|
|||
Сорок два - Витя, Лида, Дандан⇐ ПредыдущаяСтр 39 из 39
И они бежали, оставив за спиной каменные катакомбы старых разрушенных городов, брошенных людьми, и обходили за версту зловонные, пульсирующие и живые, населённые ими. Бежали, пересекали дороги, мосты, крохотные деревни, не оглядываясь и не делая остановок, как будто пустота могла двинуться за ними, стирая все жизни и подогревая их пятки. Бежали до тех пор, пока не скрылись в лесу, у костра неулыбчивого шамана: старого, как сами секвойи, гиганты и божества, жившие чуть дальше в чаще — им троим не хватило бы рук, чтобы обнять хоть одну. Над влажной травой и среди мягких лап деревьев мелькали бледные огни лесных духов, похожих на бесчисленное множество светлячков: мягкие, невесомые, неуловимые. Саттва опустился в траву, намочив подол юбки, и зачерпнул деревянной ложкой горький бараний суп. Шаман, покрытый морщинами, как дерево корой, молчал и разливал в миски еду, передавая другим. И пускай небо с каждой минутой становилось светлее, а за горизонтом уже скрылась вторая луна, время здесь застыло, вибрируя и пульсируя: ему это было не по нутру, оно хотело продолжить путь. Люди уже давно не приходили в леса, потому что леса не любили людей, постоянно борющихся с ними и желающих придать природе порядок своих городов, запечатать их в схему башен и рвов. Лишь шаманы и оборотни, поклонялись Гайе и жили здесь, окруженные духами, зверями и птицами, смотревшими на них свысока, но беззлобно. Саттва, безбровый и безволосый, то ли совсем юный, то ли смертельно старый, звучно хлебал суп, как будто вот уже сотню лет ничего вкуснее не ел. Он хлебал и смотрел, прищурившись, как в траве прыгала птичка: похожая то ли на воробья, то ли на соловушка. Над ухом Саттвы присвистнул и заклубился разодранный в клочья туман; что-то острое, тяжелое и шумное спугнуло птичку, ударившись возле нее о землю. – Я заклинаю тебя, Саттва, хуже этой тишины только твое монотонное хлебание, - донесся из кустов малины женский голос, такой же резкий, бодрый и хвойный, как его обладательница, проследовавшая вслед за звуком. Крапива, устелившая путь, колола ее босые ноги, хлестала по свежим ранкам и верной дорогой вела к пламени шаманского костра. Чем светлее становилось небо, тем ниже пригибался к земле клубящийся туман, впитывая, поглощая и унося с собой в забытье запахи леса, бараньей похлебки и рыхлого, скудного дыма, тянущегося из желтого верблюжьего зуба, через который шаман курил свою сладкую, жгучую траву. Туман стелился по земле, как слепец, ползущий на коленях, пригибался, касался и жадно трогал дымными кольцами траву, будто впервые и последний раз познавая ее текстуру, ее запах и шепот; потянулся к стопе идущей женщины, отпрянул и потерялся в хаосе завихрений - оторвался от истока и растворился, уступил место другому любопытному лоскутку дыма. Женщина присела на корточки и резкими, брезгливыми движениями кистей рук разогнала туман, завидев под ногой вмятые в мох ягоды земляники. Жадными движениями пальцев она набила рот ягодами, в забытье растерев по щекам алые разводы вперемешку с грязью. А шаман все пускал вялые дымовые колечки, терпеливо ожидая, когда Раджас подойдет за своей порцией похлебки. Лес под утро был пропитан вязким дурманом, а кострище со всех сторон утопало в высокой траве. Там водились слизняки и черви, там гнили маленькие птичьи косточки и медленно рассыпались в пыль витые ракушки, улиток в которых давным-давно выклевало хищное вороньё. Лес не пропускал ветер, воздух между густой зеленью можно было потрогать руками — он сочился между пальцев, как мёд. Он был липким и сладким, как дурман, который втягивал в себя многолетний шаман. Тамас тяжело сопел, будто каждый раз с трудом проталкивал воздух в лёгкие. Он протянул ноги поближе к костру. От каждого движения сандалии мерзко хлюпали, с них слетал небольшой шмат грязи, налипший в очередной из луж, встреченных по пути. Ступни неприятно елозили по подошве, и ее хотелось содрать и швырнуть в костёр следом за похлёбкой. От звука острого голоса, который легко вспорол лоснящийся дурман, Тамас сжался в тугой ком и приложил тощую ладонь