Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КРУГ ЧТЕНИЯ. Возвращение.



 

 

КРУГ ЧТЕНИЯ

 

 

Возвращение.

 

Иногда, если глянешь на себя и свою жизнь будто со стороны, многое вдруг покажется неправдоподобным и странным. С трудом, например, осознаешь, что родился в этом маленьком двухэтажном городе. Он похож на ссохшийся младенческий башмачок, который можно отыскать в старых, представляющих мемуарную ценность для какого-нибудь семейства вещах и бумагах. Совершенно забыл себя того времени, когда жил здесь.

 

Вопросы детскому приятелю. «Ты помнишь ещё что-нибудь? »

 

Полупустое пространство, которое представляется, когда пытаешься заглянуть в мир прошлого. Будто смотришь через маленькое окошко в большую, пустую, ярко освещённую комнату. Молочная белизна забелённой стены. Всё исчезло, стёрлось. Мир прошлого есть, но он пуст. Вспоминаешь, то одно, то другое. Так на белой штукатурке реставраторы оставляют фрагменты сохранившихся фресок. Можно только догадываться о целом.

 

Мемуаристы составляют из фрагментарных воспоминаний некую последовательность. И получается книга. Сюита по мотивам прожитой жизни.

 

- Тебе не кажется иногда по утрам, что ты десятилетний мальчик, и тебя мама послала за хлебом? Ты сейчас проснёшься, откроешь глаза, увидишь всё таким, как было тогда... «Вставай! Сходи за хлебом! Вставай сейчас же! »

 - Нет, у нас было по-другому.

 

О юности нечего рассказывать. Только ощущения от того времени. Сегодняшние ощущения того времени. Просто ничего! Город. Пуленк, концерт для духовых и фортепиано. Инструментальная смесь. Эта музыка помогает появлению волн ощущений от того времени. Что-то из кусочков, с рваным ритмом, со сменами настроений. Это и есть Город. Двор, улица, город... Хотя странно, ведь музыка Пуленка была не здесь. Здесь была другая музыка.

 

В Городе меня давно никто не помнит и не узнает. И я едва узнаю прежних знакомых. То есть, конечно, знаю, что это они, кому ж ещё быть, но что-то в этом знании есть неглубокое, формальное. Вот этот, к примеру, бородатый, в спортивном костюме мужик, который часто сидит во дворе в компании доминошных дедов. В детстве его звали Скарамуш. Он был маленьким, шустрым, с весёлыми умными глазами. Таких любили снимать в «Ералаше». И что? И ничего. Никак не удаётся связать в воображении этого бородача и того ералашного мальчика. Всегда как-то неловко говорить с такими знакомыми, факт знакомства с которыми можно вывести только путём построения силлогизма. Даже имена их восстанавливаются в памяти часто с посторонней помощью. Спрашиваю у матери, кто это? И если имя мне что-то говорит, то задаю ещё какой-нибудь вопрос. А чаще обобщённо спрашиваю: «Ну, как они все? » - «Помаленьку... Кто здесь, а то ведь все уехали, как ты. Буржуй умер прошлым летом». – «Какой Буржуй? Ах, да... » - «От печени и умер». Теперь не помню даже и то, как звали этого бывшего мальчика из соседнего двора, упитанного, щекастого, в веснушках, хулигана, потом алкоголика, которого все, даже взрослые, знали не иначе как по этому его детскому прозвищу. Тоже бывший «ералашный» мальчик, но только на амплуа хулигана-второгодника.

 

«А ведь это всё выросшие дети! » Эта мысль частенько посещает. И ей неизменно удивляешься. Эти перекошенные жизнью лица! Они пытаются на чем-то сконцентрироваться, удержаться на грани впадения в отчаяние. Это выросшие дети! А их матери? У них не снимаемая даже во сне маска скорби. Оскорбленности жизнью.

 

Сорокалетняя история двора. Почти полвека отшумело с года постройки дома. Там где-то – во внешнем большом мире - история, а здесь что-то иное. Как песочница. Изменения в песочнице. Построили одни куличики, разрушили другие. Потом всё растоптали, пришли новые дети. Опять строят. Но уже что-то другое и не так старательно.

 

И в этом мужике, что ходит вокруг своей машины во дворе, можно угадать мальчика, с которым был знаком в детстве. Те же гримаски, те же характерные движения погрузневшего тела, какие были у него в детском возрасте. Тот мальчик будто спрятан в этот мешок тела взрослого человека. Но разве спрячешь окончательно!

 

Пачка старых пожелтевших на солнце газет лежит на подоконнике... Это тоже что-то говорит мне, но вот что? Кажется, что поймёшь это, если, как актёр по Станиславскому, прочувствуешься и расплачешься. Не то чтобы слезы помогали. Но, наверное, это очень близкие состояния. Слёзная прочувствованность и понимание прошлого.

 

Мать с весны до поздней осени живёт в Посёлке. Она втянулась в сельскую жизнь, выйдя на пенсию. Сначала у неё было хозяйство, которое она с отцом вела круглый год, но после смерти отца всё сошло на нет. Теперь мать занималась только огородом. Да и то в нём растёт больше цветов, чем овощей.

 

Она молчалива и тиха. Всю жизнь.

 

Теперь кажется, что и всё остальное семейство, то есть отец и сестра Оля, были такими же. Трудно вообразить какой-либо переполох в доме или что-то вроде громкого смеха и криков. Как-то обходились.

