Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Круг чтения.



 

В самодельных дедовских шкафах было много книг. Приключения, военные мемуары, путешествия, классика в разрозненных изданиях. Это дед здесь был книгочеем. На многих стоял штамп библиотеки речного пароходства. В своё время постеснялся спросить, а не ограбил ли он судовую библиотеку? Но думаю, что нет. Книги потрёпанные, частью подмоченные. Может быть, они даже из кораблекрушения!

 

Деда было жальче остальных grands parents. Может быть, за какую-то нелепость его жизни. В пятидесятых плавал на речных судах по Волге. Потом осел в Посёлке. Работал столяром, истопником в бане. О моряцком прошлом говорить не любил. В школе по наивности я спрашивал бабушку, почему дед не плавает. «Ни почему... Пьяница! Вот почему».

 

Дед был самым мирным и добродушным пьяницей из всех, каких приходилось видеть. Меня, Олю и наших двоюродных братьев, гостивших в каникулы в Посёлке, всегда удивляло, почему бабушка так раздражалась, когда дедушка приходил с работы еле стоя на ногах. Бабушка плакала, кричала, что он загубил её  жизнь, что она отдала ему безвозвратно всю молодость и так далее.  

 

В самом деле, говорила именно что-то в этом роде, такими вот драматургическими фразами. Дедушка только кряхтел и вздыхал от огорчения и обиды. И мы вместе с ним. Мы помогали ему добраться до кровати, и он мгновенно засыпал. Маленькая Оля внимательно на всё это глядела. Когда дед успокаивался, она подходила к нему и гладила его по всклокоченным потным волосам.

 

Перечитывание-просматривание старых книг. Полуирония, полусочувствие. Перечитывание и вновь узнавание. Дюма, Войнич, Грин...

 

Из старого, конечно, на первом месте Грин. У деда отыскался двухтомник. Вспомнил, это я подарил его деду когда-то. Думал, что ему понравится про море. Но дед больше любил что-то реалистическое. Отыскал у него первый том дореволюционного ещё издания «Фрегата Паллады». Теперь, впервые лет за двадцать, взявши в руки Грина, понятно стало, что, конечно же, это чтение было не для него.

 

Длинное, но не скучное описание девушки, сходящей с корабля на берег. Подобные описания читаешь нехотя. А здесь это нравится. Произвол. Вольная воля. Ощущение этой полной свободы. Безграничность нашего воображения. Никаких препятствий. В любом месте пространства.

 

Что стоит за его писаниями? Его беллетризм совсем не простодушен. И это не прошлое и нынешнее изобретательство, евростандарт, эрзацы... Какие слова ещё употребить? Сапожно-плотницкий талант, который непременно надо продать.

 

Написал, и заныло в левой половине груди.

 

«Литература. Почти не затрагивает существа бытовой жизни». – «А у кого захватывает, тот дурак».

 

Только и ценность её  - свидетельство перед Г. Б. За одну мысль можно держаться годами и даже десятилетиями. Ф. М.: «Дон Кихот», за которого Г. Б. простит грехи человечества.

 

Покаяние. Покаянная литература. Когда кажется, что всё бессмысленно, вспоминаешь про это.

 

Литературная провинция. Им никогда не заинтересуется «мировая литература». Его «открытия» так при нём и останутся. Сложное ощущение. Чуть ли ни личное. Жалость и, при всем при этом, ощущение некоей справедливости. Потому что ничего другого нельзя ждать. Всё, что по-другому, - «привнесение» лишнего.

 

«Натуралист Вайторн», некие Рибо и Бишер. Может быть, он сам их выдумал, а может быть, это натуральные натуралисты, психиатры, врачи и прочие. Мода на них приходит в провинцию, тем более в провинцию литературную, беллетристическую, позже и держится прочнее, основательнее. Столичные и не знают, кто это такие. А местные интеллигенты, которые стремятся «не отстать от веяний», - в недоумении. Приезжие из столицы либо вовсе не интересуются этим, либо это уже давно отошло у них, как отходит летом сирень или черника в лесу. Вышедшие из моды философы, психиатры, литераторы, натуралисты...  