к груди. Ему показалось, вместо сердца там зияла дыра. Сквозь нее носились лесные духи, они освещали накопившуюся внутри слизь и гнилую воду. Тамас отложил похлёбку, а шаман зачерпнул в свои большие ладони пепел и терпеливо, будто двигаясь через силу, протянул их навстречу. Мелкие угли всё ещё дымились и брались рябыми всполохами от каждого движения. Тамас в ответ подставил шаману своё лицо — тот провёл измазанными в чёрном горячем пепле пальцами по его губам и приложил ладонь на грудь там, где сплеталось солнце, оставляя смазанный отпечаток. — Не шуми, — Тамас не повернулся к Раджас лицом. Рот его теперь был грязный и чернел, как ощетинившаяся чаща леса. За видимой гранью рождалось утро. Воздух завибрировал и затаил дыхание, ожидая его. А Саттва сжал губы в полосу, терпя боль в ступне, пока шаман прижигал углём ему ранки и ссадины, готовя ноги к пути. Боль порождала жизнь, и он терпел её, как данность и благо, сонно моргая и практически не шевелясь. " Хорошо, если путь будет длинным. Хорошо, если выйдет глотнуть студёной воды", — думал он. Подтянув обратно колени к груди, как только старик закончил, Саттва потрогал грязные пальцы ног теплыми руками, втирая в них землю, а затем посмотрел вбок: там, тонкая, как струйка дождевой воды, ящерица, проползла шелохнув размашистый лист папоротника — на самом краю растения собралась в каплю прозрачная роса. Саттва смотрел в неё, не моргая, вглядывался в сплетения сотни гибких древесных стволов, корневищ будто кокона, что рождали внутри мир, не меньший, чем окружавший каплю снаружи. Он потянулся к ней, вытягивая из сердцевины мира голубое, как третья луна, только что коснувшаяся кончиков деревьев, — яйцо. Скрыв найденное в рукаве, Саттва поднялся вслед за шаманом, что обещал вывести их из леса. И время сделало шаг: кричали звери и стрекотали жуки, во рве рожала лисят лисица, пока птицы падали на землю замертво, становясь волчьей пищей, чтобы юные волчата были сыты и были крепки их лапы. И Саттва слышал чьи-то шаги поодаль. И он поднялся на носочки, вжимая мох в землю, и потянулся, представляя себя волком, становившимся деревом, что царапали ветками бок лун, которые освещали пути заблудившимся странникам, а иногда уводили их совсем не туда, но именно в то место, где нужно было оказаться. Он мог бы быть этими лунами, хотя бы одной из трёх. — Пора, — шепнул Саттва, лукаво взглянув на Раджас. Гибкий, как лесная антилопа, он передал ей яйцо, скрывая свой жест тканью широких рукавов. Шелест ткани взвился, подхватил лукавый прищур Саттвы, впитал в себя безразличие шамана и скользнул следом за яйцом меж бедер Раджас. Сонной кошкой изогнув спину, женщина потянулась вверх, и первые солнечные лучи, путаясь, играя, ластясь между ее пальцев, скользнули вниз, согревая озябшие за ночь тела. — Пора, - одними губами прошептала в ответ Раджас, позволяя шаману вести их из леса. Лес расступился, сдернув тяжелые портьеры полумрака, оставив шамана за кулисами, и солнечные лучи обожгли глаза Раджас, скользнули под лохмотья ее одежды, согревая, пробуждая, будоража все вокруг. Внизу под спуском, в огненном мареве рассвета, вырос город, зажатый в тиски скал, больше похожий на мираж, не имея ни различимого конца, ни края, ни начала, ни четкой сути - лишь колыхающаяся дымка воображения, дорисовывающая вырванные солнцем куски пазла. Чем ближе шли путники вперед, тем больше им казалось, что перед ними мираж, и куски довольно очевидной мозаики встали неестественно, фальшиво, неправильно. Город скрутился, сжался кольцами, спиралью, как рваный, искаженный узор панциря улитки - от центра, помпезно увенчанного золотым шпилем, вливаясь, врастая в бесконечные ряды дымящих труб, пыль, сажу и копоть которых жадно глотают летающие механические чудовища - властелины неба, плывущие к крайнему кругу многоэтажного бетона, разросшегося муравейником до скал - внутрь их, насквозь, в глубину без видимого края. Люди трутся друг о друга со скрежетом, задевают, толкают, приводя в действие других, и так раз за разом, толчок за толчком, и вокруг то ли музыка, то ли будничный лязг и дребезжание - так давно в движении, так