Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. 3 страница



Полтора часа пытался он завести папин мотор, поделиться дыханием, убедить, что умирать тому ещё рано. Полтора часа – хотя до больницы Скорой помощи было не очень длинной рукой подать.

Врач сказал, что всё это не имеет значения – отец умер часов шесть как. Гера понял: то, что он принимал за хрипение начинающего дышать человека, на самом деле было бульканьем блевоты, что не туда пошла, не там стала. Утомлённый стимуляторами мозг. Надежда. Отец носил усы и перед смертью лицо не побрил. Гере казалось, что ещё месяц после похорон он ощущал уколы вокруг своего рта; а уколы совести он чувствовал до сих пор – за то, что не заплатил тогда. Смолчал.

Какая деградация, тихо сказал водитель фургона, что приехал за телом. Походил по их простроченной по живому сквозняками квартире - холодной, пыльной, утомлённой – вздохнул и сказал это тихо, но в голосе чувствовалось замаскированное удовлетворение – водитель жил совсем не так, совсем иным видел свой конец водитель. Удовлетворение, замаскированное под вздох. Гера всё это выхватил своим обнажённым мозгом, но ничего не сказал. Недельный марафон, полтора часа надежды перемолотым в муку отчаянием. Он слишком устал, слишком был подавлен, чтобы спорить с долбаным Хароном. Да и что проку ругаться с Хароном, успокаивал он себя, бывало, после, если тело уже в лодке. С Хароном не нужно ругаться. Харону нужно платить мзду.

Он не заплатил. Например, не убил.

Заторчавшийся сцыкло, ёбаный нарко, тебе нечего было дать ему.

Какая деградация.

Он теперь с предубеждением относился к реанимационным фургонам; прямо сейчас перебежав дорогу перед носом такого фургона, он ощутил знакомый тырк у соска: не заплатил, не заплатил. Остановка была пустынна, немногочисленные ожидающие спрятались от солнца под навесом – сразу и не разглядишь их.

Одна девушка стояла на солнцепёке, жевала жвачку – и всё.

Он хорошо помнил одну черту своего отца. В какую бы компанию тот не попадал, в каком бы настроении при этом не был – папа почитал долгом развлекать эту компанию байками и анекдотами. Не будучи хорошим рассказчиком, будучи от природы типичным флегмой. Это рождало тяжёлое впечатление. Словно он получал удовольствие не от самих баек, не от реакции на них или внимания, а от того, что сумел себя перебороть – заставить; словно просто не мог молчать, не развлекать людей, хотя, видит бог, люди были бы гораздо благодарней ему за молчание – для него самого молчание было более чем естественным; словно кто-то, когда-то сказал ему, что он рубаха-парень, а он взял и поверил. С рождения уставший рубаха-парень.

Мы перенимаем от родителей не только пороки и добродетели, мы берём от них и всю эту мелкую поебень: нелепые пристрастия, малюсенькие чёрточки.

Солнце напекло в его бритый череп или он решил, что нужно поддерживать не только физическую форму, но он заговорил с девушкой. Сам себе объясняя при этом, что хочет проверить остались ли у его согорожан прежние вежливость и обстоятельность топографического характера. Больше всего ему хотелось оказаться в тени, потягивая через соломинку хотя бы грязный снег (но на лавочке в тени остановки не было свободных мест), меньше всего хотелось говорить с кем бы то ни было (но девушка стояла рядом и жевала так эротично, не легкомысленно, но отрешённо). Он обратился к ней.

 Правильней же было винить отцовские гены.

Он натянул одну из самых буратинистых своих улыбок… Он просто хотел потарахтеть…Отвлечься от… Нездешним гаером он рассыпался перед ней по раскалённому асфальту, на который она смотрела, жуя безучастно. Он просит простить… простить отчаявшемуся глобтроттеру его навязчивость, но возникла проблема, не будет ли она столь любезна, не поможет ли решить эту проблему ему, такому одинокому в этом городе?

