Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Прощание. 3 страница



Югэн - глубокий, не раскрываемый до конца, существенный, неизменный; сокровенное, таинственное чувство, проникновенная красота.

Хосоми - тонкость, хрупкость, углублённое созерцание природы, осознание её красоты в скромных явлениях.

Сиори - гибкость, соучастие внутренней жизни того, что изображает поэт. Это особое настроение, безличное чувство просветлённой печали и сострадания.

Ёдзё - ассоциативный подтекст. Избыточное чувство.

Какэкотоба - использование полисемии слов, омонимии».

 

«Иногда кажется, что так и должно быть. Должна быть сиори и никаких гвоздей! Это подразумевает какую-то философскую культуру, какое-то нажитое годами жизни и работы понимание природы вещей. Некая законченность, в каком-то смысле, картины мира и определённость, каноничность представлений о природе искусства, его законах, о его ценностях. У европейцев этого совершенно нет. Трудно представить себе западного автора, который сознательно при работе стремится выдержать что-то подобное этим тонкостям японской литературной кухни. А для них это, похоже, очевидно. Это колебание около некоего средоточия, а не поступательное движение».

 

«Чтобы завладеть канделябрами, я её хотел запереть в ванной», - из объяснений перед телекамерой некого опустившегося бывшего художника, который кого-то убил. Не помню или, скорее, не знаю, есть ли в японской поэтике понятие, отвечающее за присутствие в тексте грустного юмора? Неплохо бы придумать и обязать авторов (это вдруг напомнило требования социалистического реализма, который предписывал автором некие мировоззренческие вещи, например, жизнеутверждающий пафос) применять это понятие в своих писаниях, чтобы они понимали и эту непременную, обязательнейшую сторону «природы вещей», чтобы не впадали в односторонность.

 

Не успею на эту тему. И на многие другие. Зачем их беречь! Пусть это прозвучит! В этой идеальной аудитории. Полное если не понимание, то приятие. Никакого сопротивления её представлений и понятий. Этих, последних, просто ещё нет. Неустранимые слова. Они есть. Они уже появились. Письменно, устно. Это уже событие в мире. Маленькое, незаметное никому, кроме двух человек. Но ведь количественная сторона этого дела - вещь относительная. «С точки зрения вечности». Пусть звучат. В пустоте. Только переспрашивающее эхо. Плохо одно - и на это мало времени.

 

- Андрей Васильевич! – Маруся уже складывала свои живописные принадлежности.

 

Не досказал.

 

- Правда, что у вас в метро все читают? – спросила Маруся. Наверное потому что я молчал. Устал от говорения.

- У нас только в метро и читают.

 

Дождь в Посёлке. Сильный - ночью, мелкий, осенний - весь день до вечера. Думал ночью не боится ли она, не течёт ли крыша у бабы Шуры... Выглядывал сквозь стену дождя дом бабы Шуры, пытался что-то услышать.

 

Физический смысл. Ведь это отражается на всём. Это радиоактивное заражение местности. Деревья, трава, земля, дома, небо, ветер, запахи, предметы, каждая мелочь ощущений... Всё особенное. Строй мыслей передаёт своеобразие всему физическому миру. Дождь. Стихия. Гром. Молния. Её дом на фоне вспышки молнии. Это всё тот же в два оконца домик. Будто всё вернулось. Будто стёрлась вся жизнь, прожитая после детства.

 

А потом серый дождливый день. Никуда не пойти. Никаких пленэров!

 

Никого никуда не пускают. «Из домиков». «Отвечай потом за вас! »

 

Как хочется, закрыв глаза, думать о том, что сейчас это так же как тогда. Перипетии. Духовное перемешалось с физическим. Мысли, чувства - с запахами, зрелищем, физическими ощущениями этого лета, жары и холодных дождей, нависания звёздного неба над самой головой, криков петухов и ночных птиц в лесу, лая собак и мычания коров.

 

«Она знала, как поступать: как молчать, какое должно быть выражение лица, какие жесты должны быть. Это врождённое, женское. Она чувствовала, что так надо».

 

«Вот марка... »

 

«Они никогда не говорили ничего друг другу. Слова привносятся в такие отношения из литературы, из кино. Из цирка! Ведь всё должно быть понятно зрителю. Каждая реплика должна быть слышна, каждый жест виден в последнем ряду под куполом. В жизни почти нет слов. Без них прекрасно обходятся».

