Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





А. Ф. Лосев 3 страница



— Да брось ты его, ради Господа! И какое тебе дело? Ты вот прошлый месяц перед выходом на сцену захандрила, пришлось часовой антракт делать да Шухмину вызывать, и то — никто у тебя ничего не спрашивал. Стесняются, неловко ведь спросить, что это за причина такая... А ведь причина-то...

— Ладно, ладно, — перебила Капитолина Ивановна, — без подробностей! Итак, исполняя волю своего деспота, я вас пока оставляю в покое, Александр Федорович. Но извольте получить задание, — чтобы этот вопрос был у вас обдуман. Когда в следующий раз я нападу на вас, — чтобы был точный и ясный ответ, без всяких “миров” и прочих уверток.

— Я давно все обдумал... И если это вас так интересует... А теперь, я думаю, и на самом деле разговаривать на эти частные темы по меньшей мере неуместно. Михаил Иванович рассказал нам настолько интересные вещи, что хочется их обсудить, и — что ж там заниматься нашими личными делами!

— Правда, правда, — решил заговорить и я. — Давайте обсуждать Михаила Ивановича. Тут ведь много и глубокого, и интересного, и, может быть, спорного.

— А вот ты и начни, — думала подвести меня Капитолина Ивановна, рассчитывая, что я во всем согласен с ее супругом, и мне нечего возразить.

— А почему бы и не начать? — ответил я. — Только, может быть, сначала лучше говорить бы тем, кто больше расходится с Михаилом Ивановичем. Я-то внес бы только уточнения...

— Ах, уж эти мне уточнения!.. — вздохнула Капитолина Ивановна. — Давайте уточнения потом... Ну хотите, я буду у вас председателем? Слово принадлежит Александру Федоровичу!

И она с торжеством коварного злодея взглянула на мрачного виолончелиста, который сидел за столом тут же, рядом с нею.

— Но почему же вдруг Александр Федорович? — заерзал Чегодаев. — Я ведь не просил слова...

— А я вам говорю, что слово принадлежит вам... Я председатель или нет?

— Собственно говоря, вы...

— Что я? Не председатель?

Все улыбались.

— Да брось ты его! Что ты, в самом деле, к нему привязалась, — опять заговорил Михаил Иванович.

— А он мне нравится!... Этакий мрачный, неразговорчивый, музыкальный кутила... Ну, как отстать от этакого бутуза?

— Ты его как пуделя... — засмеялся Михаил Иванович.

— Господа, — с шутливой серьезностью заговорил Чегодаев (шутки Капитолины Ивановны ему нравились, и он был не прочь поболтать на эти темы), — призываю все наше собрание к порядку... Что же это такое? Будем мы обсуждать Михаила Ивановича или нет?

— Слово принадлежит Александру Федоровичу! — с игривой настойчивостью опять крикнула Капитолина Ивановна.

— Ну, что ты тут с ней сделаешь! — ударил себя рукой по коленке Михаил Иванович. — Придется...

— Придется, — поддержал я, — начать все-таки вам, — обратился я к Чегодаеву.

— Хе-хе-хе! — продребезжал второй сосед-помещик, Никольский. — Хе-хе-хе! С женщиной спорить... Хе-хе-хе!

— Ладно, Александр Федорович, валите, — махнул рукой Запольский. — Начинайте, пока целы.

— Да я... я...

— Слово принадлежит Александру Федоровичу Чегодаеву, — с необычайной серьезной торжественностью произнесла Капитолина Ивановна.

Чегодаев почесал в затылке и начал:

— Ничего не попишешь... Уж ради вас, Капитолина Ивановна... В общем, я тоже согласен почти со всем, что сегодня говорил Михаил Иванович. Я бы только, пожалуй, все это выразил несколько иначе, хотя то, как выражено это у Михаила Ивановича, и прекрасно, и увлекательно.

