Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Прощание. 4 страница



 

Моя жизнь упорядочилась. Борьба за существование лечит. Ощущение душевного здоровья оказалось чем-то очень приятным, давно забытым.

 

Я стал бояться и работы, и себя. «Не буду писать и всё! » «Хочется и знаю, что именно писать, - специально думал я, - но не буду. Наказание неписанием... Мучайся теперь! »

 

На самом деле всё было не так. Работа, борьба за существование, присутствие Лиз... Нет, больше наверное фабричная работа.

 

Холод, беспокойство, заботы... Вещи, которые мешают сосредоточиться на писаниях. В них не спрячешься запросто. К ним нужен подход как к музыке: «покой и воля». Это оказывается вот о чём!

 

Вспомнил Добычина: «Я писатель на полпроцента, к тому же зиму мы сидели без электричества». Это точно. Будто про Посёлок писано.

 

Занятому человеку некогда писать. У него и мыслей таких не возникает. Не до рефлексий. Это состояние, похоже, надо поддерживать искусственно. А иначе - пустота, из которой нечему взяться. Искусственность искусства. Вместо этого - третий цех, занозы и ссадины на руках, которыми тоже некогда заниматься. От «шпалопропиточной» вони болит голова.

 

Лиз «проницательно», даром, что ли, недоучившийся психолог, говорит, что я «самоутверждаюсь». Я тоже стал так думать.

 

Ожидание на остановке. Лица. Чем они успокаивают себя каждый день? Или у них всё настолько «загрублено», что они перестали замечать себя в этом мире?

 

И будто кончается завод. Потеря первоначального смысла. Если он, конечно, был... Нет, наверняка был!

 

Некая программа, хотя бы приблизительная. Послешкольная, послеармейская. Хорошая, денежная работа, квартирный вопрос, семья, хозяйство... Больше ничего не придумать для среднестатистического гражданина. Программа выполнена или же не выполнена, но это кажется уже не столь важным. И он не знает, что ещё. Так по мелочи, на каждый день, на выходные, на отпуск, на праздник, на вечер... можно что-то придумать. Не замахиваясь на более отдалённое будущее. И всё чаще одна программа - на вечер.

 

На конечной остановке автобуса, у фабрики. Железнодорожное депо, котельная, фабрика, как-то нелепо развалившаяся по сторонам со своими кривыми заборами, дымящими трубами, бетонными коробками цехов... Все здесь неудачники. Как бы. Загнала их жизнь в это место. На лицах всё уже написано. Окончательно. Что бы они, сплёвывая, посмеиваясь, важничая и задаваясь, с матерком ни говорили друг другу. Какие бы рожи ни корчили, чтобы казаться значительней. Нищета, гопота, неумехи, пьяницы, разгильдяи, бездельники... Нет ни на что воли. Бросовый народец. Мало на что годный. Бесследный. Как опадающие жухлые листья поздней осенью. И куртки на них мешковатые, и сапоги растоптанные, и брюки в брызгах грязи. И лица их помятые, и глаза тусклые. И слова и мысли тоскливые.

 

И я стою среди них ничем от них не отличающийся. А мысли мои - от усталости, голода и тоски. Человек инстинктов. Человек звериных, биологических инстинктов. Биологический человек. Замкнутость на материальном, на телесном. На внешнем. На ощутимом. На существенном.

 

«Нет материального выхода, - думаешь вместе с ними. - А раньше, по молодости, думал, что нет духовного».

 

Через месяц такой жизни уже трудно представить, как было раньше. Для этого должна вернуться забытая, почти не представимая в нынешнем состоянии «игривость ума».

 

Для писаний нужно себе позволить.

 

На всё это надо хотя бы разозлиться. Чтобы начать барахтаться в писаниях. Чтобы захотеть «скрыться от великой муры... » Проживание. Вместе с остальными. Простыми смертными. Копошащимися. Кто где. Невиноватыми. Не замечающими жизни. Не замечающими себя. Потому что так проще и легче. Не знать ничего другого. И не воображать, что знаешь что-то другое... Эти люди... Как передать то ощущение от пребывания в их «ареале обитания», от их туземной невинности...

 

Всё зависит от того, как ко всему относиться. Мир таков, каковым мы его ощущаем, каким понимаем. Так просто! Всё в нас. Мир неузнаваемо меняется вместе с нами.