 

«... я ненавидел положение, бросившее на вас свою терпкую тень». Конечно же, так не говорят, такими громоздкими фразами… В разговорной речи если и встречаются метафоры, то шаблонные.

 

«... начал испытывать сильнейшее желание удалиться. Оно было непроизвольно. Не могло быть ничего хуже такого состояния, ничего томительнее и тревожнее среди весёлой музыки и яркого света». Порыв. Убегание от веселья, шума... Знакомо. Может быть, я неосознанно усваивал такие формы поведения. Откуда-то это должно было браться у меня!

 

А вот и забытое напрочь имя. Дэзи. Раньше воображал, что это портрет Анны. «Она была темноволосая, небольшого роста, крепкого, но нервного, трепетного сложения, что следует понимать в смысле порывистости движений». Всё, кроме темных волос, вроде как, похоже. «Порывистая», «трепетного сложения».

 

Или ещё это: «Может ли быть, что тайно от меня думал обо мне некто? О человеке, затерянном ночью среди толпы охваченного дурачествами и танцами чужого города? В моем волнении был смутный рисунок действия, совершающегося за моей спиной. Кто перешептывался, кто указывал на меня? Подготовлял встречу? Улыбался в тени? Неузнаваемый, замкнуто проходил при свете? “Да, это Биче Сениэль, - сказал я, - и больше никто”. В эту ночь я думал о ней, я её  искал, всматриваясь в прохожих».

 

Куда от этого деться! Некоторые смутно вспоминаемые места... Казалось, дальше можно было пока не перечитывать. Будто это было твоё. И продолжение было не в книге, а в душе. И там это было больше и полнее, глубже, чем в книге. Надо было переждать это ощущение, перелистнуть.

 

«... объяснения этого рода сами нуждаются в объяснениях».

 

Излишества стиля. Стиль излишеств. Много лишних слов. Словесное рококо. Причудливые изгибы, пропадающие и вновь возникающие непонятно откуда и зачем линии, наплывы, завитушки, хвостики и тому подобное. Очень много слов для каких-то несущественных, излишних, но стильных, стилеобразующих деталей. Ненужная обстоятельность. Но она здесь от любви к делу. Как есть люди, которые влюблены во всё морское, связанное с морем, так он влюблён во всё писательское, литературное.

 

«... переезжали из города в город, из страны в страну». Авторы воображают себя генералами, царями, дипломатами, лошадьми, богами, рабами, женщинами, космонавтами, милиционерами, астрономами, путешественниками... А в своей реальной жизни - никакой романтики, тихие обыватели. И весь блеск, очарованность, немыслимая свобода - только в их воображении. Они обустраивают свою воображаемую жизнь. Тихие дома «с садом и свободным земельным участком, впоследствии засаженном фруктовыми деревьями», рестораны, картины, музыка, книги... Вино: лёгкое, золотистого цвета... Какое же ещё!

 

Интересно с этим сталкиваться, узнавать тот же мотив у других авторов, совершенно из другого «литературного мира».

 

«Из полутёмной залы, вдруг,

Ты выскользнула в лёгкой шали -

Мы никому не помешали

Мы не будили спящих слуг... »

Неисправимая униженность происхождением. Они тоскуют о мире, о времени, когда всё ещё только начиналось. Или когда можно было всё начать заново.

 

«Велю прислать мне двести дукатов... » Писать о какой-то невероятной вольной жизни людей, не стеснённых ни безденежьем, ни заботами, ни отсутствием времени. Воображаемый, навеянный скорее всего романами 19 века мир относительного бытового комфорта, европейской упорядоченности, независимости от сословных, религиозных предрассудков, от властей. То, что называется благами цивилизации. Может быть, это некий идеальный, литературный мир, полигон для осуществления всевозможных литературных проектов. Немного «до» и немного «после» этого временного отрезка примерно с 90-х годов 19 века и до 1914 года и всё уже не так. Менее комфортно, менее независимо, совсем не беспечно, жёстко повязано на реалиях эпохи. А в этом идеальном мире возможно всё, объяснений больших не требуется. Всё под рукой. Очень легко авторам выходить на граничные условия, с определения которых только и начинается решение литературных задач. Можно сразу въехать в романное пространство. В этот мир пускают сразу и без ограничений. И места там много. В этом мире можно почти достоверно противостоять всяческому злу. Мир Шерлока Холмса, героев Джека Лондона, Грина... Надо только проявить некоторую смекалку, мужество, волю, доверие к судьбе. У людей того времени, а лучше было бы сказать людей того мира, не возникало даже и сомнения в том, можно ли улучшить этот мир! Вера в лучшее - как вера в технический прогресс.