Я бы прежде всего опустил все рассуждение об Абсолюте. И не потому, что проблема самого Абсолюта решалась мною иначе, чем у Михаила Ивановича. Я этого вопроса не касаюсь. Я только хочу сказать, что сущность музыкального наслаждения как раз в том и заключается, что тут ровно не ставится никаких проблем Абсолютного... Ведь и сам же Михаил Иванович прекрасно доказывал, что музыка взрывна, непостоянна, текуча, что она сама же разрушает то, что создает, и воссоздает разрушенное... Так где же тут Абсолютное? Музыка захватывает тем, что выносит нас за пределы всего абсолютного. Михаил Иванович сам с замечательной ясностью доказал, что музыка чужда абсолютистски-объективного устроения жизни, что она вся — трепет и пылание, а не абсолютная устойчивость и неподвижность вечного. Если это так, тогда нельзя говорить об абсолютизации человеческого субъекта... В чем тут абсолютизация? Только в том, что душа музыканта блаженна? Но, во-первых, она в бесконечной степени менее блаженна, чем внутренняя жизнь Абсолюта, поскольку он мыслится именно как Абсолют. А во-вторых, опять-таки сам же Михаил Иванович прекрасно показал, что музыкальная душа полна скорби, печали и даже отчаяния, чего отнюдь нельзя относить к Абсолюту, поскольку он мыслится как Абсолют в собственном смысле. Следовательно, я бы, пожалуй, прямо опустил все, относящееся к Абсолюту.

Музыка живет движением, временем, непостоянством. Михаил Иванович говорил даже об анархизме. Эти категории неприемлемы к Абсолюту. Очень хорошо было сказано также и о том, что слабому и смертному человеческому субъекту все равно никогда не стать Абсолютом. И если это действительно так, то в чем же дело? В чем тут, собственно говоря, абсолютизация? И почему необходимо считать музыку раскрытием внутрибожественного самоощущения? Мне это не ясно.

Далее, я сказал бы еще и то, что при всем блеске и проникновенности своего сообщения, Михаил Иванович упустил из виду одно важное обстоятельство. Он очень резко и совершенно правильно противопоставил музыку обыденной и практической жизни; в музыке, говорил он, свобода и беззаботность, в жизни же — тяжелая борьба и озабоченность. Это совершенно верно. Однако для нас, музыкантов, это противопоставление, в конце концов, теряет всякий смысл, как только мы начинаем всецело отдаваться музыке. Это противопоставление важно для тех, кто еще не вполне отдался музыке, для кого музыка не стала настоящей жизнью. Когда от дневных забот мы переходим к музыке, то мы, конечно, переходим от унылой и мрачной тяжести вещества к свободному и бесплотному парению духа. Но настоящий музыкант никогда и не живет дневными заботами. Для него музыка и есть жизнь; и в этом смысле, если хотите, он не чужд абсолютного самоутверждения, поскольку всякая жизнь, в отличие от бесплотных идей, есть нечто абсолютное и субстанциальное. У музыканта своя жизнь, своя борьба, свои заботы — не те, что в практической жизни, но они и не просто самоуглубление в глубины субъективной личности. Это такое самоуглубление, которое есть не просто отказ от жизни и переход в сферу отвлеченной теории. Это сложное протекание углубленно-духовной жизни есть тоже ведь жизнь, и музыкальное отрешение от жизненной суеты само есть настоящая, подлинная жизнь, а не теория.

Вот почему я не в шутку сказал, что когда все потеряно, то остается еще музыка, которая при всей своей отрешенности настолько жизненна и сама по себе абсолютна, что вполне равняется всякой иной, практической жизни. Жизнь духа, открывающаяся в музыке, и есть наша практика. И она ничуть не менее жизненна, чем всякая иная. А мы знаем, что она — практика даже в гораздо более сильной степени.

В словах Михаила Ивановича основной тональностью звучала эта идея отрешенности. По моему же ощущению, вся эта сфера отрешенности сама настолько насыщенна и напряженна, что нет никаких оснований считать ее чем-то обязательно отрешенным. Тут просто два типа жизни, два типа самоощущения и мироощущения. Каждый из них друг в отношении друга, конечно, есть отрешенность. Глубина музыкального субъекта есть нечто отрешенное от деловитости практической жизни, а этот практицизм есть нечто отрешенное в сравнении с музыкальным мироощущением. Вот и все. Каждому типу свойственна своя жизненность, своя практика, своя деловитость. Это просто два разных типа жизни, и больше ничего.