долго. Тамас отшвырнул в траву ошмётки своих сандалий и первым ступил на раскаленный добела асфальт босыми ступнями. Где-то, будто в самОм золотом сердце города, зародилась волна и, ударяясь в окна бетонных многоэтажек, сочась через щели и грязные переулки, она добралась до путников, рассыпалась у их ног мелкой дрожью и поднятой в воздух пыльной крошкой. Тут, у скал, дома больше походили на гнилую, осыпающуюся труху. Тут по углам жались загнанные дворовыми псами птенцы, по стенам тянулась копоть и жизнь кипела, как похлёбка старого шамана. Люди тут носили во взгляде металл. Громкое сопение Тамаса утонуло в сотне других звуков, резко свалившихся им на голову — на рынке у окон одной из многоэтажек жители перекрикивали друг друга, они продавали вяленое мясо и металлолом, плакали завёрнутые у груди матерей их дети и просили молока, которое те больше не способны были им дать, над головами ревели моторы одичалых машин, пришвартовываясь у крыш, и выплёвывали из себя ещё больше людей. Исцарапанные уставшие путники в этом цикличном потоке ни у кого не вызывали интереса. Путники в городе были предоставлены сами себе. — Шумно, — проскрипел Тамас и резко свернул в огромную бетонную арку, теснясь у стены и обтекая снующих мимо людей. Он покривил чёрный рот. Он не хотел их касаться. Следующая дрожащая волна под ногами стала будто сильнее — от нее завибрировало в рамах стекло, она вынудила бесконечный механизм человеческого движения на секунду приостановиться, но только для того, чтобы потом двинуться снова. И толкнуть за собой путников. — Мне не нравится, — тронув свою грудь, Тамас обернулся к Раджас. Потом перевёл водянистый взгляд на Саттву и отвернулся. — Мы никуда не пойдём, мы останемся стоять на месте. Саттва стоял на тротуаре, а к ногам его подбежал старый бесхозный пёс, с такими глазами, полными ясности и понимания, что могли принадлежать существу, мыслящему и сострадающему, но чаще принадлежали отчего-то животным. Юноша присел на корточки и коснулся лба собаки своим, вглядываясь в него такими же глазами: будто ментальный близнец, духовный брат. — Тамас, — проговорил Саттва, поднимая голову вверх, точно животное, смотрящее на что-то большее и сильнейшее, — надо бежать. Он потер пальцами лысый затылок и задумчиво поднялся, приняв своё неведение того, почему именно надо и что будет, если не бежать. А мир вокруг бился, словно сломанное сердце: через такт, через два, а в другое мгновение вмещал слишком много в себя, чуть ли не надрываясь. Таким было сердце города, скованное в окружности многоэтажных построек, слоящихся одна на другую и перерастающих во что-то большее, в какой-то алхимический элемент, процесс черного колдовства, невидимую клетку, добровольно стягивающую в себя человеческие души. " Но это выбор", — подумал Саттва, чуть было не сбитый с ног вывалившимся на тротуары шествием горожан из подземных переходов — этому он улыбнулся. Перед ними, в то же мгновение, как схлынула толпа — где-то молчаливая, а где-то шумная и пестрая — открылись двери звенящего и скрипящего трамвая. Юноша поднялся на ноги и подхватил Тамас под руку, кивая и втягивая его за собой, в тишину, в изоляцию окон и стука колёс. — Скоро все остановится, — проговорил Саттва, наблюдая, как седой пёс провожает его своим полным ясности взглядом, а затем, как закрывается дверь, оставляя собаку одну, а затем, как на него точно такими же глазами смотрит кондуктор. И Саттва замер, а потом подошёл и коснулся его лба своим, и кондуктор как будто всё понял и отвернулся к окну. Трамвай скрипнул, тронулся, и пейзаж за окном смазано потек. Полуденное солнце жгло металл, опаляющий пальцы любым прикосновением. Состав пронесся в темноте туннеля и вынырнул вновь в слепящей яркости, пересекая мостовые, обгоняя городские ветры, отяжелевшие от сытных, аппетитных запахов, обленившиеся, запертые и смирившиеся. Раджас отцепила руки, отпустила поручни и, играючи, на миг поймала баланс, но состав вильнул влево, и рука женщины схватила кондуктора за плечо, ища опоры. Мужчина дернулся, быстро и порывисто заморгал – обернулся, рассеяно улыбнулся. — Вы уже передавали за проезд? – будто