 

И революционеры из этого времени. Им хочется, чтобы и всем остальным было так же хорошо и комфортно, как и им. Без этого им всем не пишется и не ваяется. Революционные, социалистические идеи по большей части родом из удобного, для некоторых, 19 века. Уже казалось, что поймали жар-птицу за хвост. Гегель, Маркс, Шопенгауэр, Ницше... Казалось, ещё несколько мазков, несколько штрихов и представления о человеке и человеческом обществе нарисуются во всей полноте. Никаких сомнений. Восторг, упоение... Котелки, смокинги и трости. Газовые фонари, электричество, трамвай, аэроплан, телеграф, телефон... Чего ещё желать! Всё так понятно было для них! Даже ещё и близко не стоявших.

 

Чтение книги про Каперну. Вот, где подтверждается всё, сказанное о Грине. Более чем. Непроворачиваемые, как густое пасхальное тесто, и неперевариваемые потом куски текста. Даже сейчас, не говоря уже о том школьном возрасте, когда это впервые читалось. Легко, очень легко высмеять это, отнестись к нему хирургически. Но этого не делаешь. Потому что есть там и ещё что-то, чего ни у каких хирургов не сыщешь.

 

Бедный Грин! Будто насмешки строю... Нет, не умаление. Скорее солидарное понимание. Но и что-то ещё. Не хочешь уже этого же. Как и с другими из его времени.

 

Неизбежное следствие понимания? Исчерпанность, как бы, этого литературного тупичка?

 

Кто бы ни был! Грин, Булгаков, Набоков... Навскидку. Чтобы не углубляться. Думаешь о том, что они, и другие, и всякие идут по той же дорожке... Несущественность различий на фоне всепокрывающего сходства. Системное сходство. Как на театре – «система Станиславского». Конечно, непросто сформулировать их «систему». И всё же они как братья. Одна семья. Уже хотя бы потому, что у них одно на всех время, одна страна, одна на всех литература. Они плавятся в ней. Каждый - несущественно по-своему. Можно даже сказать, что они отталкиваются от одного и того же. Может быть, «прихотливость» их писаний в сравнении с 19 веком тому подтверждение. Равновеликие. В. Н. в этой компании выглядит, конечно, большим «классиком». Этому можно подыскать несерьёзные объяснения. Все они – как братья из индийского кино, которых в детстве покрали, и они воспитывались в разных семьях, в разных условиях. В. Н. попал к богатым и образованным. Во дворец. Или как Грэй – «в замок». И времени на земле отпущено ВН было больше, чем остальным.

 

Грустно о них думать. Столько в них было усердия, страстности, непримиримости, «гордого одиночества»! Они как разочарованные дети. Придумывали детские заговоры от этого ужасного мира. Культ литературного мастерства у одних, пребывание - целиком, с головой - в своём литературном мире – у других.

 

Всё это, помимо прочего, можно отнести к разнообразным авторским выходам из жизненных проблем, с которыми сталкивается любой человек. Но они авторы! Не просто люди с улицы!  

 

Может быть, Горький так мучился со своими персонажами - мещанами, дачниками, ночлежниками - потому что это были именно дачники и ночлежники. Но не станешь же предлагать всей этой публике авторские выходы из жизненных ситуаций! У автора не может быть тех проблем, которыми мучаются герои произведений. Поэтому, может быть, авторы, подобные Горькому, и не могли сказать ничего утешительного.