Она смотрела в землю, куда-то ниже земли; он проследил за направлением её взгляда – ничего не увидел там, кроме бородавок асфальта.

Поглаживая спины бородавок, она спросила: что?

- Как мне проехать на улицу Маяковского?

Она ответила, что на маршрутке.

- Это я понимаю, - он попытался растянуть улыбку ещё шире – учтивостью, – но на какой?

- Всё равно, – глаза по-прежнему долу, – на белой, красной или жёлтой, – равнодушная работа челюстей, – лишь бы она шла в сторону Маяковского.

Опа!

Это облом?

Раньше бы ему на такой вопрос рассказали всё про улицу Маяковского. Как жил и умер архитектор, спроектировавший улицу Маяковского.

Какое-то время молчали; девушка рассеянно месила резинку, Гера разочарованно улыбался, его улыбка исполнилась печали (Буратино вдруг понял, что Мальвина – это не только фиолетовые волосы не только на голове; что она не такая; что не может она дать ему что-то ещё – что-то ещё, кроме розог, плетей, шипованной строгости кожаных ошейников и неудовлетворённой в кукольном детстве тяги к бескомпромиссной педагокике) – да, это облом.

Девушка неожиданно спросила:

-Тебе в конец Маяковки или в самое начало?

Возможные варианты ответов, развития этого дурацкого разговора, ручейками фраз растекались всё дальше от него и друг друга, и каждый из этих вариантов, этих фраз имели свой конец, каждый из которых падал тяжёлой точкой в прохладную воду ручейков, и брызги ударили ему в голову, щекоча ум, словно крылышки бабочек. Он ведь хотел просто потарахтеть… Его улыбка прокисла в горечь… Он вдруг почувствовал себя невероятно медленным и уставшим, дряхлым, древним жуком-навозником: с самого рождения он прессует шарики из букв из слов, из слов из своей и чужих голов, из целых жизней из этих слов, из воспоминаний, секунд, прикосновений он катает дерьмовые шарики и катит их по миру уже так долго – целую вечность он катает, прессует и катит эти шарики куда-то; он устал, ему жутко захотелось тишины и тишина не преминула явиться, она накатила, как чудовищный шар размером с гору из гряды Тянь-Шань, которая устала миллиард лет торчать носом в небо на киргизско-китайской границе, она решила прокатиться по планете, оставляя за собой бесцветный пепел невыполненных планов, невыношенных желаний, недожитых жизней и тишину – он сразу же устал и от тишины, потому что помнил, что где-то тишины уже было слишком много; он попытался разорвать тишину ответом. Каким-то не своим голосом он попытался объяснить её что-то:

- Там.., - сказал он, но шарики из слов застревали в горле, впивались в плоть острыми крошками воспоминаний, ломали голос, - тамм.., - делали его чужим, густым, грубым, невыносимо бычьим, - таммм…

Пауза.

Целая вечность. Она, наконец, подняла глаза.

Он увидел бы изумрудную меланхолию – только и всего он увидел бы, – ну может ещё праздное любопытство – если бы он заглянул ей в глаза, но теперь он тупо пялился на бородавки асфальта, которые – он понял это как-то вдруг и неожиданно остро – были на самом деле не бородавками, а легионами лаковых спинок медленных скарабеев, что мягко перебирая своими дряхлыми лапками, катили куда-то свои дерьмовые шарики. Но тут на них тоже накатило – что-то тёмное, неизбежное, гнетуще-давящее – давящее в хрупь этих маленьких хрущей – огромное колесо зелёного автобуса, потом следом ещё одно. Он почувствовал, что его самого расплющивает, как раскалённый на огне металл, податливый и ковкий, как только что расплющивала тишина – всё тоньше, тоньше, тоньше, – но легионы не реагировали. Они не боятся смерти, подумал он, если происходящее в его голове можно примерить к тому, что называется думать. Они святые. Scarabeus sacer. Автобус остановился и его складчатые двери отворились с шипением.

И с таким же точно шипением вскрылась тишина.

