Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Прощание. 2 страница



 

Из этого типографского, книжного и так далее кораблекрушения должно же что-то уцелеть! Что-то необходимое.

 

Непрекращающиеся поиски того, что может удержать на этом пути. Идти-то придётся в любом случае. Речь идет именно об осмысленности пути. В поисках смысла!

 

Лихорадка поиска. Не можешь остановиться. Неуспокоенным засыпаешь, обеспокоенным встаёшь. Пишешь, пишешь... Будто надо успеть.

 

Теперь вспоминается как дурной сон то питерское ощущение «запертости», «несвобды»… Когда этого полупорочного, графоманского не дают. Возникает болезненное ощущение, почти отчаяние. Когда в обычное для писаний время оказываешься не перед монитором, а где-то в метро, со спешащими домой усталыми пассажирами, возникает ощущение ловушки. Тебя поймали и везут со всеми вместе куда-то чуть ли ни на убой. А ведь ты, может быть, единственный заранее знал, что так будет, всеми силами старался избежать этого, но не удалось. Они все ничего не подозревают. Спокойны. Угрюмы. Равнодушны. А нас ведь везут на конечную станцию!

 

Это - элементарное отчаяние. Заведомо бесплодное. Это не отчаяние от работы. До того, рабочего, отчаяния ещё надо добираться... Наземным транспортом. Оно недоступно каждый день. Вот в чем проблема. Об этом поминутно озабоченно вспоминаешь. Все усилия на завоевание возможности работать. «Сказать кому! »

 

Только потом – усилия другого качества, «погружения» всякие, озарения, отчаяния…

 

Так недолго и загнать свою литературную клячу. Надо бы бросить поводья и спешиться, но… Страшно отстать от «своих», оказаться в «пехоте»…

 

- Ощущение ослепительного летнего дня... Не может быть, чтобы это никому не было нужно! Правда, Маруся?

 

То, что есть в «Романе» и пр. Там есть происшедшее, пролетевшее, сгинувшее… Никому кроме тебя неинтересное. Цепляешься за эти книги. В них сохранились подлинные, ненавранные ощущения от жизни. И будто бы в этом есть заслуга. Вспомнить, вновь пережить, осознать самое обыкновенное. Своя, тёплая, ни на чью больше не похожая жизнь.

 

Опомнившись, говоришь себе, что, надо кончить, наконец, «переживать» «Роман» и заняться «чистым, отвлечённым художеством»... Мысли бредут нестройно в этом направлении, как остатки полка, отправленного на переформирование.

 

Стремление утешить себя. По-любому. Лихорадочные вспоминания то одного, то другого - того, что может как-то утешить. Что-то всегда должно утешать.

 

Маленькие утешения. В жизни действенны только такого рода, маленькие, возобновляемые, дающие ощущение новизны вещи. То, что не хочет получаться в «большой работе», должно получаться, то есть «утешать», в чём-то малом, насквозь продуманном, прочувствованном.

 

Настойчиво продолжаешь так думаешь. И большего, будто, и не хочется. Но как это примирить с другой потребностью: «разместить» все те запасы слов, фраз, образов, мотивов и т. п. -накопленные в результате достаточно напряжённых поисков понимания - которыми исписаны рабочие тетради!

 

Цепляешься за слова... От них не оторваться.

 

И это так далеко от эластичной неразрывности, прозрачной пустоты того же Акутагавы!

 

«Особая нежность к двум японцам. Почему-то к ним так долго длится и не кончается некое притяжение. Они подталкивают к работе. Оба. Но различным, как кажется, образом.

 

А. Р. - законченность, жёсткость спрятанного под чем-то неопределённым, обычным и, вроде как даже, необязательным, внешним... Новелла длится до тех пор, пока не почувствуется эта жёсткость. Иногда это проявляется в какой-нибудь финальной фразе, в авторской оценке, сомнении, сетовании, предположении... Этого оказывается достаточным, чтобы преобразить весь предыдущий текст.

 

К. Я. непонятней и притягательней. Это то, что надо ещё попробовать усвоить. Мягкость. Совершенно особого свойства незавершённость. Ни жёсткости, ни резкости  Акутагавы у К. Я. нет.