 

Слова - некий раствор, в который погружают человеческие отношения, чтобы они лучше сохранились. Консервы из человеческих отношений. Потом, зимой, откроешь баночку...

 

Излишество слов. Бесполезность слов. При всей вовлечённости в словесность!

 

Это то, чем Женщина из Токио была оскорблена на всю жизнь. Женщина умеет обижаться. Оскорблена возможностью её... их! - существования. Возможностью и существованием где-то в реальности. Конечно, это было непереносимо. Смертельная обида. Буквализма.

 

Может быть, все последние дни шла подготовка к этому новому провалу в мысли о том же, о чём уже успел исписать гору бумаги.

 

Всё происходит помимо, вопреки даже мешающей ясности или полуясности сознания. Потом только откуда-то выползает - как чек из кассового аппарата - результат некой работы. И что хочешь с этим чеком, то и делай.

 

Противостояние? Наверное. Как к этому подобраться? Это тоже надо найти способ олитературить. Бахтиновские варианты. «Герой завладел автором». «Страдает форма». А надо чтобы «автор завладел героем». Тогда «рефлекс автора влагается в душу или уста героя». Или ещё вариант: «Герой – автор». «Играет роль». Заблудиться можно!

 

Взгляд «из героя». Это же просто Женщина из Токио! И всё. Она вообще не появляется в книге. Она где-то далеко. У неё нет имени, биографии, характера. Нечто вмещающееся в три слова: «Женщина из Токио».

 

«Это то, что не объяснить никакими словами. Это та стена, из гранита, из железобетона, которую не выгрызть».

 

Может быть, это «возвращение» Зелёной футболки, на которое она так обиделась, - это и есть поиски того, когда это можно было ещё пустить по другому руслу. Это не война, не борьба, не противостояние. Это просто стояние. Перед непреодолимой, равнодушной стеной. Это может быть только там. Засевшая когда-то в сознании праздномысленная рекомендация: «Воспитай! » Кого! Как!

 

Может быть, это только литературные фантазии. Может быть, этого и не должно быть? Может быть, это только сны смущают душу. Там это есть. Несомненно. А здесь нет. Хоть криком кричи.

 

Может быть, это давно уже ушло, и теперь это уже неумно, претенциозно, провинциально... Шаблоны романтизма. Романтические перепевы. Осуществление литературной мечты. Воплощение сокровенного, взлелеянного. Ничтоже сумняшеся. Возвращение себе детского - ощущений, впечатлений, воображаемых вариантов действительности, отношений между людьми в этом мире...

 

Надо написать что-то на тему «может быть». Вариации какие-нибудь. На любимую фразу.

 

 

Зима.

 

Если бы Лиз не заболела, то заболел бы я. К этому всё шло. Как-то всё сразу стало «по барабану». Не сразу, но почти сразу. Как-то очевидно, понятно, что с тобой происходит, можешь поразмыслить над этим. Помечтать... Да, к этому всё шло. Даже шпалопропиточная фабрика, куда я поступил в октябре, не помогла бы.

 

Соседи уехали в конце августа. Дима приехал рейсовым автобусом (машина была в очередном ремонте). Хотел ещё «погреться на солнышке, позагорать», но на следующий после приезда день погода испортилась, и он с раздражением сорвал всех домой. Я вызвался их провожать. Донёс до остановки две коробки с овощами. Я уже ждал на остановке, когда семейство Маруси показалось в конце улицы. Маруся, Павлик и Света шли впереди. За ними Дима катил тележку с вещами. А сзади, будто нехотя, далеко отстав от всех, шла Надя, кутаясь в шаль.

 

Потом томительно ждали автобуса. Дима боялся, что он вообще не приедет. Надя неподвижно сидела на туго набитой дорожной сумке. Что-то в её позе, в отрешённости неподвижного взгляда, ещё что-то, не дающееся определению, выдавало то скрытое, внутреннее, ещё почти никак не проявленное неблагополучие этого семейства. Паша капризничал, ссорился со Светой. «Маруся, скажи ему», - тянула Света, но Маруся не реагировала, стояла между мной и отцом, напряжённо всматриваясь в ту сторону, откуда должен был появиться автобус. Это непонятное напряжение, по-осеннему холодная погода, детские жалующиеся голоса - всё сливалось в что-то томительное, беспросветно тоскливое.