Он снова пытался ей что-то объяснить, что-то спрашивал, прислушиваясь к сладкой нылости в низу живота, как бывает когда встретишь кого-то или что-то кажущееся нечеловечески родным, – а почему, того не можешь объяснить себе хоть тресни; она не понимала его. Она тоже что-то говорила, но и он её уже не понимал, потому что теперь её голос сгустился в мёд, в котором вязли лапки. Он разобрал только три слова:

- Резинка. Такая. Вкусная.

Три капли мёда.

Такая вкусная.

Его ногти вгрызались в мясо, купались в поту. Её лицо было заточенным, но широким, скулы обтянуты загорелой кожей. Белые-белые зубы месили белую плоть, глаза полуприкрытые чешуйками век не были холодными, они просто несли в себе свежесть, но лишены были глубины её зелёные глаза рыбы, беззвучно ловившей губами воздух – это он увидел очень быстро, за четверть секунды, и сразу сел на корточки; ему нестерпимо хотелось знать.

Вереница озарений: он снова понял: это были не слова, не секунды, шарики – это убитые жвачки; круглые дерьмовые трупики; при жизни их месили зубами, высасывали соки, выдували пузырями ветров, выплёвывали – а после смерти легионы скарабеев медленно и торжественно катили их тела к Стиксу, чтобы там воскресли их души, став тем, чем становятся воскресшие жвачки. Ему нестерпимо хотелось знать. Час созерцаний. Он гладил спинки скарабеев. Ещё одна вспышка: ошибка! Он по ошибке здесь. По ошибке ухватился за ещё живую жвачку, ещё тёплую и такую вкусную, это в ней вязли его лапки, это его месили белые жернова. Ошибка. Ему нужно бежать, бежать.

По скользкому нёбу на трепещущие гланды, и – в вязкие джунгли носового тоннеля – в его конце жизнь, звуки, свет.

Как крепки её зубы, как громко она кричит.

Он что было силы перебирал лапками; спины его собратьев были отшлифованы вечностью; ему казалось, он убегает так ничего и не узнав.

На самом деле он барахтался в своём собственном бреду, усугублённом полуденным жаром неба, сидя на корточках и водя руками по грязной спине тротуара; его губы что-то шептали, пальцы плели узоры – точки, круги, узлы; его взгляд упирался в босоножки девушки, у неё чуть выпирали косточки больших пальцев, она трясла его за плечо, довольно-таки сильно.

Белой, белой была кожа её босоножек.

Она говорила ему что-то, почти кричала.

Он медленно встал и только тогда смысл её слов начал доходить до него.

- Да ёб же ж твою мать, – говорила она испуганно, – ты слышишь меня? Свалился на мою голову, эй, эй, – она снова трясла его за плечо и тыкала в сторону стоящего у обочины белого фургона, – вон твоя маршрутка. Уходи.

- Уходить? – он услышал СВОЙ голос.

- Садись в неё, уходи от своих агентов.

Дверь, громко и очень долго громыхая, наконец, закрылась, мягким выстрелом поставила точку.

Стало тихо и чуть прохладней.  

 

 

 

Маршрутное такси, сказал Тим. Это было вчера: школьный двор, призраки детства, они что-то пили. Тим неожиданно сказал, что ему предложили войти в долю. В мягкую нижнюю, вопросами продолжал гнуть прикол Гера: в глубокую? Войти с придыханием? Вот тогда Тим и сказал: маршрутное такси.

 Деньги, что остались от последнего квартирного обмена… ему предложили вложить их в дело… войти в долю… маршрутное такси… новый маршрут. Кто предложил? Ну кто, известно кто – люди. Да нет, не стрёмно, всё вроде пучком, всё в пополаме оформляется на него – он ведь имеет корки предпринимателя, если Гера помнит. Ему и не надо не в чём рубить, вся техническая сторона на них, на людях, но нём – бумаги. Прибыль тоже в пополаме. Он согласен – звучит слишком красиво, что бы таковым являться, но – новый маршрут, и Антоша обещал помочь. Он ведь помнит Антошу, Ястрина? Помнит?

