|
|||
КОМПОЗИЦИЯСЫН …Когда началась стрельба, мы с Хряком побежали на левыйберег. Хряк несся с нашим пулеметом, я же гремел бачками спатронами в лентах. – Ну и жара! – воскликнул Хряк, когда мы пробегали старыймост. – Давай искупаемся! – Ты с ума сошел! – сказал я, учащенно глотая знойный воздух. – Смотри, какая грязная вода! Вокруг свистели пули, а позади в городе рвались снаряды. Мнене терпелось попасть в детсад, находившийся в конце городскогопарка, откуда были видны позиции грузин… – А плевать! – кричал неугомонный Хряк. – На обратном пути явсе равно нырну в Лиахву! Он вдруг остановился и, повернувшись к лесу спиной, откудастреляли, нагнулся и, изобразив из зада пушку, дал залп попротивнику. Я добежал до желтого трехэтажного здания военкоматаи оттуда уже наблюдал за этим клоуном. Честное слово, менябросало в дрожь, когда он начинал паясничать. Ну вот, коронныйего номер: Хряк забирается на перила моста – это с нашим-топулеметом! – и идет по ним как акробат. Но в акробата нестреляют, когда он осторожно передвигается по натянутому канату; он не рискует свалиться с двадцатиметровой высоты в бурлящуюгорную реку; и ему аплодируют зрители. К тому же онподстрахован. Но ты-то не акробат, твою мать! Ты как будтоступаешь по моим оголенным нервам, и я, твой единственныйзритель (что-то не видно левобережных ребят), похлопал бы изовсех сил по твоей пустой голове, если бы не боялся получитьсдачи. А чем ты страхуешься, Хряк? Собственным безумием – вотчем! Ну и друг мне достался: в любую секунду он мог свалитьсявниз вместе с пулеметом. Ну, допустим, ему не терпится скормитьсебя рыбкам – но зачем же ствол топить! Я облегченно вздохнул, когда Хряк спрыгнул с высоких перил ивошел в двухэтажный кирпичный дом напротив, через дорогу. Довойны на первом этаже этого старого дома помещался комиссионныймагазин. Я иногда заглядывал туда и смотрел на старые запыленныепальто и плащи из дерматина. Впрочем, иногда попадались икожаные куртки, но не моего размера. Нет, вру, просто денег небыло, а то непременно купил бы себе, чтоб вечерком щегольнутьобновкой – вернее, старьем – на площади. Теперь там складбоеприпасов левобережья. Хряк вынырнул из дома, неся в рукахцинк патронов. – Асфальт плавится, – сообщил он, с сожалением осматриваясвои новые кроссовки. – Нет, ты видел, как ноги вязнут? Половина военкомата тонула в тени громадных тополей, верхушкикоторых раскачивались при малейшем дуновении ветерка. Мы вошли впарк, чтоб отдышатся перед последним марш-броском. – А где ребята? – спросил Хряк. – Куда они все попрятались? Он положил цинк на траву и уселся на него. Пулемет он положилна согнутые колени. – Должно быть, на похоронах, – догадался я. – Скольких мынедосчитались вчера после ТЭКа. – Рухсаг ут лаппута (пусть вам будет светло на том свете, парни), – сказал грустно Хряк. – Помнишь, мы последние сошлиоттуда и еще не знали о наших потерях… Я не слушал его болтовню. Перед боем мне всегда хотелосьотлить, но я иногда медлил, прислушиваясь к своему замирающемусердцу. Вокруг цвета вдруг стали ярче, тени – гуще. А потом всеэто сплелось в один большой коричневый клубок, откуда торчалапара ног обутых в рваные кроссовки. Ноги выбивали чечетку, акруг прыгал у меня перед глазами. Запахи трав, не просохшейпосле дождя земли, тополей, сбрасывающих с себя пух, впились мнев ноздри; казалось, сама природа давала мне понюхать саму жизньперед возможной смертью. Меня трясло как в лихорадке. Чувствамои обострились до невозможности. «Надо двигаться! – думал я. – Да-да, не то можно сойти сума! » Я посмотрел на Хряка, который все еще о чем-то говорил… – Заткни свой рот! – крикнул я. – Идем! – Да пошел ты, – улыбнулся