 

Замкнутый мир его повестей. Этому хочется научиться. В мир повести входишь, забывая на время реальность, не сравнивая её поминутно с книжным миром. Это даже в голову не приходит! Вот эта «отвлечённость» и не даётся. Тащишь и тащишь что-то из реальности, из её сиюминутности…

 

Дурная бесконечность живой реальности.

 

Литературные мечтания. Только и осталось. Думать по ночам о невыразимых «изгибах», «поворотах», всегда выявляющихся «вдруг», похожих на лезвие меча, спрятанного в лохмотьях или на что-то столь же отличное от обычной писательской словесной массы, выпирающее, чувствуемое почти физически, что есть в новеллах А. Р. На некоторое время учащается пульс. Как при мысли о некоторых невыразимых, неопределимых словами вещах».

 

Книги добавляют тепла. Мысли о них согревают. И это внутреннее тепло. Самое тёплое. Не самое надёжное, но всё же. Если там всё это есть, мысль о том, что там это есть, о том, что есть такое на белом свете - согревает.

 

Иллюзии. Как сознание нас обманывает! Логика, здравый смысл, выстроенность, понятность, ясность, обозримость, доподлинность, простота, выверенность, рассчитанность, наглядность... Ха-ха! Всё в мгновение может стать другим.

 

А ведь всё и стало другим. Уехало совсем в другую сторону. От Маруси. Мы теперь какие-то другие. Уже расстаёмся. «Всё меняется непредсказуемо».

 

К этой тревоге нельзя привыкнуть. Беззаботны только дети. Они неистощимы на выдумки. Они не «собрали» еще мир в какое-то подобие единого целого, не ощутили на себе его связи, тянущие, беспокоящие, приносящие боль. Они еще начинающие коллекционеры. Когда открывается в жизни что-то новое, кажется, что это вроде некой школы, где одни за другими проходят различные предметы и темы. Ты еще не заучил прежнего, а тут уже новая тема. И по ней уже спрашивают. И экзамен, надо полагать, будет.

 

И опять, до конца лета - только«рассказы о прочитанном».

 

Мы не можем уже ничего сказать, без «отсылки» куда-то в почти бескрайний литературный лес. К этому нас приучило, помимо прочего, и литературоведение. Как же: что это за литература без «второго плана», «без глубоких культурных корней», без «игры смыслами, аллюзиями» и прочего.

 

«Экскурсия по опусу, как по показательным участкам ботанического сада: “А вот здесь заложена крайне глубокая мысль. Пройдёмте дальше. Тут у нас вызревают гуманистические идеи, там отцветают наболевшие вопросы современности. А здесь мы подсеяли юморку. Дальше натыканы понемногу экологические проблемы, на соседнем участке изучаются вопросы воспитания и взаимоотношений поколений, засеянные очень прогрессивным методом - по одному на печатный лист. Если пройти по тропинке через мостик, то упрёмся в участок многолетних проблем семьи и брака. Дальше у нас вечнозелёные любовь и дружба, а там за пригорком участок морально-этических проблем”».

 

Смешное чередование фабульных и «литературоразговорных» глав. Или не чередование, а смена нескольких «литературоразговорных» глав - фабульной. Нечто вроде романов Шкловского. Чтение, которое всегда нравилось. Чередование литературоведения и лирики.

 

Иногда, в этом смысле, «невозможно заниматься». Хочешь - не хочешь, а достанут из авторского инобытия. Для фабульного продолжения.

 

Напившись до отчаяния, папа Дима громко ругался. Было слышно из-за забора, как он кричал, должно быть мне: «Все авторы - шарлатаны. Они делают вид, что всё знают. Что они могут дать человеку! Эти продавцы лечебных пиявок! Мёртвому припарки! А важности! »

 

Что-то не нравится по жизни... Одно, другое... Люди, книги, вещи... И никто не борется с этим чувством в себе. С этим живут всю жизнь. Принимают как данность. Накатывается со всех сторон это «неприятное». И не знаешь, как этому в себе противостоять, чтобы не наполняться злобой, чтобы не раскачаться до ненависти и ожесточения. Но вот же нашёл выход и в этом случае - с пьяным ругателем Димой. Примирился с его руганью благодаря одной фразе. О «продавцах лечебных пиявок»! Лучше не скажешь. Шарлатаны! Конечно шарлатаны! И ещё продавцы пиявок!