 

«Отец, сестра Оля... Отец работал прорабом в ПМК N 7».

 

К каждой фабульной фразе подходишь с осторожностью. Занимаешься переводом действительности в словесную реальность. И надо чтобы не сводило скулы от фабульных описаний и разговоров.

 

И упаси, Боже, от «пустой живописи»! От ненаполненности чувством, пониманием, напряжением, даже просто каким-то хоть отношением, пусть и раздражением. Даже просто жест, жест отчаяния, крик утопающего - и то лучше механического письма.

 

Ну, это понятно. И без пафосных манифестов!

 

Сестра, младше меня на пять лет. Она вышла замуж почти сразу после школы и уехала к мужу на Украину. Тоже почти нереальный персонаж.

 

Вдруг пожалеть о вещах совсем уж «невесомых», почти забытых, не фиксируемых в здравом уме, как в здравом уме не мемуаризируешь погоду или ещё какие-то бытовые ежедневные вещи. Действительно - прошлогодний снег! «Монпансье» по двадцать семь копеек вместе с железной банкой. Припыленные леденцовой крошкой разноцветные ледяшки... Хлорка и моча. Запахи из школьно-ясельного детства. И там же: общепитовский звон посуды. Это трогает. Характерный общепитовский, столовский стозвон.

 

«Если вернуться на жизнь назад... »

 

И всё это было как-то давно - отшумело и утихло. Это надо теперь с некоторым усилием вспоминать. И всё равно вспомненное кажется вдруг, теперь только узнанным, странным и чужеродным. Совершенно без насилия над собой можно описывать всё в «повествовательном ключе», называя себя в третьем лице.

 

Иногда удивляешься простейшему. Например, тому, что уже вторую неделю живу в этой маленькой какой-то, кажущейся теперь после смерти отца стариковской, неуютной квартире на втором этаже двухэтажного дома. Вспоминалось то одно, то другое из детства и из юности. Но всё - бытовыми пустяками, будто не моими, будто не имеющими отношения ко мне теперешнему. «Андрюша», - зовёт меня мать, и всякий раз вздрагиваешь от странности звучания своего имени в этих стенах.

 

За пять лет после смерти отца она постарела, сделалась старушкой...

 

Нет, об этом можно писать только в «повествовательном ключе». А иначе...

 

«Ничто, в том числе и приезд сына, уже не могли вывести её из состояния погруженности в некую смертную заботу, которая никак не была связана с внешней жизнью».

 

Или так.

 

«Приехал сын. Неудачливый, закрытый, унылый автор. Мать. Простая женщина. Фабричная. Сын привёз несколько журналов и сборников, где напечатаны по одному-двум его рассказам - всё, что он наработал за годы авторской активности. Отношение матери к “баловству” сына? Добродушна, снисходительна. Немного любопытства и удивления. Самую малость».

 

С грустью, теперь уже с элегической грустью, смиренно понимаешь, что так было всегда в нашем семействе. И отец не видел в этом ничего заслуживающего не то что внимания, но даже и удивления. Настолько это было далеко от привычной повседневности, от будничных интересов. Как карточные фокусы или умение шевелить ушами. Давно уверяю себя, что окончательно смирился с этим. И даже нахожу, что так и должно быть. Если не «по-книжному». И всё же нет-нет да вспоминаю об этом. Ну, не так как раньше, конечно, когда заводил бесконечные мысленные «объяснительные» и «оправдательные» диалоги с отцом.

 

Передвижная механизированная колонна N 7, ПМК N 7, шпалопропиточный завод, котельная, «Ивановобланкиздат»... Он «вкалывал», а я «выделывался». Всё это символы, знаки, шаблоны. Всегда при нём стеснялся своих занятий. Вообще, Город - школа угрюмости и дикости. Раньше казалось, что полностью ушёл от этого, как только покинул дом. Но нет, оказывается, всё возвращается. Как старое безумие.

 

На самом деле, при жизни отца никаких диалогов никогда не случалось. Чем больше времени проходит после его смерти, тем чаще думаю об этой странности в отношениях. Отстранённость. Так или иначе. Это было всегда. Может быть, он что-то такое знал и помнил о тех годах, которых я не могу помнить. Что-то, что не позволяло ему расслабляться. А у меня всегда - только недоумение. «Как так! Почему? »

 

Детское вú дение-невидение, фрагментарность... Все значимые для взрослых события проходят незаметно или незначаще для детей. Они спокойно живут в закрытом, замкнутом мире своих детских проблем и интересов.

 

Мы прожили свои длинные семнадцати-восемнадцатилетние детские жизни, а они свои быстротечные, одним мигом, незаметно как кончившиеся жизни. Наша вся непреодолимо огромная детская жизнь и их моментальная, от юности, бестолковая, суетливая, в нескончаемых заботах главная человеческая жизнь. Такая вот теория детства.

 

Никогда не писал об отце. Воображаемые споры как бы не кончались долгие годы. А это не литература, если нет никакой завершённости. Теперь жизнь или, правильнее, смерть поставила многоточие в этом споре. Это уже что-то. Ближе к чему-то беллетристически-сериальному. Знак, сигнал автору и читателю, что это и всё, - дальше уже ничего не будет.

 

Временной промежуток, наполненный жизнью в этом доме. Это было длинное время. Но оно кончилось. Жизнь ушла в будущее. Без него.