Гера помнил Антошу. Их одноклассник, нелюдимый рыжей тучностью увалень, середина, но себе на уме. Стопроцентный Антон. После армии в бандиты, вовремя – пока не посадили – в бизнес. Депутат районного совета. Потом – городского. Всегда-готовый-помочь-скромняга, с улыбкой во всё своё рыжее еблище, равномерно вежливый и с прицелом в будущее. Да, Антоша – это серьёзно, согласился Гера. С Антошей можно попробовать.

«Было», - обронил Тим, прикладываясь к бутылке.

Что?

«Можно было попробовать. Схоронили Антошу, две недели тому. В окно сиганул. »

«Да-ты-что… Как же так… Сам или помог кто? »

Того не ведомо. В квартире они вдвоём были, с женой, пацанов они отправили куда-то, лето ведь. Романтический ужин мутили, он ведь понимает – шампанское, свечи, свиные плечи. Она в кухне подзадержалась, а когда вернулась – нету Антоши; балкон открыт – она на балкон; глядит – внизу Антоша. Шестой этаж. На глушняк. Из следов борьбы – мозги на асфальте.

Водитель белого фургона был черноволос, ражим и кряжистым был он.

Обдуваемый ветерком Гера приходил в себя внутри маршрутки; он видел загоревшую шею водителя и лицо в зеркале заднего вида – несколько раз взгляды их встретились там, отразились один от другого. Нужно ему заплатить, сообразил Гера и заплатил. Он начал приходить в норму.

Водитель улыбался, он подпевал радио, что-то про нежность пела певица, про нежность пел и водитель, барабаня по рулевому колесу в такт, иногда в этот такт попадая, что само по себе настораживало. У этой певицы мужское имя, подумал Гера и не смог вспомнить какое. Он не до конца ещё пришёл в себя. Два имени вертелось у него голове: Михаил и Пафнутий. Вряд ли певица звалась одним из них.

Гера попытался представить дюжину вот таких вот ражих крепышей под началом у Тимофея. Ничего у него не вышло. Тим, который так любит замутить, курнуть и воткнуть – движьение, инфернальные шоу и жёсткое порно, - только, что бы всё было с элементами инфернального шоу и жёсткого порно, - такой вот Тим в роли благообразной бумажной крысы: директор; бухгалтер; бизнесмен. Ну-ну. Сколько интересно, протянула бы эта фирма. Хотя, возможно, Тима нашёл бы себя. Или потерял. В смысле: войдя в долю, вдруг потерял долю – уж такова его доля.

Другая песня уже лилась в уши из радио – другая песня той же певицы. Это не радио, сообразил Гера. О, это не какой-нибудь любитель, перед ним профессионал, настоящий фанат. Реальный. Вытянув шею, посмотрел Гера на его загоревшие руки: Одну из колбасок сусально венчало золото. Золото, магией круга сияло, надежду даря на благополучный исход; он обстоятелен. У него добрая жена, они живут в ладу друг с другом, миром и богом (как ещё можно жить, когда такая музыка дарит такую радость? ), Гера попытался представить их интим. Это у него получилось. Влажные поцелуи, жаркие объятья, муж отдаёт предпочтение дог-позиции – добрая жена не против. Муж рычит, войдя в раж, он остервенело шлёпает её по крупному белому заду: мощные волны идут от ягод к загривку. Стоны, шлепки, рычание – страсть. Отличная вышла картинка. Он сразу зауважал водителя. Даже подпел одну из фраз припева (знаешь ли ты) в унисон с ним. Тот правильно воспринял знак уважения – заулыбался шире, повернулся к Гере:

- Круто, да?

- Пиздец просто.

Интересно, а что такого было в благополучно жизни Антоши, что вызвало такой исход посредством такого шага – с шестого этажа такого коротенького шага?

Мотив неясен.