Вот почему я говорил, что когда потеряна вера в мораль, в улучшение человека и общества, когда нет твердыни религиозной, когда человек разучается ценить семью, науку, политику, технический, экономический прогресс и прочее, то, говорил я, еще остается эстетика, которая легче и доступнее, чем все прочее, и в ней — музыка, где осуществляется замена всех потерянных ценностей и нейтрализация всей исторической трагедии человека.

В музыку надо вжиться. Для нас она так же необходима, как хлеб, как воздух, как жилище. Я не ошибусь, если скажу о всех присутствующих здесь, что они живут музыкальными ощущениями не в меньшей, а в большей степени, чем всеми другими, и что хотя бы один день, проведенный без нее, доставляет нам страдания и мучения, большие, чем отсутствие размеренной еды и вообще жизненного довольства.

Ну я вас удовлетворил, Капитолина Ивановна? Я говорил только ради вас, потому что сам я совсем не оратор и люблю больше слушать, чем говорить...

—Ради меня, Александр Федорович, вы не сказали ни слова... Я бы хотела шубертовскую устало-блаженную “Баркароллу”, а у вас... какая-то “Девушка и смерть”... Ну да ради меня вы еще скажете...

— Наедине... — ехидно скокетничал Запольский.

—Ах, какой ты дотошный... Ну конечно, наедине... И будем петь “Blondel ru Marien”... Вдали от супруга... —вторила Капитолина Ивановна.

Все улыбались и смеялись, и каждому хотелось сказать что-нибудь игривое, но все воздерживались.

Я тоже подумал: “Игривая дамочка! И недурна... ” Но от дальнейшего тоже воздержался.

— Ну, я думаю, Капитолина Ивановна и Александр Федорович еще немного потерпят наше общество и не будут пока нарушать нашей музыкальной компании, — весело затараторил Запольский. —А потому будем продолжать наше обсуждение дальше. Или поиграть?

— Нет, нет! Давайте говорить! Сегодня решили не играть! Давайте говорить! Кто еще! Михаил Иванович, отвечайте! Будете отвечать? Или слово Николаю Владимировичу? — раздались голоса в ответ на слова Запольского.

— Николаю Владимировичу, Николаю Владимировичу! — заговорили почти все, смотря на меня. Пришлось реагировать и мне:

— Я, господа, не прочь. Но я чувствую, что меня ненавидит Капитолина Ивановна и что ее сердце начисто заполнено виолончельными мелодиями...

— Ах ты, поросенок этакий, — набросилась на меня Капитолина Ивановна. — Туда же еще и ревновать! Вот еще, гусь лапчатый. В наказание — действительно запрещаю тебе говорить. Никаких нам поправок не надо. Слово — Петру Михайловичу! — опять наехала она врасплох на человека, — на этот раз на помещика Иванова, который хотя и имел многое сказать, но никак не думал держать целую речь.

— Дорогая, увольте! — взмолился Иванов.

— Ни под каким видом! Вы что? Возражать?

— Я не понимаю: это — какой-то тиран, деспот среди нас завелся, — мило запротестовал Запольский.

— Слово — Петру Михайловичу Иванову! — настаивала Капитолина Ивановна.

— Капа! Правда, не ответить ли мне? — скромно заметил Запольский.

— Ни по чем! Ответишь всем потом сразу. Слово — Иванову!

Все опять рассмеялись.

— Капитолина Ивановна, — начал было я. — Интересно выслушать Михаила...

— Еще одно твое возражение и отлучаю тебя на полгода от Шуберта.

— То есть как это “отлучаю”? — спросил я.

— А ты не понимаешь? Вот как полезешь ко мне опять: спой, да спой “Sehnsucht” или “Hoffnung” — я тебя заставлю самого спеть.

