Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Жена поэта. 4 страница



 

Или мне только так кажется? Всегда надо на всякий случай усомниться.

 

Гриша предложил мне поехать с ним в деревню километрах в семидесяти от губернского города к своей жене! Которая жила с семидесятипятилетним стариком, Гришиным наставником и другом! Двадцатидевятилетняя - со стариком! «Грушенька со старым фавном! » - первое, что пришло в голову. Со старым, знакомым мне только по фамилии, «оказывается ещё живым», почти классиком совписовской эпохи. Уже давно поселился он вблизи родной деревни в двухэтажном доме. Чем он хуже Шолохова! Кроме того, Гриша сообщил, что сейчас Классик больше занимается живописью, чем писаниями, - как бы в подтверждение того, что талантливый человек талантлив во всём. Гришины высказывания были как-то робко ядовиты, с оглядкой. Как бывает, когда чувствуют свою неправоту, но продолжают тупо обижаться на всякий случай.

 

«Вышел на литературную пенсию? Зачем ты туда поедешь? Соскучился по жене? » Но Гриша был не расположен к юмору. Он вообще как-то потупел в трезвости. На него, бледного, с испариной на лбу, жалко было глядеть. «Ладно», - сказал я.

 

Мне показалось, что будет полезно сбежать в неизвестность на некоторое время от Посёлка. И, кроме того, не хотелось огорчать поверившего в добро и благо Гришу.

 

Ещё совсем недавно никакого Гриши в моей жизни не было, и вот на тебе! Еду по каким-то странным его делам к его жене, причём не бывшей, а нынешней, законной! В гости. И не похоже, что Гриша собирался набить за неё лицо своему «другу и наставнику». Я был нужен, как сказал Гриша, для моральной поддержки и как свидетель того, что он встал на путь истинный.

 

«А я завязал. Два месяца - ни капли. И ничего не зашивал». У разных известных авторов есть такое – «скрытая цитата». Не очень она и скрытая. С нынешними возможностями Интернет-поиска! Очень тонко. «Изящная работа. Высший пилотаж. Фигура – “бочка”». Ещё одна цитата.

 

Я зашёл к Вере, сообщить, что исчезну на некоторое время, пусть мать не беспокоится. «А больше никто беспокоиться не будет? » - «Что? » Я с удивлением соображал, о чём она, но не стал оправдываться и возмущаться. Мне даже были приятны еёнамёки. «А куда ты? » - крикнула она в пролёт лестницы мне вдогонку. «Что?.. К Жене Поэта! » - крикнул я в ответ, весело взглянув на Гришу, который криво улыбнулся.

 

Мы поехали к «Жене Поэта» - решил я. У неё непременно должно быть сценическое имя. В миру как-то там её зовут... Пусть даже и Маргарита! Но что все эти имена в сравнении с этим почти титулом «Жены Поэта»!

 

«Он что, помещик? » - спросил я, но Гришу было не отвлечь от его сосредоточенности на чём-то пока скрытом от меня, увиденном мной только ещё через десяток шагов.

 

В большом саду, похожем на казённый парк, с асфальтовыми дорожками, скамейками и даже с урнами, оформленными в виде деревянных пустотелых зверюшек, надевавшихся на жестяные ведёрки, в ярком красно-белом халате, который издали можно было принять за кимоно, гуляла Жена Поэта - Маргарита. Её черные пышные волосы были собраны на затылке и подняты вверх тоже на японский манер. Из головы торчали длинные спицы и красные заколки - совсем как у красавиц на старых японских гравюрах.

 

«Орхидейная подруга юности». В самом деле, необыкновенное существо! Красивые женщины все как-то снаружи. Как цветы. Как у цветов, кроме красоты у них ничего больше не предполагаешь.

 

Я не успел развить перед Гришей свои мысли на сей счёт, так как мы оказались рядом с Маргаритой. Она радостно посмотрела на Гришу своими большими внимательными глазами и, в самом деле, находясь «в роли», скромно потупилась, опустила в поклоне голову. От неподдельного смущения щеки её покраснели.

 

- Павлу Игнатьевичу нездоровится.

 

Мы сели в кресла за столиком у небольшого бассейна или фонтана, или того и другого сразу, а Маргарита поднялась в дом сообщить о нашем приезде.

 

Нет, это не бассейн и не фонтан. В нём плавали рыбки, но не золотые, а какие-то обыкновенные, может быть, караси.