 

Перебираешь самые банальные мысли. В самом банальном всегда можно найти элемент новизны, когда это банальное обдумываешь как в первый раз, протаскиваешь его через чувство, через бесчисленные комнаты сознания

 

Уже осенние записи, просматриваемые в выходные, когда хотелось переломить себя и засесть, как раньше, за работу, казались чужими. «Влияние чужих авторов. Деревня, сумасшедшие, вывернутые отношения... »

 

Моментами будто пробивается понимание. В писаниях, в жизни. Важность именно такого. По собственным ощущениям. Рождённым в будничном утреннем автобусе, развозящем серые массы по их складам, котельным, фабрикам, гаражам, базам, конторкам...

 

Может быть, это вылеченный, наконец, мир. Норма. Мир с выправленными мозгами.

 

В нём спрятан как в каменном мешке. Это, конечно, тоже временное ощущение. Ничего нельзя изменить. Каменный мир. Как ни напрягайся. Какие слова ни говори. Ну, появится ещё одна книга. И что? Свидетельство для ГБ. Разве что. Но это ещё должно быть тем самым «свидетельством»!

 

Книга, которая их спасёт... Книга, которая их спасёт? Необходимость веры в такие вещи.

 

«Глубинный смысл литературы... » Чья-то развесистая фраза... Об этом начинаешь задумываться снова и снова. На очередном витке, после стольких детских мыслей и слов по этому поводу. Думаешь, а всё-таки, для чего? Что во всём этом главное?

 

Незаинтересованность ни в каких глобальных идеях. Слова, фразы, фабульные мотивы, заметки и т. п. - вот и всё.

 

Когда ставятся непосильные задачи - выразить время, отразить веяния эпохи и так далее - ничего не получается. Я не могу ни выразить, ни отразить даже и что-то не столь обобщённое, подавляющее воображение и волю. На это были мастера...

 

Пишут не для какой-то там непременной «конечной правды» - куда там! - а чтобы за что-то хоть «зацепиться» в понимании. За какое-то хоть понимание. А «конечная правда»... Это, может быть, просто глупость. От недопонимания.

 

Попала в руки книга некого А. Измайлова, 1911 г. «Литературный Олимп». Очерки об авторах конца 19 века. Измайлов начал книгу с Толстого. Тут же - его портрет. Бородатый Лев Николаевич. Куда ж без бороды в 19 веке!

 

Политизированное, идейное литературоведение. Оно, оказывается началось ещё тогда! И продолжилось после 1917-го.

 

Литература «больших» идей. Куда ж без них в русской литературе!

 

Но вот закончился двадцатый век. И не знаешь даже, что сказать –и о «больших» идеях, и о «большой» литературе. Всё отшумело, как кажется, в этом смысле. Никто никого уже не слушает. И даже не слышит.

 

Вот, к примеру, Александр Исаевич, вернувшийся в «демократическую Россию». Учить жизни. Тоже с бородой. И возраст - толстовский, патриарший. Правда, А. И. пободрее будет, чем Л. Н. «Бодрый старик» - можно сказать.

 

Связь этих людей. Как жестокая насмешка. Вершителя судеб. За толстовское прекраснодушие, за благостность... Наказание двадцатым веком. За то, что слишком скоро сказка сказывается. Только вот к Александру Исаичу не едут за советом со всей России, как ездили в Ясную. Неверие. Поклонение, если и есть, то какое-то казённое, трудно дающееся для души. Странно. И жалко. Может быть, нельзя отрываться от страны. Он как папаша, которого дети не видели с младенчества. Другие воспитали. Сейчас пытаются заново полюбить.

 

Новая литература». Трудно представить, что это такое. Брезжащее нечто. Неудовлетворённость обычными текстами. Многопудье. Словеса. Листаж и метраж.

 

А что тогда? Когда с «большими» идеями так получилось. И с «большой» литературой.

 

Что остаётся?

 

Банальная вещь: написанное в восприятии читателя – это совсем не то, что написанное есть для самого автора. Материально, писче-бумажно - одно и то же, но читается и понимается совершенно по-разному. Читателю написанное предстаёт без авторского - индивидуального, неповторимого и к тому же временносуществующего - опыта и понимания, и потому обращается в что-то совсем другое. И что в конце концов достаётся читателю от полноты авторских представлений после того, как будет дочитана последняя страница, одному Богу известно, да и то вряд ли. Через некоторое время и сам автор может не узнать своего текста, который зажил уже самостоятельной жизнью.

