Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





А. Ф. Лосев 4 страница



Во-вторых, будем ли мы говорить просто об абсолютном, будем ли говорить об относительном, выражения эти не совсем соответствуют той характеристике, которую дает музыке Михаил Иванович. Можно поставить эти понятия в определенную связь, и только тогда использовать их для формулировки нашего предмета. Но нельзя отрывать одно от другого, и нельзя базировать эти формулы на чем-нибудь одном. Получаются недопустимые односторонности, противоречащие той полноте, которую тут мыслит Михаил Иванович. Разумеется, музыкальное бытие, поскольку оно мыслится как нейтральная, трепещущая стихия непостоянства, есть нечто принципиально относительное. Тут все переливается из одного в другое, все готово каждую минуту рушиться, провалиться, исчезнуть — в последние, невозвратные бездны; и вот уже рушится, проваливается, но — только для того, чтобы в следующее же мгновение сразу появиться в новом, небывалом величии. Это возможно только тогда, когда все бытие имеет структуры этой относительности. Тут все текуче, прерывно и величественные массивы бытия чередуются здесь с зияющими безднами и провалами. И при всем том, раз в музыке нет ничего кроме этой относительности, то сама относительность становится абсолютной. Относительность есть понятие, коррелятивное с понятием абсолютности. Относительным можно назвать то, что так или иначе сравнивается с абсолютным. Но если все насквозь относительно, если все музыкальное бытие с начала до конца есть эта относительность, то ясно, что тогда сама эта относительность есть нечто безусловное, нечто единственно возможное, нечто единственно необходимое. И ясно, что в таком случае она есть абсолютное. Поэтому неточно сказать, что музыка есть бытие абсолютное или что она есть бытие относительное. Она и то и другое, — вернее, совершенно неразличимое их слияние и синтез.

В-третьих, то же самое относится к проблеме фиктивности. Конечно, музыкальное бытие есть фикция; и тут можно было бы привести еще больше аргументов, чем привел Петр Михаилович. Но это не фикция в смысле необоснованной мечты или фантазии, как прекрасно показал тот же Петр Михайлович. Выдумка, фантазия, в обычном смысле, возникает из сравнения с тем, что не есть выдумка и не есть нелепая мечта. Но вот, — что делать, если все существующее есть фикция? Как понимать музыкальное бытие, если оно все насквозь, с начала до конца, есть сплошная фикция? Ясно, что в этом смысле музыкальное бытие уже перестает быть чистой фикцией, оно тут уже неразличимо от твердости, постоянства и общезначимости самой строгой логики. И — действительно! При всем своем как бы выдуманном, фиктивном величии музыка несет с собою какую-то удивительную закономерность, какую-то железную нормативность, настолько четкую и понятную, что, например, безвкусие в музыке сразу и безнадежно строго отмечается нашим музыкальным ухом, и мы сразу говорим: “Нет, не то! Нет, не так! ” Откуда мы это узнаем? Ведь данную пьесу мы, допустим, слышим впервые, и все-таки из нее же самой, из глубин ее собственного бытия мы определяем, правильно это или нет, хорошо или нет, убедительно или безвкусно. Значит, это не просто фикция. Это еще и строжайшая, хотя и очень сложная, закономерность. Это фикция, данная как чистый смысл и — смысл, идея, сущность, данная как фикция. Тут — текучая, фиктивная сущность, что нисколько не мешает ей быть смысловой сущностью. Фиктивность только усложняет структуру этой сущности, но нисколько не нарушает ни ее общего принципа, ни ее сущностных функций. Фикция здесь кроме того есть еще художественная форма. Итак, фиктивность и закономерная, логическая обоснованность, идеальность в музыке — одно и то же. Музыка, это — текучая сущность.