 

Через достаточно продолжительный период времени из деревянного, похожего на теремок, большого дома, медленно и осторожно ступая, опираясь на палку, вышел поддерживаемый за локоть Женой Поэта худощавый благообразный старик с тургеневской седой бородой.

 

- Мой юный друг! - издали приветствовал он Гришу поднятой над головой палкой, - вспомнил, наконец, несчастного старца!

 

Маргарита подвела его к Грише, старик обнял, похлопывая по спине, стоящего столбом Гришу, кивнул в мою сторону и с облегчением уселся в кресло, вытянув ноги.

 

- Я-то ладно... А как Маргарита Ивановна извелась!

 

Гриша мрачно смотрел на свою жену, молча стоящую, как бы прячущуюся позади кресла Павла Игнатьевича. Она никак не откликнулась на слова Павла Игнатьевича. Так часто было и в дальнейшем. Маргарита Ивановна больше молчала. Предпочитала словам улыбку или жесты, как глухонемая. И, похоже, все привыкли к этому.

 

Нельзя было не поразиться тому, какую странную жизнь она здесь вела. С этими странными людьми. При невыясненных отношениях. Но, в конце концов, я стал думать, что отношения и не стоит выяснять. Можно годами так жить... Кому от этого хуже! Зависела от них. И в то же время не сливалась с ними, была сама по себе. «Тонкая вещь». Нужные фразы бывают наготове.

 

- Гриша, ты много куришь. На тебе лица нет. А-я-яй!

- У меня курение по технологии писаний.

- А ты смени технологию, - и закхекал старческим смехом.

 

«Метр будет говорить за нас мудрые слова. А иначе смешно. Излишняя серьёзность, или даже вообще серьёзность, смешна. Серьёзность смешна. У нас. А он - метр. Ему по роли положено. Но кто может быть этим метром? Где его взять? Старик. Вроде Саббакина? Наставляющий новое поколение?.. Хорошая молодость, халтурная зрелость и интересная старость. Может быть. Устроил литературный семинар на дому. Лев Толстой жил в Ясной Поляне. А Шолохов в Вешенской. И так далее».

 

Старик был, конечно, разным. То, как в первый день, немощным, полуумирающим, тающим, как старый сугроб весной. То вообще полубезумным, угрюмо-дряхлым и капризным. А то вдруг молодел лет на десять, делался бодро-спортивным, хвастал своим здоровьем, образом жизни, потенцией, силой мышц, зоркостью глаз и густотой шевелюры. В любом своём преображении он умел как-то подавлять Гришу. Действовал на него гипнотически. Я тоже будто поддавался ему, чувствовал себя как-то непривычно. Так муха чувствует себя вблизи паука, готового вкатить ей успокоительное и спеленать. Но я всё же справлялся с этими ощущениями. Может быть, оттого что во всём этом видел некую литературную подоснову. И поэтому вёл себя не как обыкновенный смертный, а скорее как литературный герой, похожий на героев А. Г. или Ф. М. Невозмутимость, почти односложность, нелюбопытство и даже некое моё природное равнодушие к чужому.

 

К его чужому. А это было чужое. И в то же время понятное. По крайней мере, в первый вечер.

 

«Добродушный и деловой Павел Игнатьевич. Он такой. Таких много. Часто, слушая его, думаешь, что он прав. Но эта его правота неглубока, поверхностна. Она на скорую руку, как его романы. Слеплены между делом. В свободное от жизни время».

 

Такое вот нелестное мнение было у меня при встрече с Классиком, мнение, которое я, понятно, держал при себе.

 

Да и какое мне дело! В общем-то, я всегда был равнодушен к чужим творческим страданиям и радостям. Все эти чужие авторские души! Разве это может трогать по-настоящему! Нет уж, к авторам жалости никогда нет. Чего их жалеть! Это простых смертных надо пожалеть, а не их. Как человека, разве что, да и то его надо сначала вывести из этого авторского пространства, опростить, забыть о его авторском начале. Если он не поддаётся ужасу жизни, то его и не жалеешь. На него смотришь как на некого научного исследователя, с которого в своё время взята подписка о том, что он понимает, какой опасности подвергается и чем это может для него кончиться.  

 

После обеда всё стало как-то интересней. Я бодро и с забавным ощущением участия в безобидной, на сытый желудок игре, оказался в общем окололитературном разговоре.  