 

Сколько будут заниматься литературой, столько будут изобретать формулы литературы. Какие бы сверхправильные определения ни давали, они никогда не будут удовлетворять.

 

Камю пишет про роман. Придумывает причины, по каким одни пишут романы, а другие их читают. В ряду причин есть и «уход от реальности», и стремление быть Богом-творцом в своём выдуманном романном мире, и «стремление превратить свою жизнь в произведение искусства», и «страсть к полному обладанию», возможная только в «собственном» мире. Камю в этой же связи пишет и про цельность. «... нам надо, не дожидаясь смерти, обрести судьбу». И ещё, и ещё... «... грёзы о лучшем мире», «придание миру, отсутствующей у него формы», «интеллектуальное упражнение»... Есть и упоминание «поисков утраченного времени». Это у Камю - разновидность романа. Наряду с другими. Хотя, может быть, это самая захватывающая цель, которую преследуют авторы в своих литературных занятиях.

 

Желание приблизиться, вспомнить прошлые ощущения, пережить хоть как-тонавсегда ушедшее прошлое...

 

Взгляд из теперь уже совершенно другого мира на тот утраченный мир. Желание приблизиться к тем, кто там остался, кто по-прежнему живёт в этом прошлом благодаря нашей памяти и воображению. Попробовать преобразовать прошлое в его книжное инобытие. Дать ему вторую жизнь. И пожить в этом книжном прошлом.

 

Или ещё. «Сёстры»! Взгляд совсем уже из чужого мира. И тоже- желание приблизиться. К ним. И остаться неузнанным. Так как у них уже есть в их жизни один Андрей. Они никогда не смогут увидеть кого-то другого. Жизнь с чистого листа...

 

И всё же... «Поверх и вопреки»: мысли, к которым возвращаешься частенько: «о странности занятия». И, если взглянуть «вдруг», со стороны, как бы с механической трезвостью, то и не увидеть, откуда бы всему этому взяться в бытовой жизни?

 

Странное занятие. Как его увязать с обыденным? Как это вписать в повседневность. Может быть, это не всем дано? Странное занятие. Даже у тех, кто «увязывает» и «вписывает». Они просто привыкают жить, не думая об этом. Странное и странное. Такое занятие. Его странность становится очевидна, когда они соскакивают с беллетристики в вещи не столь утилитарные и не такие бездумные. Они начинают видеть странность не только этого, но и вообще всего в мире.

 

Всё это может кончиться вопросом: «Это хорошая трава? »

 

Писания. Связь отдалённого. Сравнение несравнимого. Присутствие логики. Даже когда о ней не вспоминают. Длинные предложения жизни. Отдалённые соответствия. Вдруг высвечивается связь внешне не связанного».

 

С Лиз я об этом не говорю. Осторожное рассказывание «не всего». Будто из боязни рассказать больше, чем следует. В этом тоже есть повод для отчаяния. Но оно, этого сорта отчаяние, уже привычно. Это уже проходили.

 

Однажды вернувшись с работы, я увидел, как Лиз поспешно отошла от моего рабочего стола. Я сделал вид, что ничего не понял. Но она через некоторое время спросила: «Можно? » - «Читай».

 

Спокойно. Странно запрещать это читать. Неощутимость читателей. Раньше воображал, как кто-то будет это читать, и хотелось спрятаться. Теперь... Что тут можно вычитать! Бьёшься над тем, чтобы кому-то что-то объяснить, бьёшьсянад важным тебе, вопиющим...

 

И ведь ничего не объясняешь! Просто слова, написанные как бы для самого себя. Разве можно понять что-то важное! В словах!

 

Как бы они читали мой «Роман», попадись он им на глаза? Все эти... Упакованные в разное. В неясное томление, тут же словесно оформляемое, в какой-то словесный зуд, с матерком, с налётом образованности и начитанности, с претензией... Смеялись бы?

 

«Пусть читает! »

 

Раньше хотел этого от ЖТ... Не-а! Не тот случай. Безнадёжное занятие. Теперь только понимаешь, что их может вообще на тебя не найтись – тех, что захочется переплывать эту словесную реку. Есть более полезные и приятные вещи. А это останется при тебе...