Что касается вообще структуры музыкального бытия, то наиболее разительной, кроме высказанного, является еще антитеза бесформенности, хаотичности и — формы. Легко исказить мысли Михаила Ивановича и сказать: музыка — сплошной сумбур, абсолютный хаос и беспорядок, принципиальное отсутствие всякой формы. Такой вывод не только неточен, но и абсолютно неверен. Одно дело — изображаемый предмет, и другое дело — способ изображения. Что бы я ни изображал, но если я изображаю художественно, — всегда будет та или иная форма. И даже художество не обязательно. Раз вы что-нибудь изображаете, уже по одному этому вы изображаете его как-то. А это значит, что тут есть форма. Однако изображать при помощи формы можно и нечто бесформенное. Музыкальное бытие в своем предметном смысле есть нечто совершенно хаотическое, неустойчивое, иррациональное, нерасчленимое, неохватное ни для какой мысли. Но эта хаотическая иррациональность получает в музыке свою точнейшую форму, свой метр, свою тональность, свою гармонию; и некоторые правила и законы так строги, что нарушение их равносильно уничтожению самой музыки как искусства. Разумеется, будет опять-таки искажением всей этой философии музыки, если мы форму и предмет противопоставим настолько абсолютно, что будем постулировать возможность раздельного существования этих сфер. Мы постулируем их смысловое различие, а не абсолютно вещественное противопоставление. Они — вещественно и художественно — неразъединимы, музыкальная форма и музыкальный предмет. Это — бесформенная предметность и беспредметная оформленность, И как ни странна, с формально-логической точки зрения, такая совместимость, она — элементарное требование музыкального сознания. И опять-таки ясно: неточно говорить ни просто о форме, ни просто о бесформенности. Увидеть в музыке только одно оформление, это, значит, ничем не отличать ее от прочих искусств. Увидеть же в ней только одну хаотическую неупорядоченность, это, значит, просмотреть в ней всю стихию художественности, искусства.

В этом смысле надо рассуждать и о познаваемости музыкального бытия. Надо помнить, что ее сводимость на человеческий язык не только не мешает существованию непознаваемых бездн, но, наоборот, их требует. Неверен был бы вывод из рассуждения Миши, что в музыке и в изображаемом ею бытии все ощутимо и все познаваемо, и не остается ни одного момента, который бы превышал человеческое сознание. Если бы это было действительно так, то не было бы тогда этого вечного искания в музыке, этого напряженного и беспокойного блуждания и странничества, которое так прекрасно описывал Михаил Иванович. Если все понятно, все охватно, все ощутимо, — это значит, что все уже есть, все уже в нашем владении и тогда — какой смысл музыкального энтузиазма и как он был бы возможен? Значит опять: сказать, что все музыкальное бытие есть сплошная ощутимость, это — неточно; и Михаил Иванович, если понимать его правильно и полно, цельно, никогда этого и не утверждал. В чем же дело? А дело в том, что при общей и абсолютно обязательной ощутимости музыкального (а в свете его и всякого иного) бытия, оно дано в музыке как постоянно возникающее, нарастающее, зарождающееся, как вечно исходящее из последних бездн непознаваемого, восходящее из тьмы мировых зачатий к свету солнечных форм, как вечный процесс и становление, как живое и живущее, трепетно являющее свою глубинно-предназначенную судьбу. Повторяю, тут действительно все, решительно все ощутимо. Но эта ощутимость наполняется все новым и новым содержанием, все больше и больше она расширяется и углубляется от протекающих в ней непознаваемых потоков, усваивая и подчиняя себе бесконечную неисчерпаемость трагических и патетических тайн мира. В этом-то и заключается музыкальная жажда и музыкальный восторг, вечное странничество и энтузиазм музыканта, в том и заключается, что он ощутимостью своей хочет охватить бесконечное и—не может, и потому волей-неволей вынужден бесконечно жаждать, стремиться, искать и увлекаться жизнью бродяги. Значит, нельзя говорить, неточно говорить, что в музыке все ощутимо. Ощутимость ее абсолютная, глубинная, вожделенная сердцу музыканта, она вскрывает ему внутреннюю жизнь и Бога, и мира. Но она живет тайно, питается уводящими в туманную даль сумерками и мглой премирных зарождении, и — являет миру загадочный и болезненнопротиворечивый, всегда непонятный лик мировой судьбы. Это почти то же, — я думаю, совершенно то же самое, что говорил и Миша, но только — в более четкой формулировке.

Особенно должен я приветствовать рассуждение о том, что музыка, вмещая все в субъекте, принципиально живет в пустом мире, что эпоха музыки (нашей, конечно, европейской, чистой и абсолютной музыки) есть эпоха механизма, абстрактной метафизики, отвлеченной математики и даже нигилизма. Музыка так же точна, как и математический анализ; и субъект, чувствующий и мыслящий так, есть абсолютизированный субъект, которому может противостоять только нигилистическая вселенная. Мне это вполне понятно, близко, и думать иначе я не могу. Однако, позволю и здесь призвать к большей точности выражений и потому — сделать ряд дополнений.