 

Лето казалось скомканным, как скатерть с праздничного стола, на которую опрокинули какое-то маркое блюдо, катастрофически и неустранимо растёкшееся и испортившее хрустально-крахмальную красоту праздника.

 

Интересно, чувствовал ли нечто подобное Дима? Жалко его. Жалко Надю, жалко малышей. Маруся уже многое понимает и чувствует. В ней нет уже детской беспечности. Это еёчёрный натюрморт со сполохами, который меня так удивлял и казался не идущим к ней.

 

Назаровы расселись по местам и не выглядывали. Про меня совсем забыли, и я скромно стоял напротив мутных от засохшей грязи окон автобуса. Только когда автобус тронулся, мне показалось, что это Маруся приблизила лицо к стеклу и помахала рукой.

 

В конце сентября и мать уехала в Город. Целыми днями стояла холодная тишина. Я не топил печь. И мог полдня просидеть за столом, перебирая какие-то книги или журналы.

 

Маруся подарила мне свою работу. Небольшую картинку: домик у зелёного пригорка и курочки. Я вставил картинку под стекло в рамку и повесил на стену рядом со столом. Картинка притягивала взгляд. Лето там никогда не кончится.

 

Надо выстраивать мысли о будущем. Хотя бы на эту зиму. Но перед тобой как стена. Вообще-то это понятно, когда бывает. Когда книжка кончается и продолжение уже как бы «не следует».

 

Вера перестала заходить. Может быть, ей надоел Посёлок, и она не приезжала, а может, очень уж сильно обиделась в последний раз на мои «трансцендентальные» разговоры... Вместо лирических.

 

«Наказание за грехи... Полжизни люди даже не задумываются об этом, даже не предполагают, что что-то в их жизни не так... Только удивление, когда вдруг настигнет наказание. Почему об этом никто не говорил? Приходит понимание, от которого не становится легче. Бесполезное понимание».

 

Ещё что-то говорил, от чего Вера рассердилась и убежала. А может быть, испугалась. Тогда её долго не будет. Уже пугаю...

 

«Проповеди и проповедники в духе “Круга чтений”. Они, авторы проповедей, постоянно находятся в жанре проповеди, нравоучительства... Их истины имеют смысл только в рамках их жанрового мира... Боевики, детективы, комедии положений, мелодрамы, трагедии... Они только на первый взгляд похожи на жизнь, похожи внешне. Так же мир в жанре проповедей условен и приблизителен. Л. Н. и все остальные живут в этом условном мире и оттуда учат людей жить в их реальном, насущном мире. Каждый живёт в своём: политики, милиционеры, священнослужители, психиатры... И у каждого своя продукция. Они этим живут, это их хлеб. Цельные в своём роде миры, в них всё как-то взаимоувязано…»

 

Начнётся долгая зима. И мы, как чеховские герои, не увидимся до будущего лета.

 

У Чехова все всех знают. Они ненадолго встречаются, разговаривают, комментируют события, которые произошли за время между актами... Драматургически регулярная жизнь. Чтобы можно было вывести теорию. Чтобы можно было что-то воскликнуть, как дядя Ваня. Или Соня... А здесь, в моей «Драме», они случайно сошлись, что-то друг другу сказали и разошлись навсегда. Очень не драматургически получается.

 

Подумать ещё и о драматизации. Фабульное оживление путём искусственной драматизации. Фабульные выдумки. Якобы для того, чтобы «выявить, высветить» характеры. Помещение героев в экстремальные ситуации. По произволу. Из литературного любопытства. Для привлечения интереса.

 

Однажды у «Лавки писателей» интеллигентная старушка предлагала «прижизненное» издание «Гиперболоида инженера Гарина». Книгу не купил, даже не стал интересоваться стоимостью. Бедная старушка, жалкие потрёпанные книги, среди которых «прижизненное издание». Но не купил. Смутила фраза про «прижизненное издание». Что-то изощрённое, рассчитанное на библиофильство, а не на сочувствие. Может быть, всё не так. Потом пожалел. Старушку. Не книгу.