извиняясь спросил он Раджас, на пару мгновений застыв, глядя ей в глаза. — Я не помню, как вы заходили… — Трамвай идет до конечной. Вы говорили… - вместо ответа на его вопрос прожурчала Раджас полушепотом. И кондуктор вновь рассеяно улыбнулся, моргнул, вырвался из оцепенения, и снова потерялся в спирали пары желто-зеленых глаз. Его мысли, очевидно, были не здесь. Состав вильнул вправо, вновь пронесся по туннелю, и кондуктор, потеряв равновесие, замахал руками, ища в воздухе опору, найдя ее в объятьях Раджас, чьи руки ловкими сетями поймали его и не дали сбить Тамас с ног. — Не хотите поиграть? – не повышая голоса вновь с улыбкой прожурчала Раджас, позволяя кондуктору обрести равновесие, не выпуская его предплечье из свое руки. — Ехать еще долго… Женщина скользнула ловкими пальцами в кондукторскую сумку и выудила из нее раскаленную монету. — Орел – я выиграла, решка – вы проиграли. Не дожидаясь ответа, Раджас расхохоталась, подбросив вверх монету, дала ей со свистом упасть на свою ладонь. — Решка… Как жаль, - продолжая хохотать, сквозь смех сообщила Раджас и убрала монету в свой карман. — Позвольте… Но как же! - опомнившись, воскликнул кондуктор. — На что велась игра? Что я проиграл? — Наша остановка, - вновь вместо ответа сообщила ему женщина все с той же хищной, игривой улыбкой. И как только трамвай в последний раз дрогнул и распахнул свои двери – выпустила из рук предплечье кондуктора, скользящим движением, шутливо ведя когтями по руке; выскользнула вон так быстро, что яйцо выпало из нее, скатилось по ступеням и разбилось; желток солнца вытек из раскрошившейся скорлупки прямо к ногам Тамас. Тамас был капризным, как мальчишка, и умудренным, будто вековой старик, который понимал, когда хорошее путешествие должно было подойти к концу — он посмотрел на кондуктора, и тот вдруг цепко схватился за поручень. Взгляд мужчины застекленел, и последним, что он увидел, стали с грохотом закрывающиеся за путниками двери трамвая. Пальцами собрав желток в свои узкие сухие ладони, Тамас сжал их у груди, будто это маленькое солнце было самым ценным, что он имел. Покуда хватало взгляда — на путников щетинились осколки зубов-панелек, которые бесконечно давно были жилыми, цветущими массивами, но сейчас осыпались бетонными лоскутами на землю, словно увядали. Кое-где они еще ловили последние лучи уходящего за горизонт солнца множеством треснутых и расколовшихся глаз, кое-где больше напоминали собственные захоронения, перемежающиеся с рыхлыми пустырями. Недавно прошёл дождь, воздух гнилой сыростью оседал на изодранных плечах, а земля под ногами напоминала месиво. Тут в грязи тонули сдутые шины, смятые, словно бумага, ошмётки пластика и разломанные бетонные плиты. Осторожно ступая босыми ногами по земле, Тамас взобрался по обвалившейся лестнице. Она обрывалась на середине и косилась набок, упиралась в обнесённую с одной стороны забором стену. Дождь прибил всю пыль и сухую крошку, та медленно ползла вниз белёсыми разводами. В полуразрушенной стене имелось окно — Тамас сунул в него голову и сипло выдохнул; его мелкие бледные глаза упорно пытались разглядеть что-то у самого горизонта. Что-то, от чего они так упорно бежали и всё ещё не могли спастись. — Нам нужно поесть. Тамас сбежал вниз. У стены выложенные кострищем камни собрали в себе всё тепло тонущего за разрухой солнца. От них исходил жар, и Тамас разомкнул пальцы, чтобы вязкий желток вытек и сразу же схватился тонкой плёнкой. — Скоро всё остановится, — он присел и протянул руки ближе к теплу. Кивком головы Тамас предложил Саттве и Раджас поступить так же. Последнее, что увидел Саттва в закрывшихся дверях — его отражение, на миг исказившееся, как будто бы рябь на воде, как будто бы пальцем его кто-то смазал и превратил в струящийся дым, картину экспрессиониста. И солнце, садящееся за горизонт, красное, как руки на морозе, как щеки, к которым прилила кровь. И осколки разрушенного города, что не кольцами овладевал своим сердцем, а перечеркивал его крест-накрест широкими магистралями, на которых уже никто не ездил и никогда бы вновь не поехал. Это всё отпечаталось внутри юноши, как