве. Точно так же он прочувствовал несколько лет назад правоту Ирвина Уэлша, повстречав на улице свою первую любовь – ту, что родом была из того самого детства. «Все красивые девочки со временем превращаются в коров или блядей». Наташенька стала настоящей, самодостаточной коровой – сытой, весёлой, живородящей, счастливой. А когда увидал он впервые её, она показалось ему ангелом. Он спрашивал: это ангел? Ему тогда отвечали, что нет, нет, какой же это ангел в пизду, это Наташенька. Да только он не верил.

Изменения коснулись не только центра, но и в небольших спальных районов они тоже чувствовались. На месте микрорайона, где он жил, когда-то стоял чудовищных размеров яблоневый сад. Совсем недавно ещё, то там, то тут живы были островки этого сада. На сегодняшний же день сохранился лишь один рудиментарный отросток фруктовой коллективизации – вокруг больницы Скорой помощи – по нему и плёлся ныне Гера под тенью яблонь, зевая. Нет-нет наклонится к земле, поднимет с травы яблочко покрасивей, откусит кусочек, а остальное выбросит – почти все яблони вокруг поздних сортов. Сейчас бы послушать чего из юности, снова думает. Он любил мироощущать себя настоящим индейцем, когда всё, что нужно под рукой: хуй, трубка и любовь к солнцу.

Немного взгрустнулось от того, что в данный момент не имел он трубки.       

 

Отец Геры умер во сне. В тяжёлом бреду алкогольного забытья. Он набухался и лёг спать. Всё, как было уже много лет. Отец напивался, мертвецки спал, утром просыпался невыносимо и брёл на работу. А после работы напивался снова. Прозрачным осенним, ранним, как ребёнок у шестиклассницы утром, этот отлаженный механизм-схема дал сбой: отец сходил на работу, набухался, но не проснулся. Его измученное многолетним марафоном сердце не вынесло, остановилось. Запал язык, а может не туда легли фрагменты непереваренной еды в обильной рвоте. Асфиксия. Сердечная недостаточность. У самого Геры было здоровое сердце, тоже знакомое с марафонами, но от его марафонов быстрее утомлялся мозг, нежели оно. Стимуляторы. Винтовые марафоны. Он был на седьмых сутках такого марафона, когда, войдя в квартиру понял: что-то случилось.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.