 

Казалось раньше, что мы с отцом противоречили друг другу, непримиримо, даже свирепо. Но в последние годы я старался находить оправдания, не давая вовлечь себя опять в бесконечные ни к чему не ведущие предположения.

 

«Воспитывал». При случае. Впечатления от этого «воспитывания» не развеялись и через много лет. Это самое странное в той жизни. Конечно, никто не виноват. Такие представления были о воспитании.

 

Не разобраться. Любой анализ чреват ошибками. А здесь ошибаться нельзя. Есть домыслы, и относиться к ним надо как к домыслам. Идти на это, но знать, что это всё недостоверно. Принципиальная незавершённость. В этом есть что-то подлинное.

 

«Незавершённость... От этого непрекращающееся беспокойство разлито по жизни».

 

Написал и подумал, что раньше, до этой минуты, всё было таким же, но о беспокойстве решил написать только сейчас, когда из этого беспокойства вылупилась законченная, приемлемо звучащая фраза.

 

«... Другое дело une é pouse... » Вспомнил, наконец... Почему я вдруг стал считать, что это «другое дело»? Может быть, что-то случилось? Да нет, ничего такого выдающегося, чего бы не было прежде.

 

Может быть, я просто всё забыл. Надо рассортировать в памяти то, что было и чего не было. Или было только на бумаге. Психушка? Это было, было... А всё остальное?..

 

«Сдали» его? Всё семейство, может быть, обеспокоилось. Перестал адекватно реагировать на реальность, как-никак. «От самопогруженности». «Тоже мне, Мастер сыскался! » - проявил начитанность её папа. И сдал. У него оказался знакомый психиатр. «Ничего там такого страшного. Я тоже там лежал. После докторской. От переживаний. Ха-ха-ха! Вот видишь - теперь смешно».

 

Они добрые.

 

В самом деле, было не страшно. И называлось это почти нейтрально: «Психо-неврологический» санаториум. Лес, тихо, грязевые ванны.

 

Отнёсся к своей участи равнодушно. Это был ещё один штришок для истории болезни. Две недели пролежал на койке лицом к стене. Было даже хорошо. В меня что-то кололи, я обедал, гулял по парку, возвращался. Когда выписали, сразу уехал в Город? А там у них только побывал. Это, кажется, помню. А дальше? Может быть, всё было по-другому? После уколов так сразу не вспомнить.

 

Ничего особенного и там не было. А может быть, я даже не особенно углублялся. Мирное расставание. На моё молчание - её молчание. Невыяснение. Будто выполнил какую-то работу, сдал дела и уехал. И какая-то уверенность в своей правоте. Этакий запас «правоты», огромный кусок, руками не обхватить.

 

Никто ничего не заметил. «Музыка как звучала, так и звучит». Это старая «сакраментальная фраза». Она должна всё, или в достаточной степени всё, объяснять.

 

Это похоже на то, как не возвращались раньше артисты балета или музыканты из-за границы. Тихо-мирно уезжали на гастроли и... И не возвращались.

 

Можно тратить сколько угодно слов - от беспокойства не излечишься так просто.

 

Это должно затеряться в ворохе нейтральных писаний, а не то это будет уже похоже на некую манию.

 

Но ведь это же было бы смешно. Если бы всё было не так, как сейчас и как всегда, а как-то по-другому. Много раз описываемая в беллетристике и в мемуарах ситуация, когда супруга или подруга жизни тянет талантливого, но ленивого автора к вершинам творческой карьеры. Ей всегда хотелось, чтобы всё было как-то культурненько... Нет, это было бы смешно! Она читает его опусы, узнает какие-то бытовые, мелкие подробности, которые он включил в текст. Ей кажется, что это похоже на шарлатанство. Собраны случайности, мусор повседневной жизни... «И это они называют литературой! »

 

Нет, это было бы очень смешно! И ей ничего не сказать. Ведь никогда ничего не скажешь. Это или надо понимать и знать или... Или ничего не сказать.

 

А вот этого уже не было. Не могло быть!

 

«”Это я? ” - истерика Женщины из Токио. – “Это ты”. Для неё это было так неожиданно, что она не успела “спрятать” лицо под маску культурной дамы. Это было тогда одновременно и страшно и смешно. В воспоминании это осталось смешным. Он и сейчас не мог удержаться от сумасшедшей улыбки, когда представлял себе её лицо в ту минуту. И ещё он думал уже с тоской, что это безнадёжно. Смех не очищал. И в этом была и его вина. Вина в сведённости бытия к быту, в доведении их истории до состояния “вдребезги”».

 

Может быть, дело ещё в том, что в последнее время упрощались отношения. «Какие отношения с не совсем нормальным! » И эта мысль, жизнь с этой мыслью, тянулась долго. Но потом эта мысль лопнула как сильно натянутая резинка. И всё. Это как идти, идти и не оглядываться, а потом вдруг-да оглянуться. Уехал именно в этот момент. Так получилось. Не подгадывал. Оставил её обеспокоенную.

 

Или я только навоображал, всё это? Надо подумать.

 

Самое время.

 

Снова почувствовать себя праздным...

 

И покинутым музой.

 

Покинутые музой. Как наутро просыпаются знаменитыми, так можно наутро проснуться не-поэтом, обыкновенным мужчиной или даже стариком.