Во-первых, везде, во всех наших рассуждениях, все время имелась в виду именно чистая, абсолютная музыка, музыка абсолютно непрограммная, музыка, не содержащая решительно никаких образов кроме чисто музыкальных (метр, ритм, темп, динамика, тональность, сочетание и разрежение аккордов, мелодическая структура). А ведь существует еще огромная область музыки, связанной так или иначе с словом, будь то программная симфония или соната, будь то опера, романс, оратория. Если фуга, соната, симфония в своем чистом виде, как определенные формальные закономерности, далеки от всякого слова и погружают нас действительно в мир чистого, еще дословесного становления, то музыка, объединенная с словом, вмещает в себя значительную долю уже иной образности, образности световой, вещественной, идеально-фигурной, например, хотя бы живописной. Если чистая музыка не есть даже и смысл, а только еще становление смысла, зарождение смысла, материнское лоно идей и всякого оформления, то музыка в соединении с словом дает и зрительное, и двигательное, и даже идейное оформление. И в этом смысле мир, в котором живет музыкальный субъект, уже не так пуст и механичен. Тут нет никакой трансцендентальной необходимости в мировом нигилизме, как это имеет место в чистой, дословесной, абсолютной музыке.

Во-вторых, Михаил Иванович так выразился, что музыка мыслилась как чистое и решительное отрицание всякого культа в религии, поскольку он построен на абсолютистских явлениях изначального бытия и состоит из зрительных, двигательных, идейных и вообще драматических моментов. Я бы не сказал этого с такой резкостью, и это совсем не вытекает из концепции Михаила Ивановича. Чистая музыка не против культа, как равно и не против личного Бога. Она только не использует этих сфер, она вне их. Быть противоположным, это нечто гораздо большее. А музыка просто не нуждается в этом, и при том, конечно, это — только абсолютная музыка не нуждается. Да и не нуждается не вообще, а только специфически. Имейте в виду, что музыка есть всецело сфера личности и притом абсолютизированной личности (с нашими оговорками). Уже по одному этому она косвенно живет опытом универсальной, абсолютной Личности. Ведь не все активно используется из того, чем фактически живет человек. Что мы делаем для того, чтобы дышать? Ничего не делаем! Само собой делается. И нужно ли нам знать, что такое воздух и что такое наш дыхательный аппарат для того, чтобы дышать? Конечно, нет. Нам нужно присутствие воздуха и исправность дыхательного аппарата, а как все это действует и как надо это использовать, мы не знаем и можем прожить всю жизнь без такого знания. Такова же и музыка. Она не использует религию с ее абсолютными нормами и предписаниями, и живет вне опыта сознательного общения с абсолютной Личностью. Наоборот, по нашему учению, она сама переносит себя в абсолютную пустоту и погружает человеческий субъект в его собственные глубины, заставляя его метаться по темному и безбрежному морю небытия. Но в порядке естественных соотношений и непроизвольных досознательных актов, музыкальный субъект мог возникнуть только на почве всемирно-исторического опыта абсолютной Личности, путем определенной его спецификации. Музыкальный субъект, как там ни говорят, связан и со стихией личностных глубин, и с опытом абсолютного бытия. Значит, уже по одному этому совершается в нашей объективно-безличностной, утонченно-абстрактной музыке такое глубинное и досознательное [... ] с абсолютной Личностью, с тою Личностью, которая, на первый взгляд, концентрируя в себе все абсолютные ценности бытия, казалось бы, лишает всякий человеческий субъект самой возможности самоабсолютизации.