 

«Беллетристику, видите ли, никто не читает! » - можно было только догадываться, какой новый «собеседник» находился теперь в его опьянённом мозгу. Во всяком случае, не я. Мы вообще мало с ним общались. И у нас никогда не было разговоров о литературе.

 

Трагедия! Трагедия беллетристики и беллетристов! Если бы это слово не было так смешно в применении к этому занятию. Трагедия одуванчиков, которых никто не сдувает! И другие смешные трагедии...

 

«Расточает драгоценные слова и интонации. Словесное и интонационное богатство».

 

А ну как, они все спохватятся и «начнут творить»! Все эти дотошные потенциальные коллекционеры!

 

Я не перелез через забор, не стал спорить… «Не начнут».

 

Абсолютная ценность произведения искусства. Рассказ А. Р., положим. Или К. Я. Не можешь сказать, почему появляется это неколебимое чувство уверенности в абсолютной, несомненной ценности того, что они написали. Такое - тонкими, извилистыми прожилками в горных породах всей литературной массы.

 

Или «Волшебная гора». Опять и опять пытаешься схватить эту странную привязанность. Не поддающуюся анализу. Как в любви. Ощущение влюблённости не в женщину, а в книгу. Это так же неосмысляемо, безнадёжно, тоскливо и отчаянно сладостно, как в настоящей любви.

 

Я попробовал об этом и о чём-то подобном говорить и с Надей. Пытался приносить ей какие-то книги, но она с грустной усмешкой брала их и возвращала не прочитанными. Говорила о том, что теперь для неё это трудно. И я долго не понимал, что это значит.

 

Начал как-то с ней говорить про «Роман».

 

«Дилетантски писать о композиторе... - закидывал я удочку. - Ведь в этом деле есть нюансы, которые известны только профессионалам. Ведь правда? Это не просто выдумывание мелодий, как кажется в первом приближении. Музыка “на острие современности”. Шнитке, Губайдуллина, Сидельников... Или Седельников? Как правильно? Есть и ещё круче... »

 

Даже рассказал ей, как всё начиналось? «Ученические тетради с номерами… По радио передавали квартет незнакомого композитора. С какой-то невзрачной фамилией. Квартет в четырёх частях. Больше ничего не сказали… Пишутся же квартеты! И пишут их не только Шостаковичи и Прокофьевы. Попытка увидеть того неведомого сочинителя квартетов из провинциального волжского городка. Попытка рассказать о его жизни... »

 

«Что там ещё было? »

 

Надя молчала, и я, может быть, впервые попытался для себя сформулировать, что  же там было ещё, кроме музыки.

 

Было... Началось, конечно, с музыки города. К этому добавился Ангельчик. Потом - всё остальное… Вообще вся любовь, вся сладкая тоска тех берегов, звуков, запахов, вида впечатавшейся в слёзную память простодушной провинциальной архитектуры... И как выход из этого, или как продолжение, – опять музыка. Всё было замешано на музыке.

 

Из попыток «подключить» к своим разговорам Надю ничего не вышло. «Она оказалась очень серьёзной». «У неё совершенно отсутствовал артистизм», - я бы еще долго нанизывал определения, если бы не догадался отнести все её странности к последствиям аварии. Может быть, так и было. Она не могла «играть». Я встречал уже в одном заведении таких людей, которым постоянно было «не до шуток». Они улыбаются. Но это совсем другое. Это разновидность приклеенных улыбок, надеваемых с утра как маска. Улыбка без соответствующей эмоциональной реакции. Я не сразу это понял в Наде. Какая там хромота! Тут действительно не до шуток. Её молчаливость - это не характер и умудрённость, а просто некая «выключенность». Электроприборная. Как только я заговаривал с ней о чём-то «сверхбытовом» в её улыбке появлялось что-то беспокойное. Она силилась понять, о чём я говорю, что-то вспомнить. Только когда речь заходила о детях, она как-то оживала, но в этом было что-то заученное когда-то, не подновляемое нынешним течением жизни, обрывочное, как не до конца стёртая программа. Уже два года после аварии она не работала...

 

Пришлось досказывать про «Роман» Марусе. Без некоторых подробностей, конечно.

 

- Ему всё же есть объяснение... Интерес совсем не к тем проблемам, какие водятся в реальных музыкальных и литературных мирах. Отрицание прикладной стороны музыки. И литературы. И того, что с этим связано...