Ещё одна алкавшая счастья душа отлетела с балкона, ещё двое пацанов вырастут без отца, ещё одна блондинка красиво поскорбит, нося траур (он наверняка ей к лицу), поскорбит какое-то время и утешится – так или иначе; открытие нового маршрута откладывается, Тимофей не вошёл ни в какую долю, он продолжает заниматься светом и декорациями – сегодня они будут заниматься этим делом вместе. Каковы бы ни были причины, таковы навскидку последствия – одного короткого шага одного человека, который умер.

Первое, что бросилось Гере в глаза, когда он вышел из белого фургона у Червенского рынка: небо. Бросилось и оглушило. Тот самый истошный цвет индиго, ни облачка, только чёрные точки птиц но, не парящих, а мечущихся. Ласточки. Грёбаные неутомимые крохи, что летают каждый год зимовать куда-то в ебеня, за сорок тысяч километров, и срут при этом нам на головы, таким образом заслуживая уважения никак не меньшего, чем водитель белого фургона.

Гера расправил плечи и глубоко вздохнул.

Он сам с удовольствием бы куда-нибудь улетел. – туда, где холодно или горячо. Это сейчас здесь жарко, а обычно здесь в лучшем случае тепло, обычно в лучшем случае он мироощущал себя здесь именно так – ангелом лаодакийским – ущербно.

О, если бы ты был холоден или горяч!

Скользнул Гера взглядом по хаосу рыночной сумятицы и снова упёрся в небо – интересно: по чём нынче в городе амфетамин? Хотелось бы знать.

 

                                                          

 

Во втором помещении этого офиса стоял Гера и слушал.

- О, нет, нет, конечно же, нет, - говорил мужчина с тенью улыбки.

Первое помещение точно таким, только там не было шкафов. Там сидела женщина за столом. Секретарша, войдя в офис подумал Гера. Он спросил у женщины про Фелю, та боднула в сторону одной из дверей – той, в которую он вошёл только что. Он сказал женщине «thank you» (поочерёдно и жеманно акцентируя оба слова), женщина в ответ поглядела на него скорбно. А что было в третьем помещении он так и не узнал – дверь была заперта.

Вряд ли та женщина была секретаршей. А если была, вряд ли этого унылого мужчины – он не тянул на начальника. И весь кабинет не тянул на кабинет начальника. Хотя бы потому, что в нём стояли два рабочих стола (за вторым столом сейчас не было никого). Это вообще был необычный кабинет, который производил необычное впечатление. Гера обратился к импозантно седеющему мужчине с вопросом. «Вы – Феля? » - спросил он, читая имя по бумажке – так, как там написано поласковее. В ответ мужчина с тенью своей улыбки ответил «о, нет».

   - Он вышел, -продолжала тень, - но обещал вернуться через четверть часа, - мужчина с тенью улыбки посмотрел на часы, - вот-вот будет. Вы очень спешите?

- Нет.

- Тогда немного обождите, - он кивнул в сторону стула, - или, если угодно, на улице.

Гера сел на шаткий стул. В кабинете было прохладно и беспорядок. Сами хозяева, возможно, называли его рабочим. Или даже творческим. Он же не стал навешивать никаких ярлыков. Ни хуя себе, - так мысленно и просто дал он оценку этому беспорядку.