В-третьих, нет никакой необходимости, в целях якобы возвеличения музыки, абсолютизировать ее саму. Музыка дает нам абсолютизированную человеческую личность и ощутимую объективность мировых глубин — в том смысле, как мы это изобразили. Но это не значит, что надо абсолютизировать саму музыку. Музыка абсолютизирует объект, но это ничего общего не имеет с нашим абсолютизированием музыки. Человек и не есть реально музыка, и даже музыкальный человек не есть просто сама музыка. Человек ест, пьет, спит — все это не есть музыка (хотя тоже может быть музыкальным). Человек работает, родится, живет, умирает, производит потомство, — все это не есть сама музыка, хотя и может быть музыкальным. Как белый галстук не есть сама белизна (ибо белизну может иметь и бумага, а галстук может быть и черным), так и музыкальный человек не есть только музыка, хотя бы даже он был в тех или других случаях насквозь музыкальным. Но раз это так, тогда отпадают все односторонности, связанные с абсолютизированием в музыке человеческого субъекта и установлением вокруг нее мировой сумеречной пустоты. Человек, даже музыкант, даже мы, энтузиасты и служители музыкального искусства, не в состоянии жить только музыкой, ибо мы не только артисты, но и люди, не только слушатели и зрители, но и люди, не только музыканты, но и люди. А кроме того и когда мы — артисты, когда мы живем музыкой, то даже и в эти моменты мы — не только артисты и исполнители, не только зрители и слушатели, не только музыканты и эстетики. В момент музыкальных откровений напрягается наше внутреннее самоощущение, и мы начинаем видеть себя и мир в свете этого текучего и фиктивного Абсолюта. Но эти моменты не единственные и не должны быть единственными. Ибо мы люди.

Не говорите, что это есть отдавание дани пресловутой “практичности” и “жизненности”. Вам известно, что я терпеть не могу никакой “практичности”. Но я выставляю требование, чтобы музыкальный субъект и не старался быть только музыкальным субъектом. Это не только невозможно, но если бы это и было возможно, это уничтожило бы саму музыку в корне и вместе с нею и самого музыкального субъекта. Музыкальный субъект живет преодолением вещественной пустоты и естественной тьмы жизненного, животного процесса. Изливающаяся из недр мировой жизни смысловая энергия борется с пустотой и непросветленностью обыденно-человеческого сознания, и в этом преодолении заключается жизнь музыкального субъекта. Человеческая личность есть организм, дышащий, теплый, трепетный, дрожащий над безднами мира; ей меньше всего свойственна устойчивость, абсолютность, твердыня и непоколебимость. Она то расцветает и воспаряет, то вянет и падает... Это—живое, живое, интимно-живое! И вот, когда льется энергия становящихся тайн бытия и ощущаются личностью человека эти просторы абсолютного освобождения, где ясны все тайны зачатий и смертей бытия, — тогда-то и становится она музыкальным субъектом, тогда-то и живет в человеке музыка, тогда-то он и наполняется откровениями и умозрениями текуче-сущностного Абсолюта. Представьте только себе, что нет этого дрожащего, слабенького, получеловеческого, полуживотного сознания в человеке, представьте только себе, что музыкальный человек действительно есть только музыкальный субъект, и больше ничего, — вы утеряете самое главное, и перестанет быть понятным энтузиазм и восторг музыканта, исчезнет ажур и глубина его вдохновений.

Итак, музыка не нуждается в абсолютизировании. Она сама есть погружение в недра абсолютных самоощущений. И этого достаточно для нее.

Наконец, в-четвертых, еще одна мысль для характеристики и возможно более четкого определения существа музыкальной абсолютной субъективности. То, что мы здесь изображаем, есть, вообще говоря, музыкальный восторг. Мы будем очень узки и нарушим все перспективы истории, психологии, равно как и логики, если признаем, что только и существует один восторг, именно музыкальный, и что невозможен никакой другой восторг и, в частности, восторг в условиях мироощущения при абсолютно личностной объективности. Наши рассуждения о музыкальном восторге можно понять так, что вот когда есть абсолютная объективная Личность, то всякая ценность перенесена в это абсолютно личное Божество, человек же — беден, убог и ничтожен, а что вот когда дан при помощи музыки абсолютизированный человеческий субъект, тогда все ценности перенесены на человека, тогда он способен к восторгу, а его Абсолют, наоборот, пуст, механичен и абстрактен. Вообще говоря, как первое описание такая характеристика имеет большое значение. Но она не может выдержать последовательной критики до конца.