 

Всё довольно понятно. Другого и не ждёшь. На таких авторских сходках, да ещё и с вином, никто ничего стоящего не говорит и никого толком не слушает, чтобы не подхватить чужое и не проболтаться самому.

 

Гриша подарил метру какой-то губернский журнал со стихами и заодно попросил посмотреть рассказ своего знакомого.

 

- А секс там есть? - спросил Павел Игнатьевич, - сейчас нельзя без секса. Читать не будут.

 

На некоторое время он углубился в чтение. Но потом бросил машинописные листочки на стоящее рядом кресло и стал рассказывать про фильм, который Маргарита заставила его посмотреть по телевизору. Фильм о Голливуде. Павел Игнатьевич воспроизвёл разговор кинодеятелей за рюмкой чая. Речь шла о не принятой сценарной заявке. В ней не хватало некоторых элементов, необходимых для коммерческого успеха... Напряжения, смеха, насилия, надежды, доброты, наготы, секса, хэппиэнда. «Особенно хэппиэнда». «А как же реальность? » - спросил кто-то, вызвав насмешки присутствующих высоких профессионалов.

 

- Вот это подход! А вы говорите. Вы тут дурака валяете, творчеством, так называемым, занимаетесь, а это давно уже вчерашний день. Никому вы не нужны. Делом надо заниматься, господа, делом!

- Кулубнику сажать? - еле слышно пробормотал Гриша. Но Павел Игнатьевич почти рассвирепел.

- Да. И клубнику, если угодно. Если ни на что другое не способны!

 

Переход метра к от лёгкого пустячного разговора - вдруг - к серьёзному, сердитому, пафосному всплеску был для меня неожиданным. Когда Классик погрузился в непонятную задумчивость, мы с Гришей не посмели рта раскрыть, сидели тихо, глядя в одну точку.

 

- Ну что же... Люди, которые окончательно решили, что мир прост. И даже примитивно прост. Груб, прост, примитивен.   

 

Павел Игнатьевич опять задумался, а потом вздохнул и прервал свои мрачные размышления фразой, закрывавшей тему:

 

- Ну да Бог с ними.

 

Гриша напомнил ему про рассказ в журнале.

 

- Ах, это... С каких пор ты стал протежировать? «Отцы и деды»! Ха-ха! Литературным потомством обзаводишься? Молодая поросль. А рассказ слабенький. Слабенький рассказ молодого человека. Слабенький, но молодого! Он ещё успеет чем-нибудь стать при случае. Всё у него этак... гиперболически... То есть вранье наполовину. Да что я тебе критик!

 

Гриша молча пожал плечами.

 

- А как бы вы оценили? - обратился он вдруг ко мне, улыбаясь прищуренным хитрым глазом, как кино-Ленин, беседующий с ходоком.

 

Я почувствовал себя учеником, которого вызвали к доске.

 

- У меня непрофессиональный подход, - сказал я, взяв в руки рукопись и вспоминая о чём речь. Гриша в электричке давал мне читать. – Могу только предположить, что, совсем как у ваших голливудских сапожников, авторское изделие должно обладать некоторым набором качеств, чтобы это считалось неким произведением искусства. Фабула, язык, оригинальность... Для меня всегда была загадка, как редакторы выбирают одних авторов и не хотят других. Наверное у них работа такая. Они обязаны наполнять страницы своих изданий каким-то литературным материалом. А здесь...

- Что?

- Боюсь определённых высказываний… Ну да, что-то вялое. И непонятно зачем. Как-то же он пришёл к тому, чтобы такое и так написать. Что-то должно быть важное... Я бы такое и так не стал бы писать. Вот и всё.

- Почему?

- Не знаю. Скучно.

- И это всё?

 

Все ждали чего-то ещё.

 

- То, как они выдумывают драматические подробности... Это скучно. Рассказывание бесконечных жизненных историй. Ради них самих! Вот уж бессмысленное занятие! Это так ясно, что поражаешься тому, что кто-то не понимает таких простых вещей. Не рассказывание историй, что-то помимо историй... Что-то фабульное, конечно, приходится рассказывать...

 

Я чувствовал, что проваливаю экзамен. Старик сидел, глядя в землю, и ждал продолжения. Маргарита и Гриша... Те просто пережидали что-то неинтересное для них.