Чего только не было в этой комнате. Коробки, бумаги, посуда, сломанные игрушки, в одном из углов были свалены кучей птичьи чучела, рядом на столе был разложен ватман, под столом лежал разобранный двигатель, очевидно, от скутера – потому что сам скутер без колёс стоял в углу за тем, что Гера поначалу принял за третий стол – на чём же на самом деле был разложен ватман он так и не понял; три шкафа (в нормальных офисах в таких хранят папки с документами), набитые дисками, книгами, канистрами разных объёмов с жидкостями разных оттенков (в одной он навскидку идентифицировал жидкость для дым-машины, это немного успокаивало: значит, имеют эти люди некое дымное касание к вопросам света и тьмы), в одном из шкафов имелась электроплитка, скороварка и презервативное тело перегонного куба, рядом с этим шкафом стоял огромный тюк чёрной материи, свёрнутой трубкой. Слева от двери имелся умывальник. Кусок стены метр на полтора был выложен серой плиткой, но на весь этот керамический изыск серой не хватило – три с половиной плитки были коричневого цвета и положены поперёк всех остальных. Чуть выше крана кто-то очень аккуратно прилепил к плитке скотчем бумажку, на ней крупными буквами был набран текст: «Не сливайте в умывальник, пожалуйста, заварку» - финальный знак препинания отсутствовал, оставляя читающего гадать, что же это: просьба, призыв, истеричный вопль или приказ. Вероятнее всего, эту полоску бумаги прилепил мужчина с тенью улыбки – на его столе были абсолютный порядок и навороченная Toshiba, рядом лежала стопка рекламных проспектов на немецком; Гера разглядел только верхний: каталог лазерных установок. Кому же тогда предназначалась эта полоска бумаги? Рабочих стола в кабинете было два (второй, надо полагать, того самого загадочного Фели – тоже с хорошей машиной, чуть более захламлённый только) – эти люди не разговаривают между собой? Переписываются? Слегка грустящая интеллигенция в целом, всё же, невыносима, но стоит признать – общение с отдельными особями приносит некое эстетическое удовольствие. У мужчины с тенью улыбки был очень приятный голос – тихий, мягкий, с хорошей артикуляцией, что вкупе с правильными речевыми оборотами рождало у слушателя внутренний посыл: говори, говори, лей этот мёд, не прекращай. Опять же, улыбка; какова должна быть она сама, если тень от неё так прекрасна. Гера шумно выдохнул воздух. Такой вот офис. Дрянь, а не офис. Кантора, верно Тим подметил.

Мужчина с тенью улыбки ничем не занимался, он сидел, откинувшись на стуле, и тупо смотрел в монитор компьютера. Изредка снимал очки в изящной золотой оправе и протирал их. Монитор был повёрнут к Гере в пол оборота, изображения видно не было ему. Но в одном из шкафов позади мужчины были большие и относительно чистые стёкла – они в достаточной степени хорошо можно сказать отражали экран монитора. Корова паслась там на сочно-зелёном лугу. Гера снова обвёл скучающим взглядом офис; стены были в нём нежно салатового цвета: в этом фисташковом сумраке ему особенно не понравились собственные руки – они смотрелись чересчур бледными, большими, бескровными, с деформированными костяшками и в пятнах. Не руки, а грунтозацепы. Когда он снова поднял глаза к стёклам шкафа, там кое-что изменилось. Корова была на месте, но появился ещё худющий негр. Сзади неё. Гера не сразу понял, что такое делает негр с коровой, а когда понял, это было как сполох. Он её ебёт. Чёртов ниггер стоял на табуретке и ритмично петрушил бурёнку. Какое интересное кино. Первое, о чём подумал Гера: корова – почему она-то себя так ведёт? Не было в ней ни страсти, ни возмущения – она спокойно щипала траву. Как же так, подумал он. Это первая мысль ещё более усугубила абсурдность общей картинки: нелепый офис, ожидание человека-загадки, немолодой импозантный мужчина, протирая очки (они запотевают от возбуждения? ), смотрит независимый кинематограф, где корова щиплет траву. Не хватает, думал Гера, чтобы третье помещение оказалась не туалетом, чтобы в этом офисе вообще не было туалета, чтобы за третьей дверью было гулко, узко и очень-очень длинно, чтобы у самого входа стояла дорогая белого дерева кровать с изысканным балдахином, и чтобы пухлые купидоны стерегли сон этой кровати с четырёх углов, а дальше хорошо бы инструментальный цех и маленький выпуклый холодильник, обитый фиолетовым мехом, что ни капельки не запылился – чтобы он был под завязку набит сладкой ватой и не работал, чтобы было тихо там, а по тёмным углам бы плясали голые мыши.