 

Испарилось безбрежное море. Ещё корабли стоят у причалов, на сваях, вбитых в песок. На бывшем берегу высится слепой маяк. Старик-сторож сидит на бывшем берегу. На нем тельняшка и помятая капитанка. Поэтическая. И пустыня. В голове ровный шум и треск, как в эфире после кончившей радиовещание станции.

 

Нет-нет, с этим надо погодить, с этим не шути!

 

Так значит, рассеянность - это «лирическая лень»? Пожалуй. Хождение по улицам с сонным видом, в полусне созерцательности. Когда не находишь душевных сил на большее! Лирические настроения, ощущение города, весны, холодного вечера... Этого мало для работы. «Лирическая лень», лирическое безволие, равнодушие... Если попробовать встрепенуться? Не получится. Что я воробей!

 

Самообман лирических ощущений. Тренькает пианино в доме. Где-то на верхнем этаже. В чужих окнах. Чувствительность... Но она не включилась пока. Не найти нужного слова. Для этого отклика, краткого, тонкого и острого как игла. Но не бó льного. Прикосновение только. Это звякнула посуда в кухне на первом этаже. На что-то откликнулась душа. Что-то там соединилось. Кто знает отклик на что! Пианино и звон посуды на кухне.

 

Неистребимая, наивная вера в то, что где-то, может быть, за этими окнами живут прекрасные, добрые, преданные, немножко несчастные, тонкие, умные, образованные, одинокие...

 

А вот и «родная школа». Интересно было бы сейчас послушать то, чему здесь учили тогда - в 50-е, 60-е, 70-е. «Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лёд... » Каждый день. Находили слова, лазейки для веры в необходимость...

 

Каждое утро, с размеренной неизменностью провинциального городка проходит по улице немолодая пара. Они здороваются со мной всякий раз, когда я попадаюсь им навстречу. Откуда-то помнят меня. И я старательно и с хорошим чувством наклоняю голову и шевелю губами в ответ, а иногда и раньше их.

 

Кроме них встретился ещё один странный тип, который, с его слов, знал меня по школе. Он был в мятом плаще, одетом на белую старую рубашку, плохо выбрит. Мне тоже показалось, что я что-то припоминаю, но как раз не то, что тот говорил, не школу, а что-то волейбольное. То ли мы вместе играли в одной волейбольной команде, то ли в разных, то ли рядом сидели в качестве зрителей на соревнованиях по волейболу. Поэтому и разговор у меня с ним был, несмотря на улыбку шире плеч, осторожный, обобщённый, как бы не ляпнуть что-то и не выдать себя, свою дырявую память. Да и времени-то много прошло. Он внушал некое доверие только потому, что был похож на человека, умеющего умножать в уме большие числа. Так он был уверен в себе, артистически, шоуменски, нахально уверен в себе. И это при том, что внешность он имел заурядную, был нескладным, некрасивым, да ещё и одет соответственно публике у пивного киоска, рядом с которым он и схватил меня за рукав и сначала с минуту только пугающе улыбался, как Юрий Деточкин.

 

Я подумал, что если этот небритый тип начнёт приставать с деньгами, то никакой он не школьный знакомый, а просто ему не хватает на пиво. Но нет, он ничего не стал просить, а только всё улыбался, жал руку и смотрел в глаза. Если бы не это сияние, исходившее от его напружиненной самоуверенности, а может быть, по причине этого сияния, он казался бы даже слегка пришибленным. «Мы теперь, наверное, очень похожи», - подумал я.

 

Этот никем не описываемый мир. Пивные киоски, собаки, мужики... Никому они не нужны. Они здесь всё время, как бы поздно или рано я ни проходил. И кажется, что весь мир не описан. Авторы интересуются какими-то другими вещами, но не этими будничными, незаметными... Очаговость искусства. Оазисы культуры в пустыне неописанности.

 

«”Давай подпишу! ” Мир маленьких людей. У Гоголя маленькие люди - мелкие канцелярские работники. А те, что ниже, вообще не принимаются в расчёт. И вот эти... Мир слесарей-сантехников, кочегаров, сторожей, чистильщиков канализационных колодцев... Проспиртованы, пробеломорены, продублены на всепогодном ветру, надо полагать, не только у пивных киосков... Два таких типа в рабочей одежде, с медно-бронзовыми, помятыми, разбитными рожами сэров Тоби стояли у входа в какое-то учреждение. Проходя мимо них, здоровается с ними за руку их знакомый, одетый в куртку и белую водолазку. Он серьёзен и деловит. Скорее всего, их брат, “маленький человек”, вышедший в бригадиры. Или, может быть, его вызвали “на комиссию”. Или что-то в том же роде. “Давай подпишу”, - говорит ему один из двоих – тот, что с буряковым дырчатым носом. И смеётся. Просто так, от остроумия, а больше от вида того, кто торопится мимо с бумажкой в руках, - нахмуренного, делового, как бы слегка “начальственного”, озабоченного, полузадушенного тесным воротом старомодной водолазки».

 

Это такие лирические заметки.

 

Фиксирование мелочей. Фиксирование мелочей? Мелочей. Они бросаются в глаза. Как их не фиксировать! Фиксируешь эту странную жизнь. Как школьный дневник наблюдений. Температура, направление ветра... Или то, что в такой-то день такого-то года в Городе Н**ской губернии выпал снег. И солнца давно нет. Такая вот погода. И снаружи и внутри. А так, конечно, мелочи. Почти и неогорчительные. Фиксирующиеся. Может быть зря.