 

А Грин и те другие, которых случайно приплёл к своему детскому чтению, о которых в советские времена и слыхом не слыхивал, они никогда и не пытались утешать почтенную неавторскую публику. Они по-другому понимали для себя назначение своих литературных занятий.

 

Может быть, в этом всё дело – в том, как кто это понимает. Вопрос авторских выходов стал самым интересным при любом чтении, с любыми авторами.  

 

Из самого последнего - Мандельштам. Он умудрился уйти от несопоставимости авторских и, так сказать, общечеловеческих проблем. Надоело ему всё. «Пошли вон, дураки! » - вот и весь сказ.

 

Не было сил корчить из себя культурного работника. «Похабное» время пошло на пользу. Оно, что называется, «достало» его. Пользу надо увидеть. Появился повод взбрыкнуться. Всё это на пользу. Может быть, и всегда всё в жизни идёт на пользу авторской работе.

 

Как хорошо читать про керосин! Тут как бы уже нет литературы. Ему это стало неинтересно. Он перерос её. Ушёл в такие недоступные места, куда не добирались все остальные. И там, одному, уже всё становится неинтересным. Пришёл туда, уже не знает и не понимает, зачем и почему. Пропадает цель. Понимание, что на самом деле ничего и нет. Ни до, ни после. Струящаяся тихая тоска овладевает тобой и подавляет волю.

 

У той троицы цель никогда не пропадала. Они, как бы, так и остались в том мире плодовитости и технического прогресса. Что-то их не пустило дальше. Может быть, времени не хватило. Талант - умение уходить всё дальше и дальше. Убегание не только от читателей, это уж само собой, но и от собратьев по перу. А конечный пункт во все времена примерно один и тот же.

 

Знание того, что не можешь знать. Всё так быстро! Чтобы человек ничего не понял. Но ему всё равно кажется, что он что-то понимает. Ему кажется, что он движется к пониманию, к более и более полному пониманию.

 

Всегда интересно оказаться в понимании. Это как в знойный день зайти в тень дома или дерева. В понимание входишь. Этого всегда добиваешься и всегда ждёшь.

 

«Архитектурные» и некоторые другие стихи О. М. Сплошной набор загадок и тёмных мест. Бывают стихи, в которых нечем вздохнуть. В плотно пригнанной кладке ассоциативных загадок. Это, может быть, и от природной склонности, и от благоприобретённого умения «скрываться и таить». Он уходит, уходит... Прячется в слова. Разноголосица реминисценций из гимнастического курса древней истории и латыни, дилетантский срез с интеллигентской замодернизированной культуры начала века. Но у него не только тайнопись. Только этим жить нельзя. Отсюда чередование непроходимого леса ассоциаций и намёков, понятных только автору, с прозрачной ясностью и откровенностью.

 

Тема «спрятанности». Или, скорее, мотив «спрятанности» - так точнее. Темы - это уже нечто большее. А здесь только мотив.

 

Мотивы. Это самое ценное в книгах. Инвариантность мотивов. Их сразу узнаешь в разных книгах одного автора или у разных авторов. Жизнь одними и теми же мотивами.

 

Спрятаться! Убежать!

 

Можно хорошо прятаться в лесу бытового сознания. Везде был этот лес. Повыше или пониже, проходимый или не очень. Спрятанность и от воздействия, и от любопытных глаз...

 

Вот уж действительно, в литературе весь псевдореализм, весь псевдопсихологизм нужны для выражения, для внесения в текст, для выяснения каких-то посторонних вещей, не имеющих отношения ни к фабуле, ни к проблемам, которые, якобы, разрабатываются в книге, ни к тем источникам писаний из реальности. Каприз слова, фраза, имя, мысль, какие-то незначительные для посторонних ощущения, настроения, воспоминания...

 

Следование за словами. Может быть, это как некий дефект. Фабульное движение подчинено только каким-то «словесным», «текстовым» вещам, а не реальности. В начале было слово... Оно породило другие слова...

 

Как хорош О. М. в таком, как будто случайном, сиюминутном, а не тогда, когда пытается втиснуться в этот мир, утвердиться в нем, стать обыкновенным! Хоть и профессором.