Хряк и встал. Я почти оглох от канонады, по-моему, контузило и Хряка, потому что я услышал свист падающей мины, а он, кажется, нет. – Хряк, ложись, мина! – закричал я и лег пластом прямо влужу. Взрыва я не услышал, зато почувствовал, как кто-то всталмне на спину. – Это я свистел, – услышал я голос Хряка. – Знаешь, почемуот тебя бабы шарахаются? Да потому что ты горбишься. Но сейчас явыровняю тебя. Он немного попрыгал на моей спине, спрашивая, хорошо ли мне. Долг платежом красен. В прошлый раз я проделал с ним то жесамое, правда, он при этом еще и отжимался… Мы как раз проходили мимо школы бокса, от которой осталисьодни лишь серые стены, когда снова засвистело. – Ну это уже глупо, – сказал я. – Над одной шуткой дважды несмеются… Взрывом меня отбросило в сторону и засыпало всякойдрянью… Хряк на себе дотащил меня до больницы. Он как будто обезумел. Бил врачей и медсестер, когда те пытались ему что-то объяснить. Он поминутно подбегал к операционному столу, куда меня положили, и говорил, чтоб я ни о чем не беспокоился, потому что скоропридет самый лучший хирург, и тогда все будет в порядке. «Самыйлучший» явился, и, косясь на Хряка, который наставил на негоствол, дрожащими руками вспорол мне брюхо. Доктор недолговозился в моих кишках. Как только Хряк по нужде вышел изоперационной, хирург сбежал, оставив меня с распоротым животом. Через некоторое время меня привезли домой. Мать встретила меняпричитаниями: – Я знала, что ты кончишь так, сынок. Люди, смотрите, что с ним сделали! Ты всегда был непокорный и делалвсе, чтоб разбить мне сердце. Каждый раз, когда ты убегал изэтого дома со своим пулеметом туда, где стреляли, я мысленнопрощалась с тобой, а когда ты возвращался, радовалась игордилась, что у меня такой сын. Когда по Цхинвалу проносилсяслух, что кого-то убили, а тебя в это время не было дома, я какбезумная носилась по городу, выспрашивая имена погибших. Нопотом я привыкла к этому, устала, и сердце мое окаменело. У менядаже слез не осталось, чтоб оплакать тебя, ма хьабул (мое дитя). Хоть бы ты женился, сынок, я тебе и девушку тогда подыскала, помнишь? Но она тебе почему-то не понравилась. А та, которую тылюбил, уехала отсюда. Но ты все же хотел покорить ее своимиподвигами. Ты и был героем, но родители ее ненавидели тебя. Онибы все равно не отдали за тебя свою дочь. Ведь они богатые люди, а ты кто такой? Сын бедняка. Что только не говорили о тебе, махьабул! Тебя называли убийцей и наркоманом, потому что ты глоталтаблетки и твоя храбрость казалась многим не совсем обычной. Никому бы и в голову не пришло, что у тебя больное сердце. Этитаблетки ты всегда носил в кармане на случай приступа. Можно япокажу их? Видите?.. На следующий день мать сказала, что от меня ужасно воняет ибудет лучше, если гроб, в который меня положили, заколотятсверху крышкой. Хряк вначале даже слышать об этом не хотел, но, просидев с ребятами ночь в комнате со мной, пришел к такому жевыводу. Схоронили меня во дворе пятой школы. Уставшие ребята, лениво подняв свои автоматы, разрядили в небо по магазину. ЭПИЛОГ Кладбище, где покоились мои бренные останки, росло. Особеннопосле войны когда кровавые разборки между собой достигли апогея. С каждым разом салютовавших становилось все меньше, а могильныхплит больше. Привезли, конечно, гробы из Абхазии и СевернойОсетии, но немного. Бог войны нам благоволил. Фронтовикистремились попасть именно во двор этой школы, потому что здеськак-то почетней, да и ребята все знакомые. Мертвецы потеснилишколу, но уже негде было хоронить, и снова «заработало»Згудерское кладбище. Вначале к нам приходили. Но приходившиесами легли рядом, и могилы наши заросли травой… 26 января 2008 г.