 

«Уйти в этот мир и не вернуться».

 

Моторный переулок.

 

«А ведь это Гриша Долгий», - только на следующий день, проснувшись утром, я окончательно вспомнил, откуда знаю того типа у пивного киоска.

 

В самом деле - тип. Поэтический, авторский тип: Веничка, Шпаликов, Рубцов, Фатьянов... Эге! сколько их ещёнаберётся! Только возьмись за их сортировку и классификацию.

 

А ещё, наконец, вспомнил, что и сам в бытность свою жителем Города писал стихи. Где-то их ещё можно отыскать, если постараться. Может быть, на чердаке в Посёлке.

 

«В описании дикой природы

Имелась учебная цель,

Будто в школу пошёл

И пишу сочиненье:

Рассказ про ручьи и капель... »

 

Большое достижение в версификаторском искусстве.

 

«Вот бы Анна удивилась тогда», - мысленно произнёс эту фразу и подумал, что именно с этого возможного «удивляния» и начались стихи и «прочая литература». Что-то кому-то доказывал. Слава Богу, недолго. Теперь-то уж понятно, что ничего доказывать никому не надо.

 

Анна удивилась бы ещё больше, если бы узнала о том, что её «мальчик», мальчик, с которым она «ходила», этот простодушный и легкочитаемый Андрюша водит знакомство ещё с кем-то, кроме неё, о ком никогда ей не говорит. «С какой-то долговязой девицей из рабочего посёлка! »

 

«Девушка из Моторного переулка». Про неё Анна ничего не знала. И вообще ничего не знала, об этой части моей жизни. Она и сейчас, наверное, считает, что я работаю инженером на каком-то нефтеперерабатывающем заводе. На чём расстались... Да нет, вряд ли. Здесь все друг о друге знают... Что вот только?

 

Опрощенный поэт, поэт-расстрига... Ну, про поэта это я загнул. Так что-то - несчастное, «мычаще-блеющее». О ком это она так нелестно? Не помню.

 

Поэтесса из Моторного переулка. Лариса Ланц. Или Лора - так её звали знакомые. Или Лея – иногда для шифровки в моих тетрадях тех лет.

 

Она подарила мне сборник «Молодых волжских поэтов» с двумя её стихотворениями. «Два стихотворения о дожде».

 

«Дождь.

Сначала пух и пыль

Проносит мимо

Вихрь.

Раскаты…

Подтянет тучи -

Бедный свет.

Нависнет серое...

Всё в дырах голубых

Как тряпка ситцевая.

Сгонит всех с балконов

И льет на город».

 

Хорошо это или так себе? Вот у Гриши и спросим. Он теперь в обезлюдевшем для меня Городе стал чем-то большим, чем просто старым знакомым. Может быть, он теперь единственный свидетель моих юношеских мечтаний и увлечений... Точно ли увлечений? Чем? Или кем? До этого ещё докопаться надо.

 

Торжественно вспомнить!

 

Может быть, в этот время Лора полностью поверила в то, что она поэт... Но ведь это такое синусоидальное дело. Постоянно происходят какие-то изменения в ту или иную сторону. Радостная вера в себя. Трудно удерживаться долго на этой радости. Свежесть чувств, бесстрашие, наивность без натужных усилий и напряжения собственного существа, горение, нетерпеливое, безоглядное... И ещё многое другое необходимое, хрупкое, скоропортящееся, легкотеряемое и трудновосполнимое...

 

Гадательность прошлого. Гадательность уже прошедшего.

 

Вдруг с удивлением понимаешь, что это было как-то случайно. Так же случайно и просто наступают на ногу в переполненном трамвае... Неужели всё дело в одном случайном разговоре на улице, в одной фразе, в почти неуловимом изменении интонации, в одном необдуманном, по лени или по небрежности, движении мысли, в одной несдержанной психологической реакции! Трудно восстановить все подробности разговора... Я встретил её случайно. Она уже перешла в другую школу после восьмого. Это был вообще первый наш разговор. В школе мы никогда ни о чём не говорили. Не о чем было.

 

«Ушли лучшие», - сказала она о себе, о Грише и ещё о тех, кто остался в моих тетрадях под условным наименованием «четырех приятелей».

 

Четыре приятеля. Ярко и отчетливо помню их почему-то только в самом начале школы. Мальчики из первого, второго класса. В синей форме с белыми пришивными воротничками. У всех октябрятские звездочки. Они все умели ослепительно улыбаться своими здоровыми ровными зубами. Их звали Миша, Саша, Илья и ещё один Саша по фамилии Аксель. Они были друзьями, жили на одной улице где-то рядом с Моторным переулком. Я шел иногда за ними и слушал их разговоры про Фенимора Купера и Майн Рида. Меня они не принимали в разговор, говорили, что я не знаю, кто такие бледнолицые и краснокожие. Может быть, я действительно не знал этого. Иногда они меня пытались прогнать, но я грозился пожаловаться на них учительнице. Из всей компании мне больше всех нравился Аксель. У него не сходила с губ мягкая добродушная улыбка, открывавшая два передних больших зуба. Он был красивым. Хорошо рисовал. И фамилия его очень нравилась. В ней было что-то морское. Два Cаши, Миша и Илья шли под гору по улице Островского из школы имени Островского. Теперь и улицу, и школу зачем-то переименовали. Улица Лапушанского или Лапушнянского – точно даже запоминать не хочется. И кто этот достойный человек, тоже узнавать не буду.