 

«О поэзии». Он так хочет там быть блестящим! Профессор искусствознания! Лектор, который хочет непременно поразить публику глубиной, парадоксальностью, новизной своей мысли. Бросает краски на полотно. Широкими мазками, густо.

 

Куда как лучше: «Пошли вон, дураки! »

 

Может быть, под себя гребу. Под свои «убегательные» настроения. Вот и вспоминаются всё «убегательные» мотивы.

 

«Блуждающим взглядом смотрит он на своё полотно или рисунок, руки у него опускаются, и в нем растёт заглохшее было ощущение бросить палитру, кисти и вернуться в свой тихий городок, стать там лавочником, приказчиком, кем угодно, лишь бы бежать, вырвать из сердца своё нелепое желание и вновь обрести покой». Это из книги А. Перрюшо «Жизнь Сезанна». Вот и я убежал.

 

Наверное, это пройдёт. Через какое-то время уже не хочешь противостояния. Устаёшь. Этакая все-таки благостная натура!

 

«Опять ты со своим “Кругом чтения”», - отмахивалась, бывало, Женщина из Токио.

 

Схоластика 18-19 веков. Запертость в деревне. Почти как я сейчас. Керосиновая лампа или свеча. Умозрение. Перебирание чёток. Одни и те же со схоластических времён размышления.

 

Можно сказать - добывание знаний только путём умозрений. «Схоластический» подход – он и есть попросту «умозрительный». Под рукой - труды Аристотеля, Платона, Фомы Аквинского и т. д. Есть твоя келья, бумага, ручка... Голова. Сиди и размышляй о мироздании, о Боге, о человеке... Изучение мира врукопашную. Пользуясь тем ограниченным набором знаний, который был в распоряжении пытливого обывателя ещё во времена древнеримских греков.

 

И есть вещи, которые пробовали и продолжают безуспешно пробовать понимать веками и тысячелетиями. И перед пониманием этих вещей не то что не нужны научные знания, но они как-то не очень помогают.

 

Простые вещи. Совсем простые. Предельно простые. Касающиеся «голого» человека. Тут любая наука бессильна. Жизнь, смерть, вечность, любовь, совесть, добро, зло, красота... И так далее.

 

В стремлении примирить и примириться есть некоторый дополнительный смысл. Видишь как бы цельную картину, бываешь более объективным. М. Ц. ругала О. М., И. Бр. говорил что-то, оскорбительное, по сути, о том, что Бетховен и Шопен, в отличие от Моцарта, велики не в высоту, а в ширину. Наверное, это не так, но дело не в этом. Дело в некой объективности, не допускающей резких высказываний. Ни к чему не ведущие разговоры, кто глубже, выше, шире, мощнее и так далее. Они «не прибавляют». В этом усматриваешь какой-то мировоззренческий минус. Когда натыкаешься на такие - внешне острые и глубокие - высказывания, думаешь о них, что это тщета, тщета уже пройденного, ничему не научившегося. Хотя, может быть, И. Бр. и прав на какое-то мгновение, прав сам по себе, сегодня, сию минуту, в этой обстановке, с этой кучей накладывающихся обстоятельств. Его определённость не претит. Она понятна. Она может даже нравиться. И всё же, когда следишь за его мыслью, следуешь за ней смиренно и сочувственно, всегда где-то рядом есть ещё кто-то, невидимый, который не говорит даже, а просто своим присутствием даёт понять, что всё это, может быть, и не совсем истинно.

 

Многие вещи нельзя говорить, даже если они кажутся очевидными. Нельзя. По разным причинам. И, само собой, надо делать поправку на собственную глупость.

 

Поэзия всех в конце концов примиряет. Пусть и за гробом. Одновременно можно любить О. М. и принимать душой В. М., прощать грубость М. Ц. и не замечать высокомерия А. А... Да мало ли их «хороших и разных», которые расплёвывались при жизни, а теперь, в вечности, стоят на одной полке в городской районной библиотеке, кто на «П», а кто на «М» - как грезилось ВМ.  