 

- По-бабьи многословно, бисером подробностей, нюансиков, рисовочек, позочек... – злясь на себя и на саму ситуацию, в которую вдруг попал, я нёс уже что попало. - Как-то всё не по-мужски, взахлёб... Вдруг начинаешь понимать какие-то уловки. Этот проходимый мир...

 

- А вы строги, батенька! – со вздохом сказал Павел Игнатьевич.

 

По выражению лица нельзя было угадать, какую оценку поставил мне метр в свой мысленный журнал и устроил ли его мой ответ, но он «разрешил мне сесть на место» и временно бросил попытки подавить меня мощью своей личности. Вероятно, подумал я в эту минуту, в его глазах я был человеком случайным, временным, и меня не стоило принимать в расчёт и тратить на меня флюиды обаятельности.

 

Тем больше он приставал к Грише, своему любимому ученику, «умнице, но лоботрясу, прогульщику и... пропойце».

 

- Гриша, вы как хранитель некой поэтической сущности. Как некий сосуд первобытных людей, в котором они хранили огонь.

 

- Может быть, - продолжил он, обращаясь уже ко мне, - это образ жизни помогает ему в этой «охранительной» работе? Делает его непродажным!

 

Последнюю фразу он сопроводил щелчком пальца по стенке хрустального бокала, который чуть не треснул, но вместо этого только отчаянно мелодично зазвенел. Всё у Классика казалось неспроста.  

 

Гриша настороженно посмотрел на Павла Игнатьевича. Чего ещё ждать от метра, каких таких умозаключений и приговоров?

 

Это была игра. Грише она была явно не по нутру. Он то молчал, то начинал горячо отстаивать своё мнение по каким-то пустякам. Павел Игнатьевич, наконец, утомился и остановил наши разговоры, сказав со вздохом: «С ним бесполезно спорить, у него чёрный пояс по литературе».

 

Близился вечер, для Павла Игнатьевича сделалось прохладно, и Маргарита помогла ему перейти в дом. Он захотел показать мне свою живопись и, кряхтя, поднялся наверх, где был кабинет и мастерская одновременно. На стенах висели его живописные работы.

 

Я остановился у картины, на которой Павел Игнатьевич изобразил свой стоящий на отшибе, в километре от ближней деревни, дом.

 

- Я называю эту работу «Ивановкой Тамбовской губернии», - прокомментировал Павел Игнатьевич ярко-зелёное полотно своим надтреснутым, слегка свистящим голосом. - Заимствование у Рахманинова...

 

Я недоуменно посмотрел на него.

 

- Настроение, только настроение. Строй мироощущения... Романсы Рахманинова похожи на эпизод кошмара, - он сделал опять паузу, чтобы дождаться реплики удивления. - Там ведь не всё ужасно. В кошмарном сне. Ужасы - по нарастающей. От верха правильности, почти блаженной успокоенности скатываешься в непереносимый ужас. Так и тут. Находишься в солнечной, радостной части сна. Но кажется, уже есть предчувствие того ужаса, который окружает маленький пятачок солнечного света, в котором ты стоишь. В музыке можно передать всё. Сегодня утром слушал Берлиоза. «Ромео и Джульетта»... У него есть одно место... «Ромео в гробнице Капулетти». Там весь срез человеческих ощущений. И восторг, и беспросветный мрак, и божественное предназначение, и ужас бессмысленности... Впрочем, это сегодняшнее впечатление. Завтра всё может быть другим. А вообще, музыка - занятие слишком оторванное от действительности.

 

Павел Игнатьевич помолчал, а потом неожиданно спросил:

 

- Вы согласны?

 

«Опять к доске вызывает», - только и успел подумать.

 

- Согласен, - неловко начал я, - достоверно, без обману несомненное - только музыка.

 

Сказал то, что знал сам уже давно. Здесь помощь Павла Игнатьевича мне была не нужна.

 

- Это надо, может быть, честно признать. У художников, у авторов нет этого - доподлинно достоверного. От авторов, вроде Пушкина, ещё от некоторых такое ощущение возникает. С музыкой это чаще и достоверней. «Достоверность несомненного» - что называется.

 

Павел Игнатьевич улыбнулся.

 

- Вы с Гришей мирите меня с реальностью. Мне, глядя на вас, хочется поверить...