 

А где теперь эти два Саши, Миша и Илья? Можно уже больше не узнать этого. Некоторым из них хотелось быть такими же, как все. Ничем не выделяться.

 

Это было очень трудно.

 

А про Гришу Лора сказала, что он пишет стихи. – «Я знаю». – «Знаешь!? » - «Я, может быть, тоже стихи пишу... Напишу. Что тут такого! » - мне хотелось сказать, что ещё не все лучшие ушли, кое-кто остался. – «Ты?! » - не поверила она.

 

Через несколько лет, ненадолго приехав в Город, я случайно встретил Ланц. И теперь я услышал от неё примерно ту же фразу, но только с более серьёзным смыслом. «Уезжают лучшие», - она знала, о чём говорит, а я не знал. Даже не догадывался. Мне это даже в голову не приходило, пока не начался тот «великий исход». «Лучших».

 

«Упорное нежелание видеть в жизни что-то драматическое. Или вернее будет - драматургическое. Вскрывающее. Выявляющее. Старое правило: «люди только обедают». А не так как у Чехова только собираются обедать и вместо обеда рассуждают, выясняют отношения, стреляются, философствуют... »

 

Надо, надо об этом писать. Это важно, это существенно, это... Они на меня стали смотреть другими глазами раньше, чем я на них. У меня было ещё недоумение, а у них... Что? Что-то было. Так просто не уезжают. Это должно вызреть, в этом надо убедить себя, а потом и других... Например, меня. Которого это поразило, как ничто ещё не поражало в жизни до этого.  

 

Лора, похоже, меня никогда не воспринимала всерьёз. Мысли постоянно возвращаются к этому. Для неё я был просто вежливым знакомым мальчиком. Она была так «далеко», что это исключало даже намек на влюбленность. Смотрела поверх и сквозь.

 

Может быть, меня и потянуло к ней и в эту сторону только из-за этого почти оскорбительного отношения. И может быть, поэтому Моторный переулок, из которого поуезжали все «лучшие», для меня остался навсегда чем-то беспокоящим. Или лучше сказать – камнем преткновения шизофренического свойства, который никакими силами сдвинуть теперь было невозможно.

 

Да, невозможно двигать камнями в прошлом.

 

Стали перебирать имена знакомых по школе. Лора сообщила, что Гриша Долгий, уехал с родителями в «Штаты». Я не сразу понял, о ком она говорит. «Ах, Гриша! », - его фамилия уже успела выветриться у меня из памяти.

 

«Как! И он тоже? » - удивился я. «У него же папа полковник», - хотел прибавить, но не стал. – «Что тоже? Да, он тоже. Ты этого не знал? » - полуоскорбилась Лора.

 

Я всего несколько раз встречался с Гришей. Он проучился недолго в нашем классе, потом его папу-полковника куда-то переводили на несколько лет. Потом Гриша опять появился в Городе. Всякий раз при встрече он читал мне на память свои длинные, «кюхельбекерские», написанные чуть ли не гекзаметрами стихи с полуфилософским содержанием, непонятные, но завораживающие. «Разъезжаются все лучшие. Останутся скоро одни... » - опять повторила Ланц.

 

Мне тоже хотелось быть в числе «лучших». Я опять напомнил, что некоторые из тех, кто не уехал, может быть, тоже способны на стихи.

 

Она так и не поверила. А я пошел писать стихи.

 

Ланц казалась мне очень взрослой. Она очень торопилась. В ней всегда были озабоченность и торопливость, казавшиеся мне очень взрослыми качествами. Я был легкомысленным и ещё не скоро опомнился от юности, от этого бестолкового, полуслепого, «мычаще-блеющего» состояния. Недоверия к одним и впадения в безграничное доверие к другим. Своим умом! Своей бестолковостью, своими зародышами ощущений, зачатками пониманий! А Лора будто знала о том, как всё быстро происходит. Наверное знала. Ну, это не считая того, что она курила, водилась с какими-то взрослыми богемистыми дядечками: они помогали ей публиковаться, и читала малодоступных в прежние времена, не изучаемых в школе авторов.

 

Моторный переулок. Давно готовившийся к отъезду. Как не вспомнить четырёх приятелей! Они с детства улыбались белозубыми американскими улыбками. Потом к этому прибавился ещё и английский язык, который они усердно учили. И никакой другой язык - ни немецкий, ни французский, группы которых были в школе! Фенимор Купер, Эдгар По, О`Генри, Хемингуэй... Всё одно к одному! Об этом теперь - по нынешним временам - забавно вспоминать. Об их старательности. В их целеустремлённости. Вырвались на свободу!

 

И Лора. Она закончила пединститут в губернском городе заочно. Спросила, платят ли за заочное образование при выезде? – «Чаво-чаво? » Я зашёл к ней домой. Удивила бедность обстановки квартиры, в которой она жила с родителями, бабушкой и братом. И полное отсутствие книг. У поэтессы! Теперь понятно, что все последние годы у них шёл «процесс», о котором я не догадывался, пока не началась та большая волна отъездов. Годами - чемоданное настроение, напряжённый гул ожидания... Как теперь её зовут там на английский манер? Lants? Или Lantz? Lora Lantz. Звучит как имя голливудской звезды. И это, наверное, немаловажно. Ей вообще шло быть поэтессой. Высокая, стройная, с романтически взлохмаченными черными волосами до плеч. Восточная, персидская красота. Она смахивала на Гиппиус с какой-то фотографии, где она художественно снята в брюках с папиросой в длинном мундштуке.