 

Такое приятие разного не столь уж редкая вещь. Что-то брезжит... Натолкнулся на эту мысль во время просмотра какой-то французской мелодрамы. Из киномира не убрано всё неугодное, нет! Всё преобразовано. И неугодное превращено в угодное. До этого даже Л. Т. не додумался. С его непротивлением и возлюблением врага. У многих есть это бессознательно. Или просто по законам жанра, как у этих французских киношников.

 

Так бывает и когда всё превращается в перегной воспоминаний. Преобразование, приятие, нахождение всему места в этом мире. Протаскивание сквозь себя. Не отбор, а такое видение, исключающее ненависть. Всепонимание. Или, по крайней мере, объяснение для себя людей, поступков, событий... Без ненависти, без ожесточения.

 

Всё надо перепроверять. И старые записи об О. М. тоже. Они и есть старые. Сейчас, если перечитывать, всё может показаться другим.

 

Сколько раз, вслушиваясь в чьё-нибудь красноречие, чувствуешь, что всё, что говорится, взято не из реальности, а из старых давно не перепроверяемых мыслительных шаблонов - наборов умозрительных представлений вместо живых мыслей!

 

Далеко уехал от Грина.

 

При новом чтении пытаешься понять, что же в нём так нравилось. Стараюсь не принимать в расчёт мелочные придирки к странностям языка... Видны следы той душевной, второпланой работы, которая и есть главная в этом деле. Рассуждения о «несбывшемся», противостояние – очевиднейшее - внешнему миру, поиски выхода из «тоски мира»...

 

Полудетское чтение. И всё равно, как бы это ни выглядело сейчас неглубоко, неприемлемо по языку, как бы это ни было насквозь беллетристично, всё равно относишься к нему с ироничной нежностью, как к старому приятелю.

 

Грин и все те остальные... Их выдумки от отчаянного незнания, что делать. Это не их вина. И это не их достоинство. Это то, чему они научились, родившись. Так на них посмотрело «красное солнышко, синее небо, зелёный лес». Они это получили в готовом виде. Пристрастия, склонности, способы достижения чего бы то ни было.

 

На поверхности, в сознании, ироническая нежность, а глубже?

 

Однажды приснился сон про Город. Всё вызывало чувство, от которого хотелось плакать. Всех было жалко. Пели какую-то бодрую песню пионеры, может быть, что-то по радио передавали такое, но от этой бодрости было ещё горше. Будто они все не понимали, а я один только понимал, что всё страшно, всё безнадёжно. Даже от какой-то партийно-комсомольской агитации на стенах накатывала очередная волна рыданий. Заглядывание в тот мир невероятной давности... Что же это было?

 

В голову приходят странные вещи. То, что мы читаем, не есть ли это некий интеллектуальный корм, вроде сена для лошади. А сено оно и есть сено. И его надо жевать, чтобы не умереть с голоду. Качество сена? Важно это или нет? Наша способность всю жизнь чем-то восхищаться, к чему-то привязываться... Лучше ли то, что сейчас мы читаем, чем то, что читали в юности? Там были школьные классики, которых мы благополучно «прошли». Всю остальную жизнь мы прожили с более поздними привязанностями.

 

Когда-то и на эту тему что-то пытался написать.

 

«Портреты писателей в школьном коридоре. Лермонтов, Толстой, Тургенев, Чехов, Гоголь... Думали ли они, что их произведения развинтят на части! Когда это началось? При царе? Вот так - по тысячам городов и сел, по десяткам тысяч школ. Да ещё не одно поколение. Такой ли славы они могли ожидать! Разбиты на темы, на отрывки, на предложения, на образы, протравлены анализом школьных программ, увешаны вопросами и глупостями учеников, измяты, искорёжены, изрезаны... Лермонтов в гусарском мундире. Мог ли он вообще предполагать, что его будут изучать в школе, что его написанные чуть ли не кровью стихи будут заставлять зубрить школяров, ставить за них оценки!.. »

 

«Святая троица школьного литературоведения: Чацкий, Онегин, Печорин... В эту компанию Гончаров хотел пристроить своего героя. Как пристраивают детей в какое-нибудь привилегированное учебное заведение. Но это как-то не срослось».