 

Некие ступени понимания.

 

Иногда я вспоминаю, наталкиваюсь в мыслях на то, чему уже исполнился год. Поселковый год. Эти мысли уже не терзают. Будто не моё... Полнота, насыщенность восприятия мира, лихорадочные, азартные поиски выхода творческой энергии... Всё это возможно было только в «той» уже отрезанной жизни.

 

Вспоминаешь себя того.

 

Написано по какому-то внешнему поводу, но теперь понимаешь, что и о себе: «Самые наивные, простодушные на свете – эти молодые авторы. Думают творчески завоевать этот мир. Надеются сначала тихо и скромно, потом всё с большим отчаянием».

 

Внелитературный опыт, который никогда не будет объектом передачи. Стоит задуматься над этим. Это очевидно, но с ходу не формулируется.

 

То, что не скажешь понятней, прямее и яснее. Сказать яснее - это значит воспользоваться теми, уже употреблёнными словами, из которых будто бы выветрился полноценный смысл.

 

Одноразовые слова. Можно переживать что-то, скрытое за словами. Слова – как верхняя одежда, которую оставляют в гардеробе, прежде чем войти в театр понятий... Не знающему слова ничего не могут сказать. До слов уже надо знать.

 

Другие обстоятельства. Собственный не передаваемый никому опыт. В нём, в этом опыте, как в домике моллюска, мало места. Нельзя пригласить никого в собственный опыт. Рак-отшельник. Незаметный, на дне лежащий, неведомый.

 

Ощущение слова. И даже не слова, а того, что за всеми словами. Того, что перед созерцательным, не глядящим, не видящим взглядом. Что это? Самообман ощущений? Искренний самообман?

 

Строгое, серьёзное, даже пафосное отношение к словам. При том, что пишешь самому себе, а не друзьям-приятелям и не каким-то вообще только смутно представимым читателям. Не игра, не подмигивание зрителям в пафосных вещах - мол, мы друг друга понимаем. Раздражающее.

 

Непроходимые словами вещи. Стоишь перед этим беспомощный. Как перед запертой дверью с чем-то совершенно неподходящим в руках, вместо необходимых в этом случае ключей или, на худой конец, инструментов для взлома. С заклинаниями! При том, что то самое нужное «Сим-сим... » выскочило из памяти

 

Чтение Рильке из Лизиной тетради. «Элегия». Стихами - с простыми гражданами. Их же собственное, авторское, - то, чем они живут сию минуту, - уже не такое.

 

Ну, или «стихотворное - та стихотворная оболочка их внутреннего «я»- для них не так важно. Стихи - это всего лишь их профессия. А то подлинное, внутреннее, то, куда они пришли, и через стихи в том числе, то, где они сейчас, сию минуту, выразить хоть как-то гораздо сложнее. Это неудобоваримо. Этому не придать концертный вид. Его не продать. Его не потребить.

 

Попытка представить себя впервые это читающим. И при этом как бы предварительно знать, что имеешь общее, казавшееся общим, неизменное, привычное информационное поле с автором этих текстов... Будет, конечно, непонятно, откуда что взялось. Где они - все те, кто там есть? Они остались во «внутреннем» мире. Они там живут. И с этим ничего нельзя поделать. Это их внутренняя вселенная. Автор как окно в их мир. И они заглядывают через автора в мир внешний. С любопытством. Так же как заглядывали бы «герои» «внешнего» мира, если бы знали о том, что есть «внутренний» мир. Иногда они знают о нём, но их это не заинтересовывает. Они удивляются тому, что он всё-таки есть. Свидетельства его существования иногда обнаруживаются то тут, то там...

 

«Наверное Лиз это бы поняла, - всегда так думаешь о новом тебе человеке. Думать так легко и приятно. - Вот Лиз всё-таки не такая... »

 

«Какая не такая? »

 

Может быть, это самое ценное, что было всегда в жизни, - способность видеть в них необыкновенное, готовность броситься в эту необыкновенность не раздумывая. Самое ценное, но и самое смешное!

 

Если бы она поняла это, она поняла бы ещё очень многое. Нужно только время... И от её понимания не спасёшься!

 

Соприкосновение внутреннего - в разговоре.