Дело в том, что всякий восторг есть не что иное, как приятие в единой и нераздельной точке себя и всего иного кроме себя — так, что видно, как из этой точки впоследствии получается путем насильственного расчленения “я” и “не-я”. Восторг, стало быть, не зависит от идейного содержания этого первопринципа, от наличия ее как некоей трансцендентальной формы. Когда мы говорим об объективно-личностном Абсолюте или говорим об абсолютизированном человеческом субъекте, мы имеем в виду только содержание нашего первопринципа, из которого трансцендентально развивается факт восторга. Стало быть, ничто не мешает, чтобы осуществлялся восторг как в условиях абсолютно личностной объективности, так и в условиях абсолютно личностной субъективности. Следовательно, надо только уметь различно характеризовать эти два типа восторга.

Восторг в условиях абсолютно личностной объективности, когда все бытийные ценности перенесены в Абсолют объективный и когда этот Абсолют является потому универсальной и всесовершенной Личностью, такой восторг подъемлет все существо человека до его последней глубины, его дух и его тело. Ведь объективная универсальная Личность есть все. Стало быть, если она — трансцендентальный первопринцип восторга, то она тоже подчиняет себе всего человека. Вот почему этот тип восторга предполагает соответствующую организацию всей человеческой жизни. Вот почему, например, нужна не только специальная моральная тренировка, но необходима и специфическая внутренняя культура тела, то есть тут необходим, попросту говоря, пост или специфическое приуготовление тела к приятию и внутреннему воплощению на себе высших божественных ценностей. Такое состояние духа может быть только молитвой, ибо если исповедуется абсолютно объективная Личность, то наиболее нормальным состоянием для всякого инобытия является только наполненность его этим Абсолютом, а для человеческого сознания эта наполненность есть молитва. Поэтому данный тип восторга предполагает подвижничество, многолетнее упражнение в посте и молитве, уединение и специальную дисциплину монашеского делания.

Восторг музыкальный — иной. Он не столь всеобъемлющ. Исходя из абстрактного Абсолюта и из человеческого субъекта, на которого перенесены все объективные ценности, этот восторг, в сущности, предполагает гораздо более обедненного Абсолюта, гораздо менее насыщенного в объективном смысле. Являясь трансцендентальным первопринципом восторга, такой Абсолют уже не требует и телесного преображения, не требует также и такого преображения душевного и духовного, которое претендовало бы на вечность. Он требует только внутренне ощутительной собранности и творческого восторга как переполненных чувств, совершенно не задевая не только тела, но даже и морали. Тут не требуется ни отказа от всех жизненных привязанностей, ни отречения от своей воли и от себя самого. Любое поведение тела и любая мораль совместима с любой степенью музыкального восторга. Потому восторг музыкальный доступнее для человека, легче усвояем и достигаем, и он требует только известного культурного утончения и совсем не нуждается в этих тяжелых подвигах отшельника и затворника. Музыкальный восторг поэтому не есть монашеское дело, но светское дело. Он культивируется как раз в эпоху всеобщей секуляризации, а потому Михаил тысячу раз прав, когда говорит, что музыкальный восторг, как и весь романтизм, есть явление, в глубочайшем существе своем, протестантское.

Что я не хочу унизить музыку, которой живу, но что я хочу только исторической и философской ясности, в этом, я думаю, вы не сомневаетесь. Но если так, то позвольте мне сказать и нечто гораздо большее. Музыкальный восторг Запада в сравнении с абсолютно личностным экстазом православия и католичества есть как бы нечто вульгарное, общедоступное, демократическое, достигаемое человеческими средствами. Музыкальный восторг возможен только в светскую, буржуазную эпоху. Он достаточно нигилистичен, достаточно анархичен, достаточно освобождает человека от всяких санкций и обязанностей, и только в этих условиях и можно отдаваться музыкальному экстазу.

Возьмите другой, аналогичный случай. Когда исповедуется абсолютная Личность, подражающая ей человеческая личность может отдаваться ей по-настоящему только с телом. Чем богаче объективный Абсолют, тем богаче и мир, в котором Он отражается, и в частности, тем богаче, ценнее, щепетильнее и тело, материя мира и человека. Чем беднее Абсолют, тем меньше ценится и человеческое (как и всякое иное) тело, ибо тело, по самому смыслу своему, всегда есть только носитель смысла, а не самый смысл, и ценность его всецело определяется ценностью носимого им смысла. Попробуйте, однако, теперь объединить объективный Абсолют настолько, чтобы довести его до степени тела и материи, и построить мир и человека так, как это понимают материалисты. Окажется, что Абсолют превратился в материю, то есть нечто пустое, безличное и бездушное, и человек, который творится этим Абсолютом-материей, также должен значительно принизиться в своей мировой ценности, а в частности, должно потерять внутренний смысл и его тело, превращенное здесь из таинственного организма в физико-химический и механический препарат. Так, в условиях абсолютного разума тело несет на себе огромную, насыщенную, — я бы сказал, мистическую ценность, а в условиях материализма — тело и материя обесцениваются, лишаются глубокого внутреннего смысла и превращаются в пустой и мертвый механизм.