КОМПОЗИЦИЯ В общем, неплохо, думаю и, отступив на шаг от мольберта, прищуриваю глаза, как нас учили на первом курсе, и сравниваюизображение на холсте с натурой. Натурщик – седой как лунь старикв белой рубашке. Слишком много морщин на его красном лице. М-да, смелкими деталями беда. Не даются. Может, завтра попросить Тимурапрописать глаза и нос? С ухом тоже нелады. Ван Гог, например, отрезал свое напрочь и попал в психушку, а потом вышел оттуда инаписал автопортрет. Вместо уха обрезок. Не пришлось потеть надмелкими деталями, и Гогена не просил помочь ему. Но Ван Гог был непростым психом, гениальным, и болел сифилисом. Как и Тулуз-Лотрек. А что, если у меня тоже? Да нет, с каких делов. Я не великийимпрессионист и еще ни разу не был в постели с женщиной. Так, легкие поцелуи. Правда, были и тяжелые. С той татаркой измедучилища. Чуть язык ей не откусил у озера. Длинная такая: вышеменя на голову, и костлявая. Я попытался стянуть с нее джинсы, нодевушка схватилась за них, и ни в какую. – Ну давай, – упрашиваю, – просто потремся нагишом. – Знаю я вас, – сопит она. – Ты же на этом не успокоишься... То ли от солнца, то ли от выпитого вермута я распалился, датак, что полез в вонючее озеро – хотя была ранняя весна, кажется, восьмое марта отмечали – и чуть не утонул, запутавшись вводорослях. А татарка сидит на песчаном берегу, курит мои сигаретыи смеется. Назло ей не пошел ко дну и выпутался. Отлежался нагорячем песке и, опрокинув стаканчик бормотухи, говорю будущеймедсестре: – Не хочешь пощупать, что у меня в трусах? – Хочу, – шепчет она и гладит меня по интиму. Знает, за чтоухватиться. – А давай я тебе рукой сделаю. – Не надо. Рукой я и сам могу. Лучше в рот возьми… Она – бац – пощечину мне влепила. Я, конечно, в долгу неостался и хотел ее в песок зарыть. Но потом еще раз искупался, влил в себя остатки вермута и охладел к ней. Пошла ты. Не хочешь, не надо. Да, не повезло мне тогда. Зато Ильхому привалило. Пока яупрашивал целку расстаться с девственностью, он взял да и отдрючилв кустах ее подружку Роксану. У той было за что подержаться. Икрасивая. Настоящая блондинка с зелеными глазами. Я потом уИльхома номер ее телефона выпросил. Звонил ей чуть ли не каждыйдень – надоедал просьбами о свидании. Иногда Роксана соглашалась, но так ни разу и не пришла на свиху… Скорей бы звонок, и пойти покурить. Ох, опять торчком. Может, пойти в туалет и подрочить? Утром не успел. Торопился Вестуувидеть. А она вон сидит за своим мольбертом и книжку читает. Кончила раньше всех. Разобралась с портретом. Положила последниймазок или ждет прихода моалима? Веста-невеста. Только чья? Не мояточно. Моя несчастная любовь. Неразделенная. Как же ей идет этаюбка-шотландка, и сиреневая блузка, и гольфики на загорелых ногах. Так бы и сжевал их, пусть даже нестираные. Интересно, какое бельеу тебя под юбкой, а, Веста? На пленэре ты купалась в красномбикини с бретельками. Достал я тебя там своею любовью... Однажды ребята с таджикского отделения живописи убили гюрзу, когда та заползла к ним в палатку, повесили ее на дерево и в честьтакого события решили устроить дискотеку. На пленэре танцы присвете костров устраивались чуть ли не каждый вечер. Курнув сребятами веселый косяк, я, хихикая, пригласил Весту на медленныйтанец и признался ей в любви. Она сказала: отстань, надоел. – Ты еще пожалеешь об этом, – зашипел я не хуже змеи и хотелукусить ее за длинную шею, но девушка оттолкнула меня. Девчонкизасмеялись. Ладно, думаю, посмотрим. Смеется тот, кто смеетсяпоследний. На следующий день, сняв с ветки мертвую гюрзу, я тайкомпробрался в палатку девочек, когда все пошли на речку; как пес, отыскал по запаху раскладушку Весты и подложил в ее постель змею. Тимур стоял на стреме и забивал косяк. Когда дело было сделано, мыобкурились и, развалившись под тутовником, слушали пение цикад, взяв под наблюдение палатку. – Идут, – возвестил Тимур, заметив девочек в мокрыхкупальниках. Чтобы войти, первой нагнулась Таня. Остальныестолпились за ней. – Как коровы, по очереди в хлев, – хихикнул Тимур. – Посмотри, какая Таня стала хорошенькая. Все у нее ништяк. Мать не видать, через год рядом с ней на Весту никто и не взглянет. Джамшеднаплел, будто ты нравишься Тане. – Ты серьезно? – спрашиваю. – Раньше я как-то не замечал, какая у нее грудь. Но знаешь, слова Джамшеда