А может, думал Гера, это альтернативный рекламный ролик? Компания «Молочные реки далёкой Африки». Сейчас пойдёт слоган: МОЛОКО, РОЖДЁННОЕ НАСЛАЖДЕНИЕМ. Или: СЛИВКИ, ВЗБИТЫЕ ЧЁРНОЙ СТРАСТЬЮ. Но не было слогана. Негр кончил своё грязное дело и ушёл. Корова щиплет траву. Почему, блядь, она так себя ведёт?! Это совершенно бесчувственная корова? Или чересчур покладистая? Возможно, это специально обученная корова. Или даже специально выведенная. Где-то на тайных фермах, где выводят и растят жутко редких порнобыков и порнокоров. О, эта корова многое умеет, она дорогого стоит. Может и эта контора имеет отношение к тайным фермам, а лазеры, фиолетовый мех, умывальники – это так, для отвода глаз. Вполне возможно, хотя бы потому, как вёл себя мужчина с тенью улыбки, он не был похож на среднестатистического зоофила – он не был ни возбуждён, ни взволнован – во всяком случае не выглядел таковым.

На стекле шкафа вновь нарисовался тощий нигер с табуреткой. Этот ролик закольцован на повтор. Корова щиплет траву, ниггер пристроился сзади, мужчина протирает очки, Гера таращится на отражение в шкафу. COMPOSITION под названием COW-POSITION. Гера перевёл взгляд на медоточивого, пытаясь вкурить: где изюм этой композиции? Тот словно почуял что-то неладное – уставился на Геру. Гера глаз не отводил. Наконец медоточивый обернулся и понял, что разоблачён. Но никак не отреагировал, просто водрузил на нос очки и скорбно вздохнул. После чего всё-таки счёл нужным сказать:

- У сына нашёл, - он взял со стола крышку от диска, повертел ей в воздухе, показывая Гере, - вот сижу, думаю, что сказать, как отреагировать, - он снова вздохнул, - ума не прилажу. Кошмар какой-то.

- А сыну сколько? – зачем-то спросил Гера.

- Четырнадцать.

So what? Он должен что-то сказать ободряющее? Утешить? Гера молчал. Он попытался вспомнить свои четырнадцать лет. Мама умерла – таким было самое яркое воспоминание тех лет. Он видел, что она тяжело болела, но ему в голову не приходило, что мама МОЖЕТ умереть. А остальные взрослые не касались этих тем при нём. Проявление заботы. Поэтому, когда в летнем лагере сказали, что мама умерла, это был реальный шок. Гром среди ясного неба. Пожалуй, первая встреча с тоской и отчаянием. В те дни ему казалось, что даже листья на деревьях трепещут не от ветра, а от тоски. Если где-то он слышал смех, то думал, что эти люди просто притворяются весёлыми – он ДЕЙСТВИТЕЛЬНО не понимал, что кто-то может веселиться взаправду. Он не плакал до похорон, во время их, и во время поминок. Потом пришла ночь и во второй её половине сон отлетел. Он проснулся и до обыденности нестерпимо понял: мамы нет. Даже в гробу в соседней комнате её больше нет. Мамы нет и больше не будет никогда. Nevermore. Первое близкое знакомство с самыми жуткими оттенками этого понятия. И пришло время слёз.

За те год-полтора он выплакал лимит слёз, отпущенный на полвека.

Он плакал от любого напоминания о маме, а о ней напоминало абсолютно всё вокруг.

Ему было всего четырнадцать и он бы мальчишкой. Мальчику нельзя плакать, он должен быть сильным. Мальчик плакал о маме, стыдясь своих слёз – это рождало злость. На себя, на других, на весь этот грёбаный мир. Как только на глаза наворачивались слёзы, мальчик искал повод для драки. Casus belli. Всё равно с кем, всё равно, кто выйдет победителем – ему нужен был сам процесс драки; чтобы не видели слёз, чтобы отвлечься от них самому. Постепенно он понял, что в этом его преимущество: все кто вступал с ним в драку, хотели победить или что-то кому-то доказать, а ему было всё едино. Мальчик тупо махал кулаками, чтобы отвлечься от слёз. Он научился защите и хорошо держал удар. Он научился ждать момента и стал выходить победителем из практически любой драки. Но плакал теперь он всё реже и реже.