будто бы фотография, которую хранят у сердца, во внутреннем кармане пиджака. Саттва, прижав ладонь к груди, присел напротив Тамас и как-то совсем поник, а кожа его стала совсем прозрачной, пропуская закатное солнце сквозь. В кулаке, прижатом к грудной клетке, он прятал собранные скорлупки, как самое драгоценное сокровище. — Тут нет птиц, — заметил Саттва, пальцем вмешавшись в еду на раскалённых камнях, покрутив им и собрав желток на его кончик. Безбровое лицо его сливалось, черты сделались такими неразличимыми и бесформенными, что в юноше запросто можно было разглядеть кого угодно: и дряхлую старуху, и беззубого младенца. Облизав палец, Саттва забросил в рот скорлупу и, звучно ею потрескивая, медитативно размалывал её на зубах. — Тут нет ничего, - отозвалась Саттве Раджас, сильнее и крепче обхватывая себя руками, скукоживаясь, сгибаясь, уползая внутрь себя, давая имена каждому оттенку запаха, каждой ноте шипения желтка на камнях. Голос ее поник, растворился в новых, страшных звуках, но Раджас не было страшно: она знала, что так будет, знала с самого начала и не боялась, знала и все равно шла, потому что дорога сюда была только одна. Здесь не было ей места, но чувства были, будто вернулась домой. На миг Раджас испытала острое желание спрятаться, прижаться к Тамас, но не смогла найти его и увидеть, не смогла дотронуться - он был будто везде, со всех сторон: обволакивал, душил, согревал. И этот запах - отвратительная, тошнотворная вонь пленительного солнца, бил в ее ноздри, уводя сознание вглубь, смывая все второстепенное, как наводнение сор, грязь и осколки; втягивал, засасывал, впитывал в себя лязганье ржавого метала, одинокий шелест редкой травы - и всему приправой пыль, потухший шепот; и снова пыль, пепел вещей, идей, ценностей. — Когда-то тут было всё, — отозвался Тамас. Он больше не сопел и не скрежетал, как иссушенный куст чертополоха — голос был ровным, почти убаюкивающим, почти мягким. Его грудь вздымалась размеренно. Тамас сквозь валящий от камней жар посмотрел на Саттву, но тот почти растворился в сыром воздухе и гнилом бетоне; перевёл взгляд на Раджас — и её будто не было. На каменном кострище догорели остатки маленького солнца, от них осталась только жирная копоть да слащёный запах. Осталось воспоминание о том, что когда всё заканчивается — оно начинается вновь. Тамас тронул ладонью свой широкий рот и на кончиках пальцев отпечатался чёрным уголь старого шамана. Он оторвал рукав у рубахи — а тот весь пропах машинным маслом. Сжав в руке горсть пыли вперемешку с бетонной крошкой, Тамас посыпал ею голову, будто пеплом скорбящий пытался вымолить снисхождения. Приложил ладонь к груди, и дыра его теперь не сквозила брешью — она была через край набита комьями неживой земли. Тут он становился полным, тут обретал свой конец. Закрыв глаза, Тамас провёл по лицу перепачканной ладонью. Вокруг всё медленно растворялось, и ему незачем было на это смотреть. Саттва обнимал собой и Тамас, и Раджас, скрывая их в глубине собственного существа: будто бы оплетая коконом. Он возвращал целостности съеденной скорлупы — из пережеванного порошка складывал крупицы вокруг них. В голове его вспыхивали образы древесных стволов, корневищ, что сплетались вокруг них в причудливые узоры. Они могли быть чем угодно и как угодно соединяться друг с другом: порождая все новые и новые структуры, новые смыслы, новые символы. И казалось ему, замкнутому в скорлупу голубого яйца, укрытого корневищами и затаившегося где-то в росе, что они втроём так давно мертвы, что практически уже и не существовали. Может быть, придумав нужное сплетение, ему удастся разомкнуть круг, но для этого нужно стать мудрее ещё на сотню снов. А пока ему снился мир, что был рождён из огня и металла, где слова имели определённый, установленный четкий смысл и не сплетались друг с другом значениями, где четкие линии ограничивали существование души. А потом будет сниться ему другой мир: полный упорядоченной случайности, где золотая птица в полёте выронит из себя голубое яйцо на плодоносную землю, и то тотчас расколется и уже не соберется заново.
А что снится тебе, странник?
|
|||
|