Это же трансцендентальное соответствие нахожу я и в анализе двух затронутых мною типов восторга. В условиях абсолютного теизма восторг неизмеримо полнее, насыщеннее, он тут не безличен, он живет актуально вечным и претендует быть этой актуальной бесконечностью, подчиняя себе и тело, и душу, и дух, и всю жизнь, животную, человеческую и ангельскую, элементы которой человек носит в себе. В условиях абсолютно личностной субъективности восторг гораздо беднее, гораздо менее ценен, менее насыщен, не вмещает в себя и не подчиняет себе ни тела человека, ни его морали, ни его повседневной жизни. Он дает только собранность внутренней самоощутимости, вырастающей на почве абсолютизации глубин сознания, но чисто человеческих же глубин. Он демократичнее, буржуазное, доступнее. Им могут жить и живут многие.

И раз музыкальный восторг так сладостен, так тонок, так духовен, так далек от сутолоки и пустоты обыденщины, то насколько же еще выше, еще слаще, еще утонченнее и духовнее экстаз в условиях абсолютного теизма! Я осмеливаюсь утверждать, что насколько музыкальный восторг гения аристократичнее, богаче и ценнее житейского, практического существования, настолько же абсолютно личностный, объективный и теистический восторг, это монашеское “умное делание” выше, чище, свободнее, сладостнее, аристократичнее восторга музыкального. И больше того, и больше того! Неизмеримое превосходство!

Все это, господа, я сказал не для унижения музыки, а для ее возвеличивания. Что делать, если мы не монахи, если нам не суждены умные восторги отшельников и подвижников? Куда деться душе, жаждущей восторга, если ни объективные, ни субъективные условия не дают никакой возможности прикоснуться к восторгу умного делания? Вот тут-то музыка и является нашей утешительницей, нашим восторгом, нашей внутренней, духовной аристократией. С теми пояснениями, уточнениями и оговорками, которые я высказал, музыкальный восторг является чистейшим, совершеннейшим достижением культуры, наиболее положительным и ценным, что дала Западная Европа в Новое время. Ведь всякая культура имеет свои односторонности, исчезающие во времени, способные исказить подлинный лик всемирно-исторического духа человека. И во всякой культуре есть вечные, непреходящие ценности, которые, по исключении, по осознании всех односторонностей и искажений, остаются навсегда в коллективной душе человечества, являясь плодотворной питательной почвой для высшего творчества и духовного преуспеяния в будущем. Такой вечной, непреходящей, безусловной, нетленной ценностью и наследием Западной Европы являются европейская музыка и европейская математика. Европа умрет, и дух ее обветшает. Но музыкальный восторг и математический анализ бесконечности останутся. Интимно-трепетные, глубинно-живые ощущения и конструкции музыки и математики, даже уйдя в почву, в чернозем, в животворную глубину, останутся вечным ферментом, вечной бодрящей силой всего благородного, прекрасного, возвышенного в человеке, всего подлинно божественного, подлинно человеческого, живой красоты ума, мудрого рассуждения, интимной проникновенности и глубины. Если еще существуют наши сонаты, симфонии, трио, квартеты, оперы, если существуют наши дифференциалы, интегралы, вариации, уравнения и многомерные пространства, то — еще можно жить. Еще не все погибло, еще жив человек и превозмогает!

Так закончил я свое слово.

 

 

— Ах, как скучно! — намеренно зевая, заговорила опять все та же Капитолина Ивановна. — Если не дерзости, то — скука! Если уж ты способен только на дерзости и скуку, то, Николай, знай наперед, что я предпочитаю слышать от тебя больше дерзости, чем скуку.

— Опять не угодил! — пробормотал я.