 

Маленькая, интересная, может быть, только мне и тому, кто «сидит в пруду», цель. Они не видят себя «со своим» в этом огромном, бестолковом и бесполезном поприще. Строчить романы по два в год, музыкальные пьесы - по десятку. Только потому, что у тебя такая профессия. Обслуживание населения! Как электрики или шофёры! Ожидание читателей, издателей и т. д. «Что он нам ещёпреподнесёт? Чем осчастливит? »

 

Невозможно. Неучастие в шоу под названием… Всё это, конечно, неутешительно, так как закрепляет на сознательном уровне существующее положение. Заявка на способ существования. «Мы» ничего не отрицаем, ничего никому не доказываем, никого не оспариваем, никому не противостоим. Просто не имеем к этому и к другому, и к третьему отношения. Декларация литературной школы? Скорее секты… «Автор другой литературной веры». Притом что внешних отличий нет. Разница только в отношении автора. Автор никому ничего не должен. Он не обслуживает население.

 

Такой сорт авторства. Ничем не помочь. Это иногда так ясно! Очень строгая секта. Она исключает почти всё внешнее. Секта, проповеди... Одно к одному.

 

И иногда, в самом деле, по-сектантски, по-мармоновски кажется, что все беды от «нестрогости», от «несоблюдения», оттого, что «допустили» в «свою веру» что-то враждебное ей. Стали мирянами, расстригами. Поэтому всё так часто кажется на последнем издыхании.

 

«Наконец-то он стал плодоносить! » Будто речь идет не об авторе, а о чём-то столь же радостном, долгожданном, взлелеиваемом, венчающем труды десятилетий кропотливой селекционной работы, как это бывает с яблонями. Чистая радость подтверждения садоводческого искусства. Некий доход. «Сладкий стол» - говорили раньше по радио. «К сладкому столу труженики села доставили в столицу нашей родины... » Плодоносный автор. Тоже сад. Его выращивают долго и тщательно. Но никто не скажет с уверенностью, что сад будет в результате этого труда плодоносящим. «Рискованное земледелие»... Нет, это из другой оперы.

 

Они все, и я в том числе, должны куда-то идти. Но куда? Кто ж знает! Достаточного понимания не было никогда. Во все времена.

 

«А иди ты, куда хочешь! »

 

Хотя можно просто ждать. И ждут, рифмуя, изобретая новые метафоры, накапливая словесные запасы. Годящиеся ещё на сто лет работы.

 

Иногда ничего умнее не можешь придумать.

 

Вряд ли именно эти сложности имел в виду Дима. После ругани, утром, он ничего не помнил, был весел, деловит, остроумен.

 

- У меня нет денег, - сказал он бабе Шуре.

- У тебя никогда нет денег.

- Нет, сейчас у меня нет денег как никогда.

 

После обеда Дима уехал в город, все облегчённо вздохнули. И я с детьми отправились на прогулку.

 

«Выгораживание себе виртуального пространства, - объяснил я Марусе текущий момент, - в котором можно безнаказанно, незаинтересованно бурчать, умничать, оборматывать всё подряд».

 

Марусе явно не хотелось рисовать. Она была какая-то задумчивая.

 

Встрепенулась тогда, когда я как-то в своих бормотальных разговорах вспомнил музыку.

 

«Музыкальное понимание... Понимание всего - от космического до ежеминутного, бестолково-бытового».

 

 «Музыка – это что-то необыкновенное даже для наполненного чудесами этого мира. Чудо из чудес. При всей как бы скромности этого явления в современной жизни. Чудо, но существующее, конечно, не для всех».

 

 «Миру очень дорого обходится непонимание музыки», - торжественно сказал я Марусе.

 

А потом добавил то, что, конечно, было ей непонятно, да и неё ума дело. Мог бы не говорить.  

 

«Музыка - это то несомненное, под которое им никогда не подкопаться. Только им об этом на всякий случай нельзя говорить. Надо держаться от них подальше. Им ничего не жаль. Они не верят в возможность несомненного. Это такая психическая болезнь».

 

«Где-то было такое, кажется в “Круге чтения“... Больше всего в оставляемом в конце жизни мире Толстому было жаль музыки».

 

 «Они не любят музыку? », - Маруся к моему удивлению как-то откликнулась на мои разговоры.