 

Лиз. Она будто пойманный зверёк. Пережидает со мной зиму. Наблюдаю за повадками. Разнопородные – всё-таки! А надо быть, лучше бы - однопородными.

 

«Coté a coté des jenes filles» он ощущал себя старым козлоногим фавном. В каком-то фильме было: «Фавён! » Ну, этого пока записывать не стоит.

 

Навязанная. И в больнице и здесь. Прибитая к берегу. После кораблекрушения.

 

Она красива. Её ко мне внимание ещё тогда должно было смущать меня... Но не смущало. Не до того было, что ли? Не вспомнить. А сейчас?

 

Есть такие настолько разные люди, что им абсолютно нечего сказать друг другу. При встрече где-нибудь, когда приходится оставаться некоторое время с глаза на глаз, они не могут выдавить из себя ни слова. И будут молчать, молчать, не в силах преодолеть какой-то барьер в себе.

 

Может быть, это и есть смущение? Спрятанное под какие-то простодушные выдумки. Конечно, сейчас у нас не так. Сейчас главнее - выброшенность на берег после кораблекрушения. «Сорок первый»? Оба. По-разному и по разным причинам.

 

«Барышня и шляпка». Она отыскивает в шифоньере «списанные» из Города вещи. Нашла старую шляпку. У мамы я такую не помню. Да и не носила она никогда шляпок. Шляпка и зонтик. То, что превращает просто женщину в даму. Лиз долго скрипела шифоньером и наконец появилась в дверях.

 

«Барышня». Поэтому и барышня, что шляпка. Некое соответствие. Лица и шляпки. Весёлое, добродушное, румяное от радостного удовольствия и лёгкого артистического смущения лицо барышни. Она, может быть, работает на телеграфе. Как Ирина Прозорова. И ей только двадцать лет. И не было двадцатого века.

 

«И ей только двадцать лет. И не было двадцатого века». Рифмовка разнородных понятий, смыслов... Как в результате рифмовки слов происходят смысловые отсылки, накладывание смыслов. В прозе - смысловая рифма. Совпадение звучаний и соединение несоединимого. Ассоциативные цепочки. Там смысловые переходы постепенны. В смысловой рифме наложение смыслов происходит мгновенно.

 

Тоска не по эпохе, а по её литературному изображению. Тоска по сознанию автора...

 

Жизнь не только не в подлинной материальной реальности, но и в неподлинной литературной реальности. Вполне обычная вещь. Представления о жизни и литературе. Они одинаково могут быть далеки от того, как оно есть на самом деле. Ценность, истинность, возвышенность... литературных произведений соотносится с чем-то подобным из мира реальности. А потом вдруг, как водой окатят. Нет ничего, и не было! Ничего. А он плачет: «Было, было... » Но кто ему сейчас поверит!

 

А чаще устало соглашаешься, что так и есть. И что так и будет.

 

Мы не говорим об этом. Как выросшие дети не говорят уже свои детские разговоры. Не потому, что эти разговоры очень уж детские, а просто потому, что уже всё было сказано до этого. Не друг другу, конечно, а кому-то другому, себе подобным. Самим себе. Всё возможное было уже сказано. О той литературной реальности, к которой мы привыкли, с которой сроднились.

 

Люди с верой в магию слов. Просто в магию. Жизнь в словесном мире. Неравнодушные к слову, к словам. Жизнь в магической, литературной, словесной... реальности. Зацепленность за слово. Уверенность в том, что с словами не всё так просто, как кажется в повседневной бытовой жизни.

 

Может быть, это её и подвело в своё время. Так же как и меня! Словесница Лиз. Именно словесница. Понимающая, что есть жизнь слов. Не просто инстинктом чувствующая, а сознательно понимающая.

 

Старая песенка. Состояние полувлюблённости в поэтесс. И прочих словесниц? А ведь это само собой вышедшее, не придуманное по произволу. Ведь это старое. Не просто поэты...

 

Ну, в отношении Лиз это натяжка, красивость, симметрия...

 

Она поёт под гитару. Об этом можно было догадаться сразу. Все «системные» играют на гитарах. Но когда она появилась в Посёлке, гитары при ней не было.

 

Я за какие-то смешные деньги купил гитару для Лиз у старушки с нашей улицы. Гитара досталась ей от прошлой жизни.