 

Я ходил от полотна к полотну, а Павел Игнатьевич, сидя в кресле у балконной двери, медленно говорил, глядя на темнеющие поля и кусочек закатного горизонта, видного в просвет деревьев парка.

 

- Хорошо здесь. Думаешь, к чертям все изыски. Вот же оно! Почему надо всё коверкать в поисках оригинальности, в поисках чего-то, что почему-то называется «новым искусством». Это уже присутствует в мире, это надо видеть, чувствовать, угадывать, находить. Не потому, что другого уже не может быть, а потому, что это та сторона творчества, которая соотносится с реальностью, с пониманием её художником. Здесь речь идёт не о технике, а о чем-то глубинном, мирополагающем, совершающемся не по художническому произволу, а Божественно. Именно! Понимать, как всё это устроено!  

 

- Ну вот, кажется, и Тищенко это понял, - добавил он, среагировав на смену характера какой-то симфонической пьесы, которую передавали по радио. - Стал под старость делать детские открытия в простых вещах...

 

После ужина смотрели видео, снятое в Ивановке на юбилее метра, когда его посетили всякие знаменитости из мира искусства, среди которых было несколько довольно известных личностей. Звука почему-то не было, будто снимали старой плёночной кинокамерой.

 

«Они как ангелы, лишённые благословения Г. Б. Может быть, у них подрезали крылья, как гусям в зоопарке. Они сгрудились в загончике, ходят друг за другом, смешнее и несчастнее людей. Что-то сделали не так в своей ангельской жизни. Бессильные, неуклюжие на простой земной почве».

 

«Старые поэты. Постаревшие поэты. Ещё и молчащие, лишённые голоса, беззвучные, лишённые звука. И сразу - ощущение тщетности. Поэты без слов. “Инсталляция” - смешное слово. В употреблении поэта, в применении к поэту, словеснику. Литература кончилась, музыка кончилась. Бабочки, бьющиеся о стекло освещённого окна. Тщета литературы. На самом деле так было всегда. Просто по молодости, по восторженной молодости их самих и всего рода людского об этом не думалось. Всё казалось не так безнадёжно. Никакого пожинания плодов! Ещё бормочет глухо. Стихами. Ещё подвешивает смыслы на паутинки поэтической логики. Бормотание. Выражение распада. Окончательного упадка. Итоги. Потеря интереса к современному роману, стихам, невозможность современной симфонии. Может быть, музыка и литература правы. В своей безнадёжности, в своём распаде. Можно, конечно, извести ещё тонны бумаги. И оправдать... Чтобы опять, в конце концов, погрузиться в сонное отупение».

 

Мне почудилось, что Павел Игнатьевич, тоже будто только сейчас это «увидел». Все ещё долго смотрели на писателей, режиссёров, актёров, гуляющих по саду, выпивающих, что-то говорящих, а Павел Игнатьевич пошёл спать.

 

Ночью Гриша неизвестно где пропадал и вернулся в комнату, в которой нас поселили, только с рассветом.

 

Хозяин вставал рано. Уже с шести утра наверху в мастерской Павла Игнатьевича зазвучала музыка.

 

«Хорошо темперированный клавир»!

 

Я вышел «на минутку» на улицу, и спать уже не захотелось. Пройдясь по парку, я сел у фонтана с карасями. Павел Игнатьевич увидел меня через балконную дверь и позвал к себе. Я поднялся наверх. Он сидел перед незаконченным портретом Маргариты в красном как бы кимоно. Она была изображена вполоборота, почти спиной к зрителю перед зеркалом. В глубине зеркала можно было угадать лицо Павла Игнатьевича, выглядывающего из-за мольберта.

 

«Майоль или Матисс. Со своей русской моделью. Это и “Belle noiseuse”. Только характер и внешность её более декоративные, без налёта драматизма, какой даёт кино. В ней есть что-то манекенное. Именно! Модель, и одновременно что-то от холодной мраморной статуи, от Галатеи, вообще от чего-то только недавно оживлённого, до этого пребывавшего в состоянии цветка или дерева. Снегурочка. У Римского-Корсакова для Снегурочки есть такая жалобная смертельная тема... »

 

Я боялся думать, что, может быть, это от недостатка мастерства. Павел Игнатьевич, будто читая мои мысли, сказал, что «это можно показывать только некоторым. Кто не подозревает, что это такое».