для меня пустой звук. Он ведь сам за ней ухаживал. – Отшила Таня губастого. Теперь как собачка за ней бегает. Вдрузьях он с ней, врубаешься? – От такого друга чем дальше, тем лучше. Язык свой поганый неумеет держать за зубами. – Да, про него не скажешь: нем как рыба. Тсс, Веста заходит. Что сейчас будет… Сначала было тихо – увидели; затем вопли, да такие, чтопалатка закачалась. Посмеиваясь, мы пошли на речку, но у меня надуше кошки скребли. При первой же встрече Веста обозвала меняпедерастом. – Да пошла ты, лесбиянка долбаная, – пробормотал я. – Сам иди на... Кончился пленэр; позади каникулы. Думал, в новом учебном годупомирюсь с ней, но не тут-то было. Ей по фигу моя новая стрижка ивельветовые джинсы, купленные на толчке. Даже не взглянула на моифирменные кроссовки. Румынские, но хорошие. Полсотни у отца вчеравыклянчил, чтобы купить их у Бахи с оформительского отделения. Утром Веста едва поздоровалась со мной, как будто одолжениесделала. Готов рыдать. Лучше бы эта гюрза укусила меня, а ещелучше Тимура. Как будто я не знаю, по ком она вздыхает. Но хочупредупредить тебя, Веста: ему на тебя наплевать. Переспит с тобойи бросит. Не веришь? Лолу с гримерного спроси. Она влюбилась внего, а он, после не помню какого раза, прятаться от нее стал. Тоже будет и с тобой. А я тебя не брошу. Закрою глаза на твоепрошлое и, если тебе не терпится, разрешу с Тимуром. Но толькоодин раз. И чтоб никто не узнал. Даже я. Веста, милая, я был бытебе примерным мужем. Подавал бы по утрам кофе в постель, заплеталбы твои длинные волосы в косички, а перед сном мыл бы тебе ноги, да мало ли чего не сделал бы для твоего удовольствия. Эх ты…Осторожно пробираюсь между мольбертами. Останавливаюсь за толстымХолмуродом, вытирающим тряпкой щетину кисти. Запах масляной краскии разбавителя будоражит воображение. – Ты прямо как Гоген стал писать, – говорю. – Э, не ругайся, – скалится Холмурод. – Я не всех русскихзнаю. Когда-то эта фраза была хитом, и мы угорали. – Хол, – доносится голос Роберта, – разнообразь свойрепертуар. Это уже не смешно. Почитай Ходжу Насреддина или ещекого-нибудь. – Э, не твое дело, – говорит Холмурод, подмигивая мне. –Будешь нас? – Спасибо, – говорю. – У меня свой есть, черный памирский. – У кого взял? – Друг-памирец привез. – Дашь забить каш? – Потом, на перемене. Ты вчера анашу обещал, помнишь? – Есть, – хлопает он по карману. – Тимуру скажем и Ильхому. Больше никому. – Тимур сегодня не придет. Оставим ему на косяк... – Не слушай Роберта, Хол, – смеется скрытый за натянутым 50 на 100 холстом Олег. – Лучше почитай «Двенадцать стульев»... Остроты летят со всех сторон. Иногда смешные, порой не очень. Жаль, Тимура сегодня нет. Без него и скучно, и грустно, и некому слово сказать. Двигаюсь дальше. Ненадолго задерживаясь у того или иного мольберта. Смотрю на работы своих однокурсников и стараюсь не думать о Весте. Это почти невозможно. С трудом не смотрю в ее сторону. Минуты за три до перемены в аудитории появляется моалим. – Завтра, – пыхтит он, выпуская дым из-под черных, пропитанных никотином усов, – композиция. Тема – пленэр. Времени у вас было достаточно, так что пусть никто не обижается на «двойку». Понятно? А теперь можете сворачивать свои этюдники... Уже три часа ночи, а я смотрю на чистый холст как баран на новые ворота. В голове никаких идей. Мать, просыпаясь, ворчит, чтобы я шел спать. Но я упираюсь. Жду вдохновения. Какое там. Слипаются глаза. И вдруг начинаю закрашивать холст. Прозрел. Еле успеваю за мыслью. Получается здорово, но... Никаких «но». Утром в девять я в училище. У ребят заспанные лица. Все, кроме меня, разложили свои работы и ждут прихода моалима. Тот опаздывает. Может, не придет, думаю. Нет, пришел. Обходит. Весту хвалит. Ей такое не впервой. Слушает внимательно, как примерная ученица. Тимур что-то говорит рядом. Я его не слушаю. В голове только одно: показывать или не показывать? Как во сне, повинуюсь моалиму, который велит мне отчитаться. Он не один смотрит на изображение загорелой девушки в красном купальнике, с этюдником и молодого человека в трусах, держащего ее за руку. Они переходят вброд горную речку. – Та-ак, – протянул моалим. – Да это же Веста, – доносится голос Зебо. – Точно, – это уже Зарина. – И себя приписал рядом... – Коз-зел, – сказала Веста и хлопнула дверью.
|
|||
|