Я махнул рукой и подумал: “Экая неуемная игрушка! ”

А Петр Михайлович Иванов приступил к своей речи:

— Как вам всем известно, я—не музыкант. Я в музыке дилетант. Можно сказать, я принципиальный дилетант в музыке. Однако, пользуюсь случаем отметить, что общее воззрение, объединяющее всех здесь присутствующих и выраженное покамест уважаемым хозяином и Александром Федоровичем, это общее воззрение есть то, которое чаще всего получает кличку дилетантского. Я очень рад отметить, что присутствующие здесь музыканты и даже профессиональные деятели музыкального искусства исповедуют взгляды, которые далеки от голого техницизма и не пренебрегают философскими и эстетическими категориями. Все мы знаем, как профессионалы презирают “общие подходы” к музыке и насколько считают их бесполезными. Здесь же профессионалы стали рассуждать как дилетанты; и это очень отрадно, это очень важно.

Я утверждаю то, что только дилетант и понимает музыку. Под дилетантом я разумею, конечно, не просто человека, не умеющего ни на чем играть; дилетант в музыке может быть и профессионалом, как это имеет место и здесь у нас. Под дилетантизмом я понимаю недовольство технической стороной музыки и восполнение ее живым эстетическим подходом. Я не имею в виду обязательно философский или научно-эстетический подход. Раз это подход в собственном смысле философский или научный, то тут опять не получится дилетантизма. Дилетант — тот, кто подходит к музыке не только без технических и формально-теоретических методов, но и вообще без всяких теорий, однако, так, что музыка для него всегда есть живой восторг и трепетная жизнь красоты. Дилетант — тот, кто, постоянно слушая или исполняя музыку, не потерял удивления перед глубиной, не растратил свежести своих эмоций, не перестал восторгаться там, где он восторгался при первом ощущении. Разумеется, вполне естественно, что всякое удивление притупляется и всякий восторг с течением времени охладевает. Но дилетант — это только и есть такой человек, у которого никогда не притупляется удивление и который никогда не теряет восторга. Он может слушать или не слушать музыку, исполнять ее или не исполнять — это другой вопрос. Но он должен всегда удивляться музыке, если только она так или иначе доходит до его ушей, и в этом — сущность дилетантизма. Повторяю, я бесконечно рад высказать за себя и за всех нас одно общее суждение: мы все дилетанты. И в этом — наше богатство.

С этим, я думаю, согласится и Михаил Иванович, и тут едва ли придется спорить. Но вот сейчас я выскажу мысль, которая может и не встретить сочувствия. Я тоже начну с похвалы и одобрения общей концепции Михаила Ивановича. Она близка всем нам. Однако в этой богатой характеристике, услышанной нами от Михаила Ивановича, не выдвинут, по-моему, на первый план один момент, являющийся, пожалуй, самым существенным. Я бы характеризовал его так: музыка есть феномен чистой фиктивности сознания. Александр Федорович предлагал опустить в концепции докладчика все рассуждения об Абсолюте. А я предложил бы также опустить и все, относящееся к субъекту.

Я уверен, что это покажется очень странным: Михаил Иванович как раз, скажут, и хотел обрисовать существо музыкального субъекта, а я вдруг предлагаю исключить всякое упоминание о субъекте. Не значит ли это просто зачеркнуть все рассуждение, предложенное Михаилом Ивановичем, и отказаться от всякого размышления на эту тему. Я думаю, это не так. О субъекте говорить надо, как равно не надо забывать и о музыкальном объекте, но надо помнить, что эти две сферы бытия, объект и субъект, и их взаимоотношение разыгрывается, с точки зрения чистой, абсолютной музыки, исключительно в сфере чистой фиктивности. Я это поясню.