 

- Живопись для внутреннего пользования. Как работа пенсионера на садовом участке. Без понуканий, не перетруждаясь, но и без особых результатов: так просто, кровь разогнать, приобщиться, нюхнуть...

- Мне нравится.

 

Я не врал. Как и с виденными накануне пейзажами, проскальзывало что-то такое неуловимое, не собирающееся никак в что-то осознанное, формулируемое. И если угадывать, то можно ошибиться и пойти вслед за случайными словами и потерять то неуловимое в ощущениях.

 

Но Павел Игнатьевич как будто и не ждал от меня каких-то успокоительных слов, занятый своими мыслями.

 

- Женщина перед зеркалом. Распространённый сюжет… Мир привлекательной женщины. Мы не можем понять, как ей что-то в себе или в её жизни может не нравиться. Тогда как нам нравится каждая мелочь, любое проявление её существа!

 

Павел Игнатьевич угрюмо сидел перед полотном. На нем были мешковатые измазанные в краске брюки и старая майка. Я старался не глядеть на его худые руки в старческих веснушках, на седые волосы на груди и плечах. На коленях у него лежала его стариковская палка, будто приготовленная на всякий случай, чтобы сокрушить все, что ему вдруг не понравится.

 

- И Гриша спит?.. Ну, пусть спят. У него есть одно довольно корявое стихотворение:

«Тошнит. От чувства ли любви

От ожиданья ли несчастья... »

Вам нравятся его стихи?

 

«Как он напряжён, этот старик! Как они все напряжены! »

 

Он не стал дожидаться ответа.

 

- Избыток ремесла. Это дурно. Ремесла не должно быть видно. Не должно быть видно мастерства. Везде одно и то же. И в литературе. Не демонстрировать словесную сторону, когда доискиваешься до космически серьёзных вещей. В этом случае простится словесная недоработка, но не простится неискренность, игра в литературу. О пустяках можно говорить как угодно - демонстрировать. Говоря о серьёзном, серьёзно, нельзя показывать чудеса словесной эквилибристики. Хоть слово без мастерства, по душе!

 

Он говорил будто сам себе. Необычные вещи. Сегодня я не опасался его вопросов.

 

«Неужели вот это и есть та самая “мудрость”, о которой столько говорят, пишут, которой столько восхищаются? Этот короткий путь, это охватываемость одним мысленным взглядом - неужели это и есть та вершина, которая только и дана в земной жизни? »

 

«От жизни осталась одна старость».

 

«Надо всегда находить лазейки для интереса. А иначе только время потеряешь. С людьми, с книгами, с науками... » - поучал я себя.

 

- Ничего основательного, твёрдого, неколебимого в человеке нет... В этих завитках на затылке - как некая тайна... От упоминания этой тайны наши жёны будут смеяться... И будут правы... Тоска и музыка. Зовущие туда. Где все они уже... Что если Моцарт прав, и я не пентиум?

 

Мы просидели с ним часов до десяти, пока Маргарита не позвала нас завтракать.

 

За завтраком Гриша и Маргарита не глядели друг на друга, молчали и краснели. Это было забавно. Они напоминали перецеловавшихся гимназистов из рассказов Бунина. Павла же Игнатьевича как подменили, он сделался бодр и словоохотлив. От его меланхолии не осталось и следа.

 

- Я росла и расцветала до семнадцати годов, а с семнадцати годов сушит девушку любовь... - пропел он, хитро поглядев на меня, а потом на Маргариту.

 

Павел Игнатьевич весь обед посмеивался над ней, перемигивался с Гришей. Гриша хмурился. Это для него было непереносимо. А Маргарита терпеливо сносила выходки старика. Было как-то нервозно и неловко.

 

После завтрака Маргарита собрала посуду и понесла её в дом. Гриша убежал вслед за ней.

 

- Эффект Элизы Дулитл. Её выучили на «культурную цветочницу», а она уже не хочет в цветочный магазин.

 

Мне всё это было сначала непонятно. Только постепенно, по каким-то деталям я собрал что-то цельное и объяснимое, узнал, что Маргарита два года назад, когда она с Гришей приехали погостить к метру, поссорилась с мужем и согласилась пожить здесь, да так и осталась с Павлом Игнатьевичем.

 

Она стала для него самым необходимым человеком. Жена его давно умерла, сын жил в Москве. Вот такая фабула. Такой любовный бермудский треугольник.