 

«Мёртвые авторы. Может быть, они были бы не согласны с тем, как они пошли в дело».

 

«Гоголь. “Пройденный” в школе больше по разряду сатирика-разоблачителя. Попадавшийся изредка в спектаклях и кино. Теперь, за каким-то поворотом или, может быть, подъёмом - совсем новый, почти незнакомый Гоголь! Свежесть языка! Будто им никто никогда не пользовался. Сюжетный, пересказываемый Гоголь “принимается к сведению”. Но вот языковой Гоголь, авторский Гоголь! » Проняло наконец.

 

 «Фет, Тютчев, Бунин... Перебираешь, не сильно затрудняясь. Подряд... Мелькание давно прожитых событий, жизненных обстоятельств... В несколько строк вмещается целый мир, тот давно, утонувший в бездонном прошлом мир. И только отголоски, неуничтожимые слова, говорившие то о пустяках будней, то о чём-то для них значительном, тяжело пережитом, но всё равно о пустяках уже отшумевшего».

 

При социализме государство занималось отбором чтения. Не давали читателям проваливаться вместе с авторами в бездны их жизней. Берегли репутацию авторов. Подчищенные биографии и творческое наследие Чехова, Платонова, Пушкина, Толстого... подавались обычной читающей публике. Может быть, сами эти авторы тоже были бы такого же мнения по этому поводу. Потому как «слаб человек, мягка человеческая глина».

 

Из свежего «сена», из относительно свежих привязанностей... Уже не школьное...

 

Хорошо задумываться над природой интереса к «Волшебной горе». Может быть, только мадам Шоша? Всё держится на одном-двух образах. Их надо почувствовать, принять за свои. В последнее время ничто так не притягивало, не влекло каким-то тоскливым, отчаянным чувством. Точно как Касторп: случайно и надолго, на полжизни. Начинал читать с усилием, это казалось чудовищно ненужно, неинтересно. И казалось, что предстоят какие-то гнусные события, из которых герою придётся выбираться до конца повествования.

 

Что ж там такого? Книга проходима насквозь, прозрачна, проста и будто понятна. Нет ни особенной каких-то умностей, никаких захватывающих событий... Некоторые, самые обыкновенные, моменты описаний санатория, обедов, прогулок... Мадам Шоша... Может быть, сам характер отношений героев?

 

А может быть, то, что ежесекундно там всё в порядке и в то же время катастрофично? Катастрофа обыденности. Катастрофа в самой этой обыденности. И даже не в морибундусах дело.

 

Это не с чем сравнить. Даже с японцами. Вернее, там что-то другое. Там какой-то другой сорт любви. Может быть, не так остро безнадёжный, а как бы изначально существующий в другом, может быть, по-восточному философски отрешённом, не разгоняющемся до отчаяния мире.

 

Ну, это другой разговор.

 

Надо у Гриши спросить... Что? О чём и какими словами? Поймёт ли Гриша? Может быть, это только специфически моё?

 

«Забываешь о самом главном, – вспомнил я кусочек из диких Гришиных “Диалогов”. - Поэтому такая путаница в понятиях, в хотениях, плутание по мелодраматическому лесу. А всё просто и давно сформулировано: “Говорить о безнадёжности. Что ещё может быть в книгах? ”»

 

Может быть, он прав. И это не имеет отношения к прекрасному или трагическому в жизни, не имеет отношения к оптимизму или пессимизму. Может быть, это то «авторское», годящееся только авторам, утешение. Автор, вылетевший как душа из своей земной оболочки. И только тогда вдруг начинающий понимать. «Так вот как оно всё! »

 

Это сладчайше рядом, это никуда не уходит, это почти одновременно. Правда, может быть, что эти вещи рядом только в книгах...

 

Чувство безнадежности. Упреждение, забегание вперед и там ожидание самого себя.

 

Один деятель оговорился: «Жизнь - самое счастливое время для человека».

 

К чему это я?

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.