Что в музыке мы не касаемся подлинного объекта, то есть объекта, имеющего реальный, субстанциальный упор, это утверждал и сам Михаил Иванович. В этом смысле музыкальное бытие есть чистая беспредметность. В этом смысле оно есть отрешенное бытие, нейтральное бытие, изолированное бытие, бытие, о котором не сказано ни “да”, ни “нет”, бытие чистого представления, чистая осмысленность, невесомая, бесплодная и фиктивная. Но все это мы должны сказать и о музыкальном субъекте.

Что такое музыкальный субъект? Его нельзя понимать грубо, тяжело, ординарно. Это не есть тот человек, который берет в руки инструмент и начинает играть. Я уже отметил, что играть может и тот, для кого музыка есть только чистейшая профессия, и даже тот, который не только ничего в ней не понимает, но который также искренно ее ненавидит. Такого человека, очевидно, нельзя назвать музыкальным субъектом. Но положим, что играющий (или не играющий) и понимает музыку, и любит ее, и прекрасно ее анализирует. Может ли этот человек считаться музыкальным субъектом? Я утверждаю и здесь, что это вовсе не есть музыкальный субъект.

Музыкальный субъект гораздо чище, тоньше и бесплотнее, чем это человеческое тело и организм, чем вся эта тяжелая масса его психической и сознательной жизни. Музыкальный субъект есть некая абстракция из цельного человека повседневной жизни. Это есть только голая восприимчивость музыки, идеальный и адекватнейший коррелят музыкального бытия в сознании. Это — то же самое невесомое, бесплотное, чисто фиктивное музыкальное бытие, которое, в данном случае, только дано как видимое изнутри. Это — самопрозрачность, смысловая самосоотнесенность фиктивного музыкального объекта. Потому и субъект этот так же фиктивен, как и объект; и в музыке мы просто отрешаемся от всякой реальной жизни вообще и погружаемся в область чистой фикции, где фиктивный субъект сливается с фиктивным объектом, создавая новую фикцию — музыки как художественного феномена.

Не фиктивно то, что реально, что есть факт, субстанция, тело. Что такое факт музыки? Рояль или флейта не есть же факт музыки. Это — факт обычного реального пространственно-временного мира, который сам по себе не имеет ровно никакого отношения к музыке. Доли, ноты, партитуры — очевидно, тоже не есть музыкальный факт, так как знаки эти — сами по себе, чисто условные; и они могли бы обозначать то, что опять-таки никакого отношения к музыке не имеет. Если они как-то связаны с музыкой, то только потому, что они нечто обозначают. И, значит, ударение лежит на этом, обозначаемом, а не на самих знаках, печатных или письменных. Далее, раз инструменты и ноты не есть подлинный факт музыки, то также игра на инструментах при помощи нотных знаков — опять-таки не есть подлинный музыкальный факт. Что такое игра на скрипке, если ее брать именно как чистый факт? Это есть трение волоса из конского хвоста о жилу из бычачьего нутра. Только и всего. Игра на фортепиано не многим сложнее. Тут тоже ясно, что музыкальный факт — не в самой игре на инструменте, а в смысловой значимости этой игры. Так же легко показать, что никакие психические или социальные явления тоже не есть музыкальные факты. Мало ли что есть вообще на свете психического или социального! Слушание музыки! Это не есть подлинный факт потому, что музыкальное произведение существует и тогда, когда его еще никто не слышал (например, в только что написанной партитуре). Понимание музыки? То же самое! Та или иная связанность с общественными явлениями (учреждениями, влияниями, практическим применением и использованием и прочее)? Еще меньше того!

Где же, где же этот подлинный и настоящий музыкальный феномен, то настоящее, самостоятельное, ни на что другое не сводимое музыкальное бытие, о котором твердо можно было бы сказать, что вот тут музыкальный субъект, или вот это — музыкальный факт, а вот это — музыкальная идея?