 

Собственную гитару Лиз сломали в вокзальной милиции. Чуть не побили. Ущипнули до синяка руку выше локтя, когда сажали на поезд. Станция в Кировоградской области была маленькая. Лиз вышла на ней только потому, что ей понравился вид из окна поезда. Безнадзорные яблони, зелёная травка, стог сена, колодец... Отдохнув на травке, Лиз села на привокзальной площади, служившей здесь ещё и в качестве рыночной, и запела перед селянами. «Про белокурую Жози? » Почти. Про «златокудрую Фортуну». До первого милиционера.

 

Особенно хорошо у Лиз получалось про «бачки» - со скопированными с рязановского фильма интонациями:

 

«... В одной невероятной скачке

Вы прожили свой краткий век...

И ваши кудри, ваши бачки

Засыпал снег».

 

Меня это трогало до слез. И именно, когда это произносила, вернее пропевала, она. Она продолжала петь что-то другое, а я застревал на этом месте, глядя на неё, вызывал в себе некое созерцательное состояние, силился проникнуть в происходящее на моих глазах (со временем - ежевечерне), повторял про себя два слова, вспоминая, как это произносила она: «скачке – бачки».

 

Философия и поэзия в них - от природы, сделавших их такими, - успевал подумать я. - Они впитали её с остальными дарами природы. Они так всё впустили в себя. Им даже не надо уже делать усилий. Поэзия природного явления. С годами, не подкреплённая, не усиленная, не понятая, забываемая, как ощущения и мысли молодости, поэзия, конечно, уходит вместе с внешней красотой, вместе с молодостью. Поэзия и философия... Но пока... Любование молодостью.

 

«Красавицы смаргивали назойливые, впитывающие взгляды мужчин», - где-то прошла эта фраза.

 

А вообще-то она тихая, ещё не отошедшая от болезни и усталости. Может быть, пробовал догадываться я, она даже и боится полного «возвращения».

 

Жалобы.

 

Я привык в ней. Весной, когда она «откочевала» на юг, я почувствовал себя почти несчастным.

 

На шпалопропиточной фабрике не платили денег. Кормили и давали хлеб. Я оброс дикой растительностью. Стал угрюмым мужиком. Ходил в дедовских кирзовых сапогах или в валенках, носил тулуп тоже с дедовского плеча. В общем, стал за год настоящей деревенщиной, поселковщиной, фабричным, с негнущимися пальцами, с неразгибающейся спиной, с тяжёлой, пожилой походкой. Мог остановиться у чайной на площади поговорить, почёсывая бороду, с неотличимыми от меня местными мужиками о том о сём...

 

Возможность такого внутреннего и внешнего преображения... Надо только для себя решить, согласиться, что и так можно. И даже проще. Жизненные задачи, во всяком случае, очевидно упрощаются. На этой последней станции.

 

Или мне это только изнутри казалось...

 

Кто знает, для чего мы созданы. Лиши нас «благ цивилизации», и мы, может быть, смиренно впряжёмся в натуральное хозяйство, в просто выживание, в существование ради хлеба насущного и ни для чего больше. Кто знает, где наше, а где не наше в этом изменчивом мире!

 

Вспомнился этюд питерских времён.

 

«Стриженый наголо, с едва проросшими волосами. В лице, покрытом угрями до самой шеи, что-то азиатское. Карие глаза. Смуглость. Прямой высокий нос, худые щеки. Он похож на воина из армии какого-нибудь восточного завоевателя. Чингиз-Хана, Тамерлана... Он не в своём времени. Видны его потерянность, невостребованность этим миром. Его представляешь в стальном шлеме до бровей, с боков и сзади голова закрыта броневыми пластинами, ниспадающими до плеч. Видно только узкое мужественное лицо, в котором в этом преображённом виде уже нет растерянности, затравленности. Он у себя дома в этом наряде. Он знает, для чего его создали природа и Бог. Уж никак не «для звуков сладких и молитв», как всю эту удивлённо смотрящую на него публику в вагоне метро. Прижатый к никелированной трубе, ограждающей сиденья, у выхода, он не производит впечатление гиганта - нет особенного роста, не широк в плечах, он кажется худым, недокормленным, походным, приспособленным к долгим конным переходам, к ночёвкам на голой земле, к питанию по-волчьи от случая к случаю, кожа его дублёная и, вероятно, он жилистый, хваткий, цепкий, ловкий, костистый и упругий как вяленая рыба. Воинское снаряжение преобразовало бы его. На нём видится панцирь до колен, громоздкий, тяжёлый, с потёртыми засаленными деталями, кожаными ремнями и завязками. Он увешан мечами, кинжалами, за спиной колчан со стрелами, лук, круглый щит. У него несколько жён... Дети его, глядящие на него с некоторой опаской, так как мало его знают - знают «наездами», или лучше сказать между наездами, когда он возвращается из очередного похода. Он суров, немногословен, уверен в себе, добродушен с детьми, но не умеет с ними играть, его этому не научили».