— Ты — нелеп, потому и не угодил, не то что... — и она опять нарочито посмотрела в сторону Чегодаева. Тот неуклюже заерзал на стуле, делая вид, что ничего не замечает.

— Ну что же мы будем делать? — спросил Михаил Иванович. — Во-первых, имейте в виду, что уже третий час ночи и восток давно забелел, — смотрите! — и он показал рукой. — Во-вторых, Николай так хорошо все резюмировал и уточнил, что мне совершенно нечего добавить. Поэтому я бы предложил наш разговор закончить. Хорошо бы, пожалуй, сейчас спуститься с балкона и погулять нам тут перед сном минут 10—15. Сад благоухает. Ночь тепла и прекрасна. А мы засиделись, и хочется размяться. Идет так?

Тут пришла мне в голову коварная мысль, и я решил хотя бы немного отомстить Капитолине.

— Конечно, конечно! — сказал я. — Мы с Михаилом ведь одних убеждений, и оба мы осветили вопрос если не со всей ясностью, то, по крайней мере, с достаточной для одного вечера. Поэтому я согласен, что ему не стоит говорить отдельно. Согласен я также и с тем, чтобы чуть-чуть погулять перед сном. Но... разрешите мне сделать еще одно предложение... перед гуляньем и перед сном... Я предлагаю просить, чтобы выступила с своей речью Капитолина Ивановна!

Все присутствовавшие завыли от удовольствия:

— Слушайте! Гениальная мысль! Как это нам до сих пор не пришло в голову? Капитолина Ивановна! Уважаемая! Вы должны говорить! Все говорили! Как это мило! Как это интересно! Замечательно, что же вы скажете? Что скажет сам музыкальный гений? Капитолина Ивановна! Капитолина Ивановна! Просим, просим! Умоляем!

Капитолина Ивановна даже вскочила с места и стала быстро ходить по балкону, затыкая уши и не желая ничего слушать.

— Ни за что на свете! Да вы очумели! Да что вы? Да что я за оратор? Ни за что, ни за что! Да я и не умею, — сопротивлялась она.

— Нет, нет уж! Извините! Вы нас слушали, теперь мы хотим вас слушать. Просим! Просим! Не имеете права отказывать! — вторили все.

— Ни за что на свете! — отчаянно отмахивалась Капитолина Ивановна. — А все ты, Колька! Противный, гадкий, скверный, злой, коварный, вероломный! Я тебе задам, я тебе задам! Да нет! Куда вы? Что вы?

— Просим, просим! — приставали все еще больше.

— Давайте я вам лучше спою.

— Нет, нет, сегодня решили без музыки! Не хотим музыки. Говорите! Вы должны говорить! — вопили все.

— О чем, о чем мне говорить? Я ничего не знаю, и не умею.

— О музыке, о музыке вы должны говорить! Как не знаете и не умеете? Это вы-то? А как же мы? Ну — великая, прекрасная, артистка в душе и на сцене, гениальная, божественная! Говорите! Мы вас слушаем. Говорите!

Тут пришел мне в голову еще приемчик.

— Господа! — закричал я. — Давайте все станем на колени. Становись все на колени, давайте просить! Становись!

Все повалились, едва сдерживаясь от хохота, на колени; и только заколебался Михаил Иванович, который беспомощно растопырил руки между бегающей по балкону женой и ползающими по полу гостями. Но все закричали:

— Становитесь и вы, становитесь и вы! Челом бьем! Прекрасная! Все у ваших ног.

Михаил неуклюже повалился на колени. В это мгновение Капитолина вдруг нашла выход.

—Бессовестные, гадкие! Напали на бедную женщину. Встаньте, вставайте, мучители, крокодилы. Слышите, говорят вам, вставайте! Вот еще аспиды. Вставайте, буду говорить!

Кое-кто стал подниматься, но я надавливал все на то же место:

— Не верим, не верим! Начинайте говорить так, а мы встанем потом.

— Да буду же, буду говорить. Вставайте! Буду говорить. Встаньте, ради Христа. Не могу так. А то уйду. Слышите? Уйду!

Все поднялись.

— Вот что! Говорить я не умею... А хотите, я прочитаю вам письмо одного гимназиста ко мне, когда нам было по 16—18 лет (я была старше), и я училась в консерватории, а он был в меня влюблен и написал интересное письмо. Оно как раз на вашу тему. Хотите?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.