Очевидно, остается искать подлинной музыки в сфере того, что именно обозначают эти внешние музыкальные знаки, — инструменты, партитуры и люди, сочиняющие, исполняющие и воспринимающие музыку. Но и тут мы должны отбросить то, что, казалось бы, раньше всего имеет здесь право на существование — а именно значимость и смысл как какие-то субстанциальные реальности. Михаил Иванович, давая теорию утонченного музыкального анархизма, и Александр Федорович, предлагающий прямо исключить из музыкальной характеристики все абсолютное, — оба они уже достаточно показали, что дело тут не в абсолютном бытии. Отбрасывая все ложные факты и упираясь, в поисках истинного музыкального факта, в царство невесомой и бесплотной, чисто смысловой стихии, мы и отсюда исключаем все абсолютное, все реальное, все объективно-самоутвержденное. И что же остается?

Остается, господа, чистая фиктивность, чистая слышимость, — чего, неизвестно, и для кого, неизвестно, и как, неизвестно. Или, вернее, все это прекрасно известно, но известно как фикция, как ничто, как небытие. Это — не фантазия, не мечта, не воображение. Фантазия — чисто психический акт, мечта — тоже предмет психологии, а совершается в реальном, пространственно-временном субъекте. Музыка же вовсе не есть психика, а значит, не есть она и тот или иной психический акт; не есть она ни фантазия, ни мечта, ни воображение. Допустите только на одно мгновение, что музыка есть психический акт, и вы сразу потеряете ее как художественный феномен. Психика — мутна, противоречива, анархична без всякого художественного оформления. Прекрасную вещь я могу не пережить только потому, что мне хотелось спать или что у меня болела голова. Раз вы говорите, что музыка есть психический факт, то, значит, слушание музыки и есть сама музыка. А тогда слушание с больной головой есть музыка о больной голове; слушание в сонном состоянии есть музыка, изображающая сонное состояние. Профан, неуч, немузыкальное ухо, дурной вкус и прочее, и прочее, — все это будет характеризовать саму симфонию, которую слышит этот профан, этот неуч и пр. Это, конечно, нелепо. Музыка не есть слушание музыки, как процесс видения красного цвета не есть сам красный цвет. Слушание музыки само возможно потому, что есть музыка, до ее слышания. Симфонию можно не только слышать. Ее можно, например, умственно представлять. От этого она нисколько не перестанет быть симфонией. Итак, музыка есть фикция не в смысле психического факта, не в смысле мечты, призрака или образа. Фикция есть только сама фикция, и больше ничего.

Что музыка уж совсем не имеет никакого отношения к колебаниям воздушной среды, об этом я уже не говорю. Для нас это уже давно банальность. Слишком ясно, что мы слышим не воздух, но музыку, не волны, но музыку, и не колебания, да еще той или иной формы, а просто само музыкальное произведение, и больше ничего.

Итак, повторяю, я согласен со всею той эстетической характеристикой, которую дал музыке Михаил Иванович, но все те категории, которые он выставил, я принимаю с одним добавлением: все это совершается в сфере чистой фикции.

Больше ничего добавить не могу.

— Час от часу не легче! — вздохнула Капитолина Ивановна. — Что это, наши философы сегодня какие-то тронутые. У одного вся музыка сплошной анархизм, у другого — абсолютная нежизненность, у третьего — абсолютная фикция... Что же я-то такое после этого! А я и не знала, чем я всю жизнь занимаюсь. Значит, я и анархист, и фикция и небось какая-нибудь еще новая гадость? А? Ну, Степан Трофимович, добивайте! Ваша очередь! Добивайте меня до конца! Говорите, кто я такая!

Капитолина Ивановна упорно не давала мне говорить, хотя было всем видно, что я далеко не прочь. Уже все говорили, кроме меня и Никольского; и вот она, как бы не замечая моего присутствия, заставила говорить Никольского.

“Так ли уж не хочешь, чтобы я говорил? — подумалось мне. — Кокетка, бестия! И для чего? Я ведь за тобой никогда не волочился, хотя ты мне и нравишься по-приятельски. Ну, ладно! Играться, так играться. Буду мстить — такими же булавочными уколами! ”

И мы все заговорили:

— Правда, Степан Трофимович, валите! Не нарушайте стиля! Что-нибудь вы должны сказать! А? Стесняетесь? Полноте! Тут все свои. Валяйте!