 

«Что это она на музыку среагировала? Может быть, благотворное влияние Писарева? »

 

Тема. Или, скорее, продолжение старой «музыкальной» темы». «Будешь ли когда-нибудь знать что-то твёрдо? Понимать раз и навсегда. Чтобы не сомневаться в очевидном, много раз проверенном. Чтобы не позволять «чужому» брать верх. Есть же очевиднейшее! Музыка! Это не развлечение, это, можно сказать, «духовный стержень мира»!

 

Они писали и писали свою музыку. Пока было время жизни. От этого нельзя отрешиться.

 

«Я понимаю мир вот так... Слушайте! Вот он наш мир в моем восприятии. Сначала в восприятии Дмитрия Дмитриевича, а потом и в моем. А вот и Сергей Васильевич и его понимание. Или Пётр Ильич. Или Густав Бернхардович... Озвучивание мира. Он разный, поэтому и музыка разная. Но он и един. И музыка едина».

 

Выдумки. Может быть, абсолютно всё – это только выдумки. Хочешь «открыть» это. Уверенно почувствовать. Увидеть. Ещё издали, ещё на подступах. Выдумки не только географии, но и людей. И романтических отношений.

 

Рассуждения, вычитанные в умной книжке, о «расколе» среди музыкантов в 20 веке. Прокофьев, Стравинский, Дебюсси, Шостакович… Все были будто сами по себе, почти не замечая друг друга… Рахманинов, невозмутимо и неустрашимо продолжавший всю жизнь жить в «мелодическо-гармоническом раю» «рахманизма».

 

Статья о Рихтере. Настроение уверенности в том, что пока всё было правильно. Трудно анализировать конкретные причины такого настроения. Может быть, из-за фразы Рихтера: «Я не играю для публики, я для себя играю». «Интересно играть в деревне». Эта игра «для себя» и «в деревне». В деревне в большей мере, чем в городе, - для себя. Умение противостоять всякому в этой жизни.

 

Вещи, о которых я говорил Марусе. Вещи, за которые можно трепать как за подставленный загривок.

 

«Шаги в тишину» Дебюсси. На последнем концерте. Торжественное окончание «концертной деятельности» Артуро Бенедетти.

 

Его семидесятилетняя жизнь, рассказанная так вот - в несколько минут и десяток предложений, представлялась катастрофически, вопиюще краткой. Жизнь, о которой внешним образом и нечего рассказывать. Учился, выступал, умер. Тем более, жизнь, разделённая войной на две части. Вот тут она началась и почти сразу кончилась. И в ней ничего нет. Кроме каких-то исполненных им произведений. У простых смертных ещё проще и ужасней. Череда начинаний, которые обрываются едва начавшись. Зрелище жизни, схваченное одним таким взглядом, походит на план вокзала со множеством путей, начинающихся у перрона. Самое начало долгого пути. И этот путь только тут на вокзале, в толпе, кажется куда-то ведёт. Поезда торжественно провожают, играет оркестр, родственники плачут и машут платочками. А на поезде вместо обещанных дальних стран можно доехать до ближайшей платформы. Боровая, Броневая, Лигово. И всё. На это и хватает семидесяти лет. На прогулку, на предвкушение. Рельсы кончаются и говорят, что пора выходить.

 

Вещи, о которых ни с кем не говоришь.

 

Иллюзия – в ощущении защищённости. Нужным, важным, особенным… делом. Ничего этого нет. Есть торопливая жизнь, в которую ты полностью погружен. Эта жизнь требует своего. Ей плевать на словесность. У неё свои любимые игры. Словесность не из их числа. Она смеётся с неё... Есть и ещё смешные вещи. Энтузиазм, например. Но сейчас речь не о них…

 

Какое будущее может быть у одуванчиков? Мысли об этом изъязвляют. Всё сложнее подыскивать оправдания и утешения. Работа без какого бы то ни было несмешного будущего.

 

Так мрачно, кажется, ещё не думал. Всё, что ли? Расплата за безыдейность? Некий общий закон? Временность? У одних раньше, у других позже. Но все выравниваются. Перед вечностью… Не за что спрятаться. Весь опыт «пряток» не пригождается… Начинаешь догадываться, что так бывало со всеми. Вне зависимости от «качества» и «количества». Просто всё так устроено. Без особого смысла. Иллюзорно.