 

«Так и не поверила. И не узнала», - первое, что я подумал, когда через несколько лет кто-то из общих знакомых сказал, что она точно уехала.

 

Может быть, и я не узнаю никогда, сделалась ли она кем-то окололитературным. Может быть, ей совсем не до того стало. Это в Городе все ещё продолжается, в не очень тихом, Моторном все-таки, переулке, а там жизнь не стоит на месте.

 

После школы я видел её только в тот один предотъездный раз. С неё сошла прежняя весёлая, и озабоченная одновременно, взвинченность творческой личности. Она говорила про бытовые вещи. А может быть, она плохо помнила, кто я такой. Всё возможно. Забыла, что со мной можно говорить о чем-то ещё. Больше я её не встречал.

 

Захотелось опять увидеть Гришу, поговорить с ним о чём-нибудь таком... На другой день я купил бутылку водки и очень легко «случайно» встретил Гришу.

 

«Ну что, брат Пушкин? » - «Да так, брат... так как-то всё... » Про больницу, конечно, не стал говорить. С персонажами Михаила Афанасьевича покончено навсегда. Бр-р-р!

 

«Это очень опасно - заниматься в жизни только тем, что нравится, - немедленно “принял” меня Гриша. - Например, только играть в настольный теннис. Или только писать стихи».

 

Я со всем соглашался. Я привык к таким разговорам. Ещё пару недель назад Виля с соседней койки задавал мне всякие глубокомысленные вопросы. «Всё, что написано в книге, есть в жизни? – спрашивал он. Это хорошая трава? Почему она хорошая? »

 

«Ты всё понимаешь, в книге, которую читаешь? А я не всё. Только иногда», - признался он. Это его как-то беспокоило. Ему казалось, что я должен это объяснить. Но я не мог.

 

Мы с Гришей расположились на скамейке в городском саду.

 

«Мне сегодня грустно», - объяснял я самому себе. А Грише никаких объяснений не требовалось.

 

Мирные пивные пьяницы. Бормотушно-пивные. Они хорошие ребята. Почему я этого раньше не знал! После третьего захода мелькнуло что-то в мозгу. Как столб в окне мчащегося поезда. Проскакивание. Какие-то смутные ощущения и попытки словесного их воспроизведения. Мелькнуло в сознании что-то, претендующее - ни больше ни меньше - на постижение смысла жизни. Вот тут же на скамейке с закуской на газетке! И это, как всегда, связывалось непостижимым образом с нежными чувствами.

 

Грише все это было привычно, он завёл околофилософскую пластинку. А я подумал, что философия в бытовой жизни неразрывно связана с пьянством, неблагополучием и сумасшествием. В здравом уме, на трезвую голову мало кто станет философствовать. А со «стаканом в голове» сразу появляется красноречие, интеллектуальная смелость. «Всё становится как бы понятней». Можно легко представил себе, как это происходит с Гришей, единственным философом и поэтом на всю округу. Заумь. Это ведь высший пилотаж - ввернуть в нужный момент что-нибудь философское знакомому слесарюге. Про «отсутствие устойчивых кодов обыденности».

 

«Как во всех “бывших”, в нём много осталось от периода его земного благополучия, - записал я, придя домой. - Некоторая витиеватость, усложнённость в бытовых разговорах».

 

Постепенно я почти перестал слушать Гришу и не вмешивался в полет его мысли. Однажды только попытался что-то переспросить. «Плиний младший», - поправил меня Гриша, и я потерял мысль, а с ней вообще интерес к этим разговорам.

 

Но я помнил всё время, сквозь все умные разговоры, то, о чём хотел его расспросить.

 

- Ты же уезжал как бы?

- Это почему?

- Ланц говорила. Ещё тогда, давно...

- А её ты откуда знаешь? Да, уезжал недалеко.

 

«Ага, попался! Тоже не помнишь толком, с кем водку пьянствуешь! »

 

«Только не в ту сторону», - узнал я. Гриша улыбнулся тонкими губами и в двух словах, как бы извиняясь, рассказал, что он кого-то покалечил в армии и... «Покатилось на перекладных. Потом, сам понимаешь... Заболел. Сколько я пропустил этого безобразия через мозги и печень! Ха-ха-ха! А ты нет? Нет?! Ну, молодец! И не надо! А то будешь как дядя. Ха-ха-ха! Несдержанный, отталкивающий, скандальный... »

 

«Для тебя это просто. Ты жил рядом с этим с детства», - чуть не сказал я нечто оскорбительное о Моторном переулке...

 

Не в первый раз подумал, что упоминание Моторного переулка как-то стало совсем безопасно, так как никто не будет никогда выискивать, что это и откуда. Если это и появится на свет где-нибудь, то так далеко и пространственно, и по интересам от этого самого Моторного переулка, что никто никак не прореагируют на эту «узнаваемость». Там просто нет никого, кто бы хоть отдалённо имел отношение к этой области жизнедеятельности. Даже Гриша, который, похоже, врос в этот монолит неописанной жизни. О них так же «безопасно» писать, как о диких племенах Южной Америки. В этой безопасности или, правильнее, безнаказанности есть что-то приятно волнующее. Тайна. И в то же время очевидная предсказуемость последствий, понимание происходящего. Можно Соловьёва называть Соловьёвым, Моторный переулок - Моторным переулком, «четырёх приятелей» - их собственными именами...