— Степан Трофимович! — начала давить опять Капитолина Ивановна. — Вы — где находитесь? Кто тут хозяин? А? Слово — Степану Трофимовичу Никольскому!

Степан Трофимович стеснялся больше всех, хотя мысли имел в обсуждаемом вопросе довольно твердые. Заикаясь и подыскивая выражения, он начал говорить так:

—Я... я... Конечно, я... согласен... во многом... Но ведь... Ведь фикция... Если фикция, то... Если фикция, то... как же?... Ведь если фикция, тогда нельзя жить. Жить... Фикция, ведь это— не жизнь... То есть я хочу сказать, фикцией нельзя жить... Я не возражаю. Конечно, не возражаю. Оно, конечно, хорошо... И все мы — тоже... Однако, фикция... фикцией нельзя жить... Иллюзия-с... Да, да, иллюзия! Жить иллюзиями... Из реальности нельзя уйти. Отомстит-с... Реальность отомстит-с... И ради чего? Ради наслаждения? Оно, конечно, хорошо. Но ведь жизнь еще и труд, борьба... Жизнь — серьезна-с. Можно того-с... Сбиться можно, пострадать можно... Да и погибнуть можно-с. Музыка — развлечение... Без развлечения нельзя-с. Здоровое и культурное развлечение. Но не чересчур... Иначе — опиум-с. Да-с! Извините... Я со всем согласен, но — опиум-с... Кто же будет работать? Оно, конечно, я согласен... Оно — тонко и усладительно, а работать — кому же? Жизненное довольствие кто же будет создавать? Да и оторвано... Жизнь — сама по себе, а музыка — сама по себе. А жизнь, значит, может быть и того-с... развратная-с. Это — как же-с? Ведь это — разложение-с... И даже — пресыщение-с... Может... того-с, и катастрофа может быть... Тогда кто же поможет и откуда хлеба взять? Утончение —для немногих. Все не могут. А вдруг если все... того-с, если все захотят тоже этого-с... Опасно! Может плохо кончиться... Это... простите меня, я со всем согласен... это — для сытых... Сытый утончается. А голодному не до тонкостей... Кушать хочется... Надо установиться, очень установиться; надо не только быть сытым, но также иметь опыт сытости... Надо чтобы не только освободиться от забот, но надо, чтобы привыкнуть к этой свободе, чтобы получалась почва-с... для музыки. Когда привыкает человек к свободе от труда и забот, тогда силы и способности его освобождаются, и — куда же им деться? Они вот и начинают... гулять-с... утончаются... Начинается углубление в себя. А тогда и фикция-с — тоже... Так что оно от сытости и от устойчивости в свободе, оно — от привычки без труда-с... Я... ничего! Я—ничего! Я со всем согласен... Но мне страшно-с... Да, страшно-с... Отомстит! Оно отомстит!..

Все были поражены словами Никольского, и наступило неловкое молчание. У меня почему-то бездумно и пусто заворковала в душе шубертовская “Прялка”.

После нескольких мгновений молчания, когда почему-то не застрекотала даже Капитолина Ивановна, Никольский вдруг еще добавил извиняющимся тоном:

—Я... по грубости... Я—груб, на земле сижу-с...

Эти слова ничего нового не внесли в общее настроение, которое продолжало быть смущенным.

Было ясно, что слова эти никому не нравились; но было ясно и то, что разделаться с ними трудно. И никто не умел разделаться. Переживалось это — как назойливая муха, которая хотя и безвредна, но плохо действует на нервы, и хочется, чтобы ее не было.

Молчание прервала опять все та же разговорчивая Капитолина Ивановна.

—Ну... чего же еще? Кто тут? Давай резюме. Михаил, давай резюме!

“Как — резюме? — подумал я. — А я? ”

Михаил Иванович, по-видимому, тоже почувствовал одинаковую неловкость со мною и оживленно сказал:

— Капа, Капа, ты неисправима. А Николай Владимирович?