 

И Лиз стала за зиму, на эту зиму, простой русской бабой. В ней это, оказывается, сидело, ждало, приготовленное.

 

Она степенно, сильно, а не как городская барышня, занималась нашим нехитрым хозяйством, по-деревенски повязывала тяжёлый, бурого цвета, с бахромой, покрывающий плечи бабкин платок. Румяные или от мороза или от жара натопленного дома щеки освещали её широкие татароватые скулы весёлым светом. Куда девалась бледная, прокуренная, в Посёлке она и не курила совсем, «системная из психушки». Я опять увидел, что она красивая. Парни оглядывались на неё, нагло улыбались, знакомые мужики подмигивали мне за её спиной, мол, экий старый лапоть - отхватил себе такую бабу. А я был горд таким отношением, меня это не коробило и не раздражало. Эта потребность гордиться «своей бабой, своим домом, своими лошадьми, своей сенокосилкой» и так далее, - это же так «народно», так естественно! Жизнь «на миру», «в миру»... Меня будто расплавили, или, по крайней мере, размягчили и вмяли в эти посконные, дерюжные формы, заполнили мной прежним все щёлочки этой формы и дали простыть на морозе. И теперь я – во какой!

 

За зиму и домой ни разу не съездил. Матери писал, что работаю, нельзя прогуливать. Про «мою кочевую подругу», как её назвала Вера, я ничего не писал. Но мать и так знала о ней от той же Веры.

 

В начале апреля на фабрике всех отправили в вынужденный отпуск на две недели. И я решил поехать в Город на несколько дней. Лиз отказалась ехать. «Зачем пугать твою маму! » Я не уговаривал её, согласившись с Лиз, что она должна почему-то напугать маму. И уехал.

 

Живёшь безвыездно, уже с лета, в Посёлке и как-то весь остальной мир не берёшь в расчёт, будто его и нет на свете. А потом вдруг видишь в телевизоре всё то, что почти совсем забыл. Певицы, актёры, политики, города, фамилии... Узнаешь, с некоторым удивлением, что они всё это время тоже как-то существовали.

 

Сосед с первого этажа, старик, который любит сидеть на стуле у парадной, тоже оказался ещё живым и здоровым, хотя это представлялось невероятным, будто прошло лет десять, а не какой-то неполный год.

 

- Люди умирают от тоски. У кого работа скушная или там что случилось страшное. Шофёры мрут рано. Они весь день за баранкой, дорога, дорога, ты знаешь так много... И деться некуда. Или инженеры. Тоже сидят целый день перед чертежом. Я знаю, я не на пенсии работал на заводе, насмотрелся на ихнего брата. Скучно им. А мне не скучно теперь. Я теперь долго должен жить. Если не помру, конечно.

 

Я пробыл в Городе всего полтора дня, в самом деле, напугав маму своим мужицким видом. Гришу не застал дома и заторопился в Посёлок.

 

Жизнь неожиданна. Не знаешь, что ждать от неё. И не ждёшь.

 

На комоде я сразу увидел письмо, прислонённое к зеркалу.

 

В этом году с середины апреля уже окончательно распогодилось. И Лиз закономерно, как «в случае перелётных птиц», спорхнула и улетела. На юг, в сторону тёплых морей, куда ж ещё! Она столько рассказывала о своих прошлых путешествиях на перекладных. В прошлом году она напросилась в Очакове на крейсерскую яхту, и её взяли с собой интеллигентные и доверчивые яхтсмены. Она пела им под гитару песни на стихи своей любимой МЦ. В Ялте она сошла на берег, а яхтсмены поплыли дальше. Из Ялты Лиз добралась до Коктебеля и здесь прожила до осени у знакомой.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.