 

Были до революции серии этнографических открыток: «Типы Кавказа», «Типы Малороссии», «Типы волжских бурлаков» и т. п. Они как принадлежность ландшафта, как часть природы, как обряженные в национальные костюмы манекены из краеведческого музея. Они никогда не перейдут плоскость, отделяющую тот мир, в котором они существуют, от мира зрителей - тех, кто разглядывает открытку «Всемiрного почтового союза Россiи». В этом владении некой тайной «двух миров» и было самое волнующее. И уже мыслить мир «однополовинным» стало так же невозможно, как в ХХ веке представлять себе землю, покоящейся на китах и слонах.

 

И ещё о том же - о подлинных именах. Они, герои, поименованные подлинными, реально «имеющими хождение» именами, не обязательно совпадают с реальными обладателями имён. Это просто некое послание в никуда. Дырочка в небесном своде. И не обман даже. Это как мореплаватели, открывая новые земли, дают островам, мысам и банкам имена своих знакомых.

 

Анна не знала ни о чём. А для Ланц я вообще был почти никем. И с одной, и с другой я был в жизненных ролях. А они были персонажами совсем разных пьес. Впрочем, такое в жизни - на каждом шагу. Не то чтобы актёрствуешь, а как-то приноравливаешься к разным людям, что-то в себе прикрываешь или, наоборот, открываешь, чтобы соответствовать тем или иным ситуациям.  

 

И всегда была ещё и закулисная жизнь. Я, конечно, не делал никаких усилий, чтобы скрывать её, это получалось совершенно естественно. Между сценой и кулисами не было почти ничего общего, как между героем пьесы и актёром, играющим роль. Переход из одного мироощущения в другое вызывал лёгкий дискомфорт только в самом, уже полузабытом, начале. Со временем это стало происходить вообще на автопилоте совсем неощутимо легко.

 

Шпионская жизнь. Хочется рассказать кому-нибудь. Но надо молчать. Потому что это бессмысленное желание. Почти столь же бессмысленное и глупое, как и у настоящего шпиона.

 

«Тебе не страшно жить среди непишущих людей? » - Гриша задал вопрос, достойный моего больничного знакомого Вили.

 

Я побывал в Моторном переулке, в пустой неприбранной квартире Гриши, меблированной «шифоньером», круглым раздвижным столом, продавленным диваном и этажеркой с книгами. Я чувствую себя хорошо только в нашем районе - на пыльных перекосившихся улицах старого города. А в «бандитском», слободском, в стиснутом, полупроглоченном заводом Моторном переулке мне всегда было не по себе. Недаром они все поуезжали. Над «моторной» слободой на пятачке среди сплошной «промзоны» возвышался Гришин трёхэтажный дом, который трясся от пневматического молота, работавшего на заводе. В этом доме и Ланц когда-то жила.

 

С тоскливым чувством шёл я к Грише. Боялся, что никакой поэзии уже там не будет, а будет одни невразумительные разговоры «разбитого горшка», который, всё же, нахально уверен, что делает что-то выдающееся. С такими делается грустно. И скучно. Как с сумасшедшими или пьяницами. А здесь, похоже, и то и другое.

 

Есть и ещё один вариант «эволюции». Знавал и таких, которые незаметно, может быть, и для самих себя, переключились на «гарики и откровизмы». С ними точно так же грустно и скучно, как с сумасшедшими.

 

Но что-то в нашем с Гришей сидении в парке зацепило меня, и я решился на продолжение знакомства. «Гриша ещё что-то помнит из прошлого. Так глубоко и непроницаемо он задумывался. Хотя, может быть, это психиатрический сдвиг». Я стал немного разбираться в этих вещах.

 

- А с другой стороны... Тоже мне поэты! Поэты, мать их ети! Никогда не открывают своего подлого нутра! Всю жизнь - безопасная халтура!

 

В общем-то, не всегда было понятно, о ком или о чём он говорит. Иногда вдруг в нём мощно вспыхивала враждебность к чему-то, не соответствующему его поэтическим представлениям «в высшей мере» о том, как всё должно быть устроено на земле, среди людей. «Пьяницы и поэты… Они погибают от ненависти».

 

От водки опять почувствовал, что «мне сегодня грустно».

 

О себе я рассказал ещё в прошлый раз, на скамейке. Несколькими фразами. «Работал на телевидении, в газете. По знакомству. Занимался жилищно-коммунальным хозяйством, стройками... Редактировал, писал тексты, репортажи, интервью. Надоело. Это даже как-то мешало... Это, знаешь ли, разные занятия».

 

В этот раз добавил ещё кое-что.

 

«... бросил это железо... Но не смог переключиться на лирику полностью. Они все – газетные - казались немного бездельниками, богемой. Их проблемы и трудности раздражали. Как в детстве раздражали пианистические проблемы сестры. Они казались болтунами, беспомощными белоручками в сравнении с нормальными гражданами. В газете прибило, в конце концов, к отделу, который только и занимался что производством. Ездил на заводы, фабрики, в колхозы, брал интервью у передовиков и у начальства».  

 

Этот период «откровизмов» длился, как и на скамейке, наверное, какие-нибудь полчаса. Так у альпинистов, когда они от последней промежуточной базы идут на решительный штурм. Краткий период - от начала этого последнего