Тяжелое настроение, созданное словами Никольского, вдруг исчезло. Все пришли в себя и стали смеяться.

— Николай Владимирович говорит дерзости. Поэтому я лишаю его слова.

Все начали шутливо протестовать:

— Помилуйте! Капитолина Ивановна, помилуйте! Сжальтесь над нами! Явите милость. Не для него, а для нас! Надо же всем. Нельзя нарушать порядка!

— Николай Владимирович мне не нравится. Гадкий, скверный, нелепый ваш Николай Владимирович, — твердила Капитолина Ивановна, не взглядывая на меня.

Я неопределенно улыбался, ожидая, чем кончится.

Вдруг Михаил Иванович нашел выход:

— Господа! Все мы знаем, что Александр Федорович пользуется у Капитолины Ивановны особенным фавором. Давайте попросим его, чтобы он походатайствовал.

Александр Федорович вскинул было на Капитолину Ивановну свои мрачные глаза, но та схватила со стола вилку и занесла над его головой.

Все расхохотались.

—У Капитолины Ивановны такие аргументы... —чуть-чуть улыбаясь, проговорил Чегодяев, отворачивась в сторону.

— Собственно, этой вилкой, — с обычной игривостью заметила Капитолина Ивановна, — я хотела бы проткнуть Николая Владимировича, но виолончель, — при этом она покосилась на Чегодаева, —сейчас запела так нежно, так нежно и матово-певуче, что я... согласна... Ради виолончели... Пусть так... Николай, говори! Так и быть! Только смотри — не дерзи!

И тут прибавила с расстановкой, грозя пальцем:

— И н-не ду-р-ри!

— Не буду дерзить и не буду дурить, — сказал я, а сам подумал:

“Я и без этого тебе отомщу, кобра этакая! ”

Мое рассуждение было таково:

— Я начинаю говорить не для того, чтобы сказать новость. Взгляды Миши, это — и мои взгляды. Но нужна точность выражения, чтобы отвести всякие ненужные и уводящие от дела возражения. Этим уточнением и позвольте заняться.

Прежде всего, Михаил свел все на чистую субъективность, и Александр Федорович это особенно резко подчеркнул. Чтобы не было недоразумений, необходимо помнить слова Мишины о том, что западноевропейский субъект отнюдь не против объективности, что, наоборот, он всецело за эту объективность, но только мыслит ее принципиально ощутимой, принципиально соизмеримой с человеческим существом. Это — очень важно. Стало быть, музыкальный субъект не исключает объективность, а, наоборот, предполагает и требует ее, но только он выставляет одно условие: все объективное — ощутимо, внутренне ощутимо. Это отнюдь нельзя назвать чистым субъективизмом.

Далее, Миша писал музыкальный феномен как внутреннее самоощущение Абсолюта, что, наоборот, не понравилось Александру Федоровичу, который стал постулировать полную относительность, а эту относительность Петр Михайлович довел до полной фикции. Здесь также нужно соблюдать точность выражения.

Во-первых, если говорить о музыке как внутрибожественном самоощущении, то этим нисколько не затрагивается проблема самого Абсолюта. Абсолют, по самому понятию своему, разумеется, есть нечто, бесконечно превосходящее всякое человеческое самоощущение. Музыка дает внутрибожественную абсолютную жизнь не в смысле буквального ее воспроизведения, не в смысле ее субстанциальной абсолютности, но в смысле соответствующего перспективного сокращения, то есть в смысле некоего образа, повторяющего лишь соотношения, а не абсолютные размеры. Ведь в капле воды отражается все солнце, в зрачке отражается огромная вещь, находящаяся против него. Но это не значит, что капля воды имеет размеры солнца и что зрачок обязательно должен быть по величине равен отражаемым предметам. Музыка дает внутрибожественное самоощущение именно в образе такого смыслового сокращения, приличествующего конечному по сравнению с бесконечным, но это именно та самая, а не иная внутрибожественная жизнь, как и в капле воды дано именно то самое, огромное солнце, которое мы видим на небе, а не иное.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.