Он неплохо успевал в школе, но учителя махнули на него рукой: странный подросток – тяжёлый, с приступами немотивированной агрессии. Сверстники тоже сторонились его, кроме разве что Тима и ещё пары пацанов.

Потом в его жизни возникли новый ритм и новая музыка; новые люди, инструменты, стерильная кровать и подоконник – единственное, пожалуй, место, где возвращались слёзы.  

Как бы он отреагировал в свои четырнадцать, если бы ему показали такое кино? Скорее всего он бы не понял. Или решил, что над ним издеваются и полез бы в драку. Или не полез – это не важно. Но это точно не стало бы главным кошмаром его жизни, у него был свой персональный кошмар – настоящий и не один. Хорошо, если это кино останется главным кошмаром в жизни мужчины с тенью улыбки и его сына. Выходило по-Гериному, что ниггер, ебущий корову – это хорошо.

Гера улыбался.

Он попытался представить себе сына медоточивого, нарисовать его. Пользуясь Гоголем как методом, выходило так: пребойкий мальчик, когда вырастет, будет, как отец содержать компьютер, - ничего больше не выходило у него.

Просто сейчас не модно у подростков дрочить на каталоги с женским бельём, совершенно на другие вещи дрочат нынче подростки. А может и не для тихих радостей онанизма вовсе держит мальчик у себя это кино, может таким замысловатым образом он манифестирует свою нелюбовь к коровьему молоку или говядине.

- А вот и Феликс, - с облегчением молвил дядя – действительно, пауза подзатянулась.

  

 

 

Феля - это уменьшительное от Феликс, только сейчас понял он. Тот белым светом возник в фисташковом сумраке.

Добрый день.

Феликс был чуть выше ростом его; чуть тоньше в кости, с чуть более правильными чертами лица; его волосы были… Его волосы просто были. Гера с завистью провёл ладонью по своему свежеобритому черепу, потеребил серьгу, опустил очи долу. Феликс ослеплял. По всему выходило, что Феликс лучше всех. Вашему взгляду попросту не за что было зацепиться на всей его великолепной фигуре – белые льняные одежды, добротные мягкие мокасины, воронова крыла кудри небрежно-тщательно уложенные не без помощи бриолина – вы просто охватывали всего его целиком и отводили глаза. И следом нестерпимое желание вновь облизать эту фигуру взглядом. Именно такая мужская красота – настоящая, самодостаточная, невыносимая.

- Вы, должно быть, Гера? – он протянул руку, - Тимофей звонил мне, - Гера бережно пожал руку, она оказалась неожиданно тёплой, - вы не очень спешите? – Гера едва заметно мотнул головой – это было замечено, - замечательно, - Феликс уже отвернулся от ошарашенного лысого. – Павел Степанович, я ведь сегодня не нужен вам больше? Здесь.

- Полагаю, нет.

Феликс зашёл за свой стол, открыл ящик, другой, что-то он там отыскивал, при этом продолжал говорить, с милой рассеянностью роняя небольшие паузы. Договор… к понедельнику будет готов… - Он стал рыться у разобранного двигателя (испачкаться не боится, с придыханием думал Гера). – Он нашёл то, что искал: коробку.

Хорошо, Феликс.

- А нам вот с молодым человеком одно дельце закрыть надо. – Он повернулся к Гере: - пойдёмте, Герман.

До свидания.

До свидания.

Всего доброго.

Не любил Гера когда его называли Германом.

Ещё один скорбный взгляд женщины и перелив дверного колокольчика прощальной нотой перехода: из обшарпанных фисташковых сумерек в лето.

 - Вон там есть кафе, - Феликс шёл чуть впереди Геры, - с обменником. Если не возражаете, зайдём туда – мне нужно разменять деньги.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.