 

У этого автора есть своя формула литературы: «Ясно, просто, художественно, убедительно, умно, во всеоружии культуры и занимательно, занимательно, чёрт возьми! Ибо скучная книга скучнее скучной жизни». «Художественно и умно». Тоже ведь своя система качеств. Правда какая-то слишком обобщённая и спорная в сравнении с японцами.

 

То, чему научили каким-то образом. Это так же противно, как приёмы коробейников, дианетиков и пр. Они как бы знают заранее, как играть на человеке. “Дуть вот в это отверстие и перебирать пальцами”. Их так научили в учебнике по маркетингу, краткому руководству по общению и т. п. – что там ещё есть! Усреднение человека. Движение мысли - только по каким-то известным, изученным маршрутам. Приём и несрабатывание приёма. Изучение приёмов. Заданность.

 

Не надо только ругаться! Они такие. Из другого, «параллельного мира». Это только кажется, что и они заняты чем-то сходным. Совершенно чужие, другой породы.

 

Не в своё время на автобусной остановке. Все другие. Как в фантастическом фильме про параллельные миры. Всё очень похоже, но не так, как в привычном мире. Мелочи: номер автобуса другой, правостороннее движение, изменённый язык... Тоже в Англию потянуло? Всё другое! И женщины! Глаза разбегаются. Вместо одной Чёрной Розы – несколько других женщин, молодых и интересных...

 

Таков мир «Романа». Всё очень похоже, но не так, как в реальности. Изменено! Бывает, на букву...

 

Надо любить литсреду, как своё родное предприятие. Литературное производство. Мастера литературного цеха. Родная проходная. Столовая. Дом отдыха. Профсоюзная путёвка. Молодая смена. Ветераны литературных боев. Передовики производства. Пятилетка качества. Подарок родине к юбилею. Старая гвардия снова в строю. Весомый вклад в сокровищницу мировой, народной, отечественной культуры. Ударным трудом откликнулись на призыв...

 

Капризно хотят быть только писателями и никем больше. Зачем? Чтобы схоластически разрабатывать темы и вопросы, которые их интересуют. Всякие там тонкие штучки. Как при таком понимании своей несерьёзной деятельности серьёзно относиться к литературной борьбе! При здравом понимании всей пустяковости этого занятия!

 

Что ты от них хочешь! Оставь их в покое!

 

Можно, конечно, вообразить себя на какое-то время как бы частью единого целого. Пассажиром корабля. Ходишь себе по палубе и задаёшься вопросами о курсе корабля, о его состоянии, о его команде... Нечто сходное уже бывало несколько раз. Ходил, всматривался, вслушивался, что-то будто искал в них... Задавался вопросами, но ни у кого ничего не спрашивал!

 

Случайный попутчик. Выйдешь на какой-то станции из купе, сойдёшь с поезда на платформу воздухом подышать, или по трапу корабля - на причал... Никто не заметит! И поминай как звали. Вещичками, забытыми в купе или каюте, как-то распорядятся...

 

И всё же настаивание на своём. Может быть, правда, ленивое настаивание. Не бойцовское. Не спортивное. Без той внутренней, нутряной, овчарочьей, сторожевой, цепной устремлённости... к чьему бы то ни было горлу... И может быть, это и не настаивание. Просто понимание, что всё правильно и по-другому быть не может. В моем случае.

 

И «Роман» продолжаешь оценивать, исходя из этого же. Об этом писал и потом читал летом Марусе.

 

- Что вы пишете? – не отрываясь от рисования, через плечо как-то спросила Маруся.

– Новый роман, - ляпнул я, хотя можно было сказать и попроще.

 

«Новый роман»? Значит, был и старый! Важности набрался! Будто думаю заготовками к интервью о творческих планах! Для телевизора.

 

А это... просто очередной «продукт переживания реальности». Так, кажется, ещё никто не формулировал.

 

Каждый день надо находить смысл всему. Буквально всему! Смысл куда-то всё время пропадает, и его надо искать. Иногда находишь, с сожалением и горечью, иногда отпускаешь от себя эту жизненноважную задачу, машешь рукой: «А-а! Ладно! » Хочешь – не хочешь, а приходится, чтобы не свихнуться, искать смысл. Или не терять его. Следить за ним. Это очень трудно.

 

Упорно топчешься на раз навсегда выбранном пятачке литературопонимания. Для себя понимания. Или здесь и так или нигде и никак.

 

Понимаешь, что можно ничего не объяснять. Во-первых, некому. А во-вторых, это излишне. Ненужный буквализм. От мысли, что можно не объяснять становится легче.

 

Ощущение пещерного человека, которому пришло в голову что-то нарисовать на стенах. Никакой особой надобности в этом нет. Но вот пишешь же. И пытаешься понимать то, что делаешь. Пытаешься совершать осознанные действия. В отличие от всех других - привычных, «по-заведённому» - действий.

 

Отталкивание. Почему-то в последнее время «объектом» отталкивания избран ни в чём не повинный, обыкновенный, даже в чем-то симпатичный А. Б. И всё же отталкивание. Неконтролируемое. Некое раздражение от него, от его самоподачи, его «завершённости» и «приписанности» к «поколению», к «избранным»... Впечатление ленивого литераторства. Ему будто всё уже понятно. Не ирония, а скепсис. Как пена от процесса брожения, запущенного уже давно, и остановить который не в его силах.

 

Ну, ты их ещё поучи!

 

«Им кажется, что они уже так давно, так много и так громко сказали, что всё последующее можно небрежно проборматывать. Штришки к большому полотну их творчества. Которое «каждый культурный гражданин должен непременно знать».

 

Диалог. Всё те же одинокие прогулки. Не спор, но разговор с самим собой. Диалог. Диалог с предшественниками и современниками, диалог с отдельными мыслями, мнениями, слухами, стереотипами и т. д. Постоянный, непрекращающийся диалог. Отсылки, намёки, ещё что-то иногда понятное только автору.

 

Что-то надо произнести. Выплеснуть из себя. Что-то совершенно не похожее на всё, что было до сих пор. Хоть у кого!

 

«Равное музыке».

 

Сидишь, прислушиваешься к тихому шёпоту настроений, волнами сменяющих друг друга. Думаешь, а вдруг-да уже, только что, вот-вот произошёл некий перелом, нечто невероятное! И вскорости наступит что-то совсем не похожее на это выматывающее «сейчас». Как природа поворачивает на весну. Незаметно, по чуть-чуть, с откатами, но неизбежно.

 

Привычка вспоминать, проверять «Роман» в самых неожиданных местах. Среди спешащих людей, в деревенской пустоте... Смешной «Роман». Некоторые главы так написаны, что, бывает, непонятны самому себе. И можно подумать, что это было «взаправду».

 

Реальность и вымысел вплетаются друг в друга. Можно усомниться во всём. В моем положении, в моем состоянии во всём теперь можно усомниться.  

 

Может быть, pleinair – тоже одно только воображение. А что! Как вариант. Пройдётещё чуть-чуть времени и окончательно потеряешь ориентиры.

 

Заковыристость подлинных историй... И мысли о том, что с «Романом» ещё надо работать. Но и о том, что это то чтение, которое устраивает. Погружение в тот мир, в котором хочешь находиться. Чего же ещё!

 

Тут опять вспоминаешь про «них».

 

А они? Разве они смогут жить в мире, который ими придуман! Они создают его головой, руками... Актёрство. На какое-то время входят в это...

 

Пробуешь объясниться с ними… С их непониманием. Иногда сочувственным, а больше равнодушным. Пробуешь сказать то, что об этом думаешь. Без разрешения…

 

Двойное, тройное дно! Это можно изобрести. Это можно оправдать. Это будет интересно. Так же, как интересна научная (или ненаучная) фантастика. Вглубь: «Город Эн» – «Посёлок» - ещё дальше, куда-то ещё глубже. Одно в другом. Будет что-то вроде изобретения слонов и черепах мироздания. Можно. Но... лень. Значит, это не следует делать... Формальная литература. С каким-то противоестественным смыслом. Набивание чучел соломой. Словесный матрац! Чем хитрее задумано - тем неинтересней. Обман. Тот самый фокус вместо чуда!

 

«Композиционная глубина» и прочее. Размечтался. Для этого нужен «двадцатилетний досуг».

 

 «Двадцатилетний досуг» был у «настоящего» автора пьес Шекспира по некой версии. Этого не попробовать, если не быть «смотрителем границ» в 16 веке. А в общем-то, это примитивное рассуждение про двадцатилетний досуг и уединение. В этом самое главное сомнение антишекспировской версии. Что-то из реальности должно постоянно подпитывать писания. Литературная жизнь должна происходить, если не в действительности, то во внутреннем литературном мире. Пусть только внутренняя литературная почва. Из которой выросли те его 32 или 39 пьес, поэмы и сонеты. Впрочем, как оно было в те времена литературной пустыни, трудно вообразить. Наедине с древними? Хроники? А кто из живых? Для кого? От одного досуга такие вещи не появляются.

 

А что же ещё? Нашёл немного Пастернака. Сколько его оказалось на «культурной» страничке в старом журнале «Крестьянка». «Снег идёт…»

 

Какой должен быть глубокий покой для этого! Завидуешь покою. Может быть, его нельзя организовать. Он должен быть уже. К нему приходят жизнью. Это как в вере! Это состояние души. Религиозный душевный покой. Вера останавливает время. На часах - вечность. Время, снег... Движение в темпе покоя. Не медленней и не быстрей, «с ленью той или с той же быстротой». В темпе душевного покоя, в темпе созерцания. Остановившимся взглядом, прислушиваясь к времени. Кажется, что такие состояния бывают только «минутами» в жизни. Концентрированный покой. Покой, сконцентрированный в музыкальном произведении, в стихотворении. Туда приносят, собирают по жизни, по крупицам «покой». Накапливают его.

 

Или Ахматова. Уравновешенность. Невозмутимость. Тот же самый покой. Голос в тишине. Язык не поворачивается назвать это старым словом «гармония». Просто будто нажито или дано свыше такое вот понимающее, принимающее отношение к миру. Ко всему в мире. Ко всем вещам. Даже и к тем, что ещё только когда-то появятся. Даже не предполагаемым пока. Нельзя сказать, что это наиправильнейшее отношение. Что-то другое. Некая уверенность. Умение вот так уверенно и спокойно чувствовать мир. Мир отразился в спокойном зеркале души. Стиль. Мировосприятия, мироотношения. То, чему хочется научиться. Не стихосложению, не литературе вообще, а такому вот – простому, ясному пониманию. Дающему покой. Да ведь не получится! Как такому научиться! Богоданному!

 

Бродский. Эстафета спокойствия и достоинства, принятая, может быть, от Ахматовой. «Примерно этому — а не навыкам стихосложения — мы у неё и учились».

 

«…когда я думаю о своём призвании, то не боюсь жизни». Понравилась фраза. Она как-то совпала с мыслями последнего времени. То, с чем живут люди. Страх – это главный тон, а есть ещё бесчисленные полутоны, четверть тоны… страхов, боязней, опасений…

 

И этого всего можно не замечать за работой, внутри авторских мыслей. Поэтому так стремишься попасть в круг этого рода забот. Поэтому так жалеешь тех, кто лишён всего этого.

 

Вывести положительный баланс душевного состояния. Найти что-то в себе, что позволит вынырнуть на поверхность и глотнуть воздуха. Это может быть только чем-то внутренним. Это даже формулируемо. Всё преодолимо, если удаётся посмотреть на всё авторски. Выход из самого себя. Созерцание самого себя и обстоятельств как бы извне, «охватывающе». Если это не удаётся, тогда просто надо зверски терпеть.

 

Авторские выходы. Авторские и одновременно - это понимаешь только ещё теперь - какие-то надмирные, ориентированные, конечно не на земное. Музыка помогает вспомнить о том и о другом.

 

«Разъехались. Нерадостные... »

 

Нельзя вернуть себе первоначальное состояние невесомости. Озабоченность внутренним состоянием. Нельзя превозмочь реальность, материальную ощутимость психического.

 

Почти психиатрического.

 

Внешнее овладевает. Разнообразие внешнего. Внешнее настигает.

 

Это может быть, основная тема: «уход». Во всех смыслах. В том числе и в психиатрическом. Неприятие. Того, этого… Не хочется. А если хочется, то не так. И выработка чего-то вроде иммунитета к подобным вещам. Завершить (психологически) некую концентрическую конструкцию, в рамках которой можно спокойно работать, не испытывая особого неудобства оттого, что всё определилось именно так, а не иначе. Может быть, это только благие пожелания. Кажется, что чего-то не хватает, чтобы это получилось. Чуть-чуть. Самую малость.

 

Еще никогда не было столь ясного понимания всей «безнадёжности предприятия». Правда, это понимание ничего не меняет.

 

Работаешь потому, что знаешь, что надо работать, что работал раньше и надо работать дальше.

 

Но ведь нельзя писать тупо и каждый день, а я писал. Начал писать рассказ «Я могу».

 

Лечебно-профилактические рассказы. Как лечебная живопись или «лечебные» же постановки драматических спектаклей. «Я могу». Есть мания аккуратности. Наверное, есть и мания правильности. Есть Наполеоны и Атиллы, почему не быть «образцовому гражданину», утверждающему, что он - то ли «из коммунистического завтра прилетел только вчера», то ли готов к отправке «в коммунистическое будущее немедленно».

 

«Я могу подбирать окурки и рекламные бумажки в лифте и в парадной. Могу, если надо, сутками безропотно работать. И даже бесплатно или за кормёжку. Могу радостно под патриотическое пение ходить на субботники. Могу не ломать веток деревьев, не убивать животных и птиц. Могу тараканов и мух только отгонять или сдувать. Могу не мусорить в лесу. Могу всегда “стоять справа на эскалаторе и не мешать проходу пассажиров”, могу «равномерно распределяться по платформе» и не заходить за ограничительную линию у края платформы». Могу «не скапливаться в тамбуре». Могу не сорить, не курить в общественных местах, могу вообще не курить и не сорить. Могу уважать труд уборщиц. Могу беречь народное добро. Могу плотно закрывать за собой двери, чтобы беречь тепло или, если я на овощебазе, беречь холод. Могу хранить вклады в сберкассе и выключать электроприборы, уходя из дома. Могу помогать бедным и подавать милостыню. Могу переводить старушек через дорогу и уступать место в транспорте. Могу экономить электроэнергию и воду. Могу не рвать цветы на клумбах и не ходить по газонам. Могу соблюдать порядок и спокойствие при пожаре. Могу тихо ходить по коммунальной квартире, когда соседи легли отдыхать. Могу не “просиживать на работе”. Могу быть вежливым и предупредительным... »

 

Наверное, мой лирический герой ещё многое мог, но тут приковыляла пропыленная, прокопчёная вокзалами и поездами чахоточного вида Лиз. Рухнула на крыльце и заплакала.

 

Хорошо, что это случилось в субботу, и я не был на фабрике.

 

Я даже не особенно удивился тому, что она меня нашла. Лиз что-то невнятно рассказывала про то, что решила завернуть по дороге в Питер ко мне. И я вспомнил, что она записала в больнице мои возможные адреса – городской и этот поселковый адрес. А что ей стоило с её образом жизни «завернуть» в Посёлок, проделать лишние пару сотен «системных» километров. И вообще, пожив в тексте «лечебно-профилактического» рассказа я мог ничему уже не удивляться.

 

Я сбегал за фельдшершей. Температура была под сорок, и Лиз пришлось отвезти в соседнюю деревню в больницу. В приёмном покое она в полубреду не хотела отдавать мне свой «системный» кожаный рюкзак. Я высыпал всё из него, хотел узнать адрес, куда писать в случае чего, да и фамилию не мешало бы вспомнить, тем более что врач должен был её как-то записать. Вместо паспорта в кармашке была справка с неясной фотографией. Кроме того, в рюкзаке был сборник стихов Цветаевой и несколько потрёпанных общих тетрадей со стихами. Дома я как следует рассмотрел их. Одна из тетрадей была наполовину исписана стихами разных поэтов, а наполовину оказалась конспектом по непонятной науке. Смесь искусствоведения, психологии и философии. Я вспомнил, что она говорила мне, что «переучилась» перед «санаториумом».

 

«Честное отношение к своему делу, добросовестность, [... ] профессиональная пытливость и педантизм в пору смятения и развала обретает и особый экзистенциальный смысл... »

 

Это они могут, это запросто: «пытливость», «педантизм»... И от этого, действительно, недалеко до «дневного стационара».

 

Выписавшись через две недели из больницы, Лизещё долго была слаба, кашляла по ночам. Её надо было хорошо кормить. На фабрике денег почти не давали. Но подкармливали в столовке. Я таскал оттуда обеды для Лиз. Но мы больше надеялись на запасы картошки и на молоко бабы Шуры.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.