 

Гриша приставал к Маргарите в тёмных углах. Она не сопротивлялась, была терпелива и... безразлична. Это делало Гришу мрачным.

 

А Павел Игнатьевич, чувствуя, видимо, что его берет, улыбался прозрачной довольной улыбкой.

 

За время пребывания в «Ивановке Тамбовской губернии», я успел застать нескольких Павлов Игнатьевичей. Эта быстросменяемость его физического и эмоционального состояния, переходы от обаяния, приветливости, остроумия, добродушия, восхитительной жизнестойкости к старческой подозрительности и почти невменяемости были не самыми приятными моментами для людей, «живущих с ним в одном быту».

 

Иногда он казался наивным, «впавшим», не понимающим простого. И тогда не верилось, что он может быть в его возрасте не таким. Он будто сознательно вгонял себя в это состояние. В какой-то мере так и было. Он виртуозно прятался, запирался в этом, когда это ему нужно было. Это не игра, или игра, в которую веришь так же как в жизнь.

 

На него находили и минуты старческой слезливости и страхов. Но он быстро брал себя в руки.

 

- Старик и должен быть утешителем. Он не должен впадать в отчаяние. Иногда боишься сказать что-то неутешительное, неосторожное, что молодые, верящие и надеющиеся, поняли бы превратно. Мне это так ясно. Меня не собьёшь, не то что вас. Чуть что не по вам - и хнычете.

- Когда по утрам видишь, как моечные машины поливают улицы, - почему-то вспомнил я, - кажется, что всё будет хорошо. Ведь эта поливка улиц пришла к нам из кинематографических городов времёнсоциального оптимизма.

- Да, надо утешать народ. Хотя бы даже и таким способом. Великие гуманисты - те, кто изобретают для человечества очередной выход из очередного тупика. Одно условие - выход должен быть «гуманистическим». Надо ввести награду, вроде Нобелевской премии, за поиски лазеек для гуманизма. Лазейки надо искать! Все понимают, что дело в интерпретировании. О мире нельзя однозначно сказать, что он плох или хорош. Но это всё же периодически говорится людьми. При этом, то, что мир плох, принимается без доказательств, а для утверждения, что мир хорош, нужно обоснование. Вот за новизну и качественность этого обоснования и надо награждать.

 

Смешная штука. Старик по разговорам получается больно молодым. На самом деле ведь они уже ничего не говорят на бытовом уровне. Разве что, когда, специально задавшись целью, поучают молодое поколение. Да нет, может быть, так и есть. Много ли я знаю о стариках? И не старик он ещё.

 

Мы сидели, откинувшись в креслах, отхлёбывали уже холодный чай. С моего места было хорошо видно, как по парку за деревьями крались друг за другом Гриша с Маргаритой. Павел Игнатьевич увлёкся разговором и ничего не замечал.

 

- Вынужденность. Вынужденность от каждодневности. Нужно философствовать, нужно что-то знать и понимать хотя бы как-то, временно... Философствовать, авторствовать, художничать, исследовать... Профессия обязывает быть на посту, выдавать продукцию, пополнять закрома, выдавать прогнозы как метеорологи. Скоренько всё перемолоть, отработать вопрос и по домам. Время поджимает... Сроки... Я, слава Богу, давно от этого отошёл. Дачник, садовод-любитель. Может быть, я не прав. Здесь в своём углу. Тогда как они как бы на переднем крае. Может быть, на самом деле что-то происходит?

- Не знаю. Трудно представить. Я ведь тоже...

 

Я не стал продолжать. В голове мелькнула смешная мысль, что мы с ним оба в литературной отставке. Только он выслужил себе литературную генеральскую пенсию, а я вышел в отставку в чине коллежского регистратора.

 

- Вот и я не знаю... Ничего не происходит. Что такое надо сказать сейчас, чтобы изменить этот мир? Кто способен сказать им что-то? Какое-то всеобщее бессилие. Бу-бу-бу... Интеллектуальное, творческое, жизненное - какое угодно... Может быть, они все мне надоели. К чему же делать вид, что что-то происходит? Какие-то пустые разговоры, проецирование тех пустяков, которые всё же происходят, на несомненное, на историю несомненного. «Жалкое зрелище», как любил говорить один знакомый шахматист. Но я, кажется, опять влез в моё, старческое, интерпретирование реальности… Сейчас популярен термин «чернуха». Вот у меня «чернушные» настроения…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.