 

Этот «опыт» не передать. Его не донести. Его не вынести. За проходную души. На «территории» – ешь от пуза, а выносить нельзя.

 

«Таким грустным и помереть можно».

 

Я хочу пожаловаться Марусе. И в то же время я не хочу, чтобы она поняла смысл моих жалоб. Я хочу, чтобы они остались при мне. Мне важно произнести слова. «Вот и дядя Ваня о том же, - говорю я ей «академическим» голосом, будто это не жалобы, а моя лекция. - «... душит меня мысль, что жизнь моя потеряна безвозвратно. Прошлого нет, оно глупо израсходовано на пустяки, а настоящее ужасно по своей нелепости... Чувство моё гибнет даром, как луч солнца, попавший в яму, и сам я гибну».

 

«”Дядя Ваня”. Про то, что человек жизнь прожил в неком иллюзорном мире. Наступила ясность положения. Но в этой ясности жить нельзя. То есть нельзя вести бытовую жизнь. Надо как-то опять уйти от ясности. Это и происходит. Куда денешься? Чехов. Человек мал. Мир бесконечен и страшен. Надо находить себя в нём. Ничто глобально-социологическое не поможет. Что-то другое. Понимание. Терпение чеховских героев. Успокоение словами. Драма, говорение, слова... »

 

«Эксперимент доверия судьбе» продолжается. И трудно вообразить, как бы и чем он мог бы быть закончен.

 

- Кто такой дядя Ваня? Нет, это не тот дядя Ваня. Это дядя Ваня из театра... Вы уже «Хамелеона» проходили? А «Каштанку»? Ну, не важно...

 

Смотришь на всё... на них, теми же глазами. Теми же радостными и грустными одновременно, влюбляющимися, тоскующими, обижающимися, счастливыми глазами. Они всё те же.

 

В детстве кажется, что вот-вот всёпоймёшь. Задаёшь вопросы. Взрослые всегда говорят не то, что от них ждут. Взрослые-то знают, что не в вопросах дело.

 

«Бесконечная по ощущениям юность». Можно, кажется, бесконечно долго приближаться, как математическая кривая, к некому пределу... Который потом и не замечаешь, как переходишь, и всё оказывается уже давно позади. А пока все на тебя торжественно, восхищённо смотрят, прячут улыбки, будто тебе предстоит что-то необыкновенное, о чём они знают, пережили это и теперь радуются за тебя, потому что ты уже созрел для этого.

 

Что-то близкое к ужасу. Узнавание. Когда она повзрослеет... Её детская невинная, безопасная душа. Она вытянется вместе с этим телом. Но тела всё равно станет вдруг, по ощущениям, больше той маленькой, помнимой души. И надо будет узнать её, надо будет по-новому понять её и привыкнуть к ней...

 

Несомненность - в мимолётности. Понимание несомненности мгновенно. Провалом в ощущение. Всё застывшее, «узаконенное» не может порождать ощущение несомнености. Даже музыка, к которой привык.

 

«”Соната Вентейля”. М. П. понимает музыку совсем как-то... смешно. Моменты. “Элегия” Масне! Это почти так же смешно, как оперные фрагменты в фильмах некоторых равнодушных к музыке режиссёров. Не будем называть фамилии. Это как коврики с оленями или лебедями».

 

«А вот Брамс. Ты любишь Брамса? Симфония №1. В характере музыки, в её поступи, в тяжёлом её накатывании есть то, что чувствуешь и сейчас. В музыке некоторое сомнение, невыясненность, осторожное и тревожное всматривание в мир, в котором мы переживаем свои внутренние состояния. Нет той классической ясности, напряжённой и строгой, и, одновременно, радостного переживания мира, которые чувствуешь у Бетховена. При всём преклонении перед классикой, у тех, кто в данный момент находится рядом с Брамсом, не может не возникнуть мысли, что старик Бетховен не всё видел и не всё понимал, что мир сложнее и таинственней, чем он представлялся ему, что этот мир можно задавить своей мощью, побороть, заглушить своей музыкой, но это как бы и не нужно, может быть, делать».

 

Маруся нахмурилась оттого, что стали собираться тучи, они закрыли солнце. Мне надо было торопиться досказать то, что собирался.

 

«И как облегчение - душевный покой пьес Чайковского. “Размышление”. Будто приехал на свою маленькую станцию, домой. Это рассказана одна, конкретная история. Нет никакого мирового обобщения. Всё здесь - на этой маленькой пристанционной площади, совершенно пустой, с одноэтажным кирпичным зданием станции, построенной немецкими пленными. От станции уходит дорога в городок. Маленькая тихая судьба, почти деревенская тишина…»

 

«”При Чайковском еще не было немцев! ” - сейчас поправит она меня, сразу с улыбкой подумал я. Хватит вздор молоть! »

 

Я вспомнил Гришу. Все его «качества» - в высшей мере. Но в Городе это будто глохнет и мельчает. «За недоказанностью». Одинокий голос. На это можно не обращать внимания. Не замечать этого. Не уехал в Москву, в Питер, даже в Губернский город - только и всего. Но всё осталось при нём. Очень утешительно… А я уехал… «И чё! »

 

Поэт. Только поэт и никто больше! Это трудно представить «изнутри». Только догадки. Это как быть принцем. Не просто богачом каким-нибудь, а именно кем-то вроде принца - некого существа, которое может жить, не соприкасаясь с повседневными заботами. И не потому, что у него много денег, а потому, что он «вправе». Это как декоративное растение: оно должно украшать жизнь, осчастливливать мир своим присутствием. Царить, парить, осыпать милостями... Он ничего другого не должен делать. Каждый день. Сколько успеет. Это полусказочный персонаж. Такими, из простых граждан, на земле бывают только поэты. «Поэты крови». То есть не сделавшиеся вдруг поэтами в результате неких усилий, а рождённые поэтами. Остальные должны работать. Или грабить. Так и происходит. Или работают или грабят. Ну, еще и побираются.

 

И трогательная «поэтическая» неприспособленность, неготовность к жизни. Что с этим делать?

 

Верить в то, что время всё расставит по своим местам?

 

Время... В общем-то глупости – то, что время что-то расставляет по своим местам в литературе. Что оно может расставить! Какое вообще дело Времени до литературы! Время и какое-то там паршивое литературное ведомство с её тёмными делишками и подковёрной борьбой. Это как, если поставить рядом Хроноса и какую-то мелкую сошку, вроде музы, отвечающую за какой-нибудь вид искусства. Музу Павловну. Мания величия. Великие! Титаны литературы! Геркулесы! Нетленные творения! Творцы! Гиганты! Гении! «Бальзаки! Жорж Занды!.. »

 

У них память хорошая: они всё время помнят, что они хорошие писатели.

 

Они очень уверены в своей значимости. У них книжки с эпиграфами, предисловиями и послесловиями. У них оригинальные названия и необычная композиция. Ну что с ними делать? Кладёшь книгу на полку.

 

Смешно. Образчики мудрости человечества - в литературе! В космической пустоте! И в вечности!

 

Этот вечный вопрос – «зачем? » - может когда-нибудь совсем всё прекратить. От него не отделаться. А ясного, сколько-нибудь полноценного ответа на него по-прежнему нет.

 

«А что же тогда? » - «Сию минуту - когда всё противно - не знаю».

 

 «Работать? » - «Это никуда не ведёт, и всё же... Надо плакать, петь, идти... Как это делали и все они – те, кто только ругал, и те, кто оставил что-то несомненное. Это имеет смысл только внутри тебя. Внешнего смысла нет. Но внутренний смысл есть. Прижизненный. Пожизненный. К нему прикован.

 

«Нам звезды кроткие сияли…» В романсе на слова Плещеева. Какая уверенность в понимании и интерпретировании реальности!

 

«Глубокое содержание сиори, хосоми, югэн нужно сочетать с каруми! Понятно? »

 

Из последних «лекций» Марусе. Лекции по маленькой потрёпанной брошюре о Басё.

 

«Жёстко выработанные ограничения или, скорее, требования к художественному тексту. Должны быть саби, каруми, югэн, хосоми, сиори, ёдзё... А иначе это никуда не годится».

 

Марусе это очень понравилось. Она отвлеклась от своего художества и внимательно всё выслушала. Правда, потом ни о чём не спросила.

 

«Сатори - озарение, просветление, интуитивное видение вещей и явлений и конечное знание, достигнутое непосредственно, чувство сопричастности высшему бытию.

Саби - патина, налёт старины.

Каруми - лёгкость, сочетание глубины мысли с простотой, ясностью выражения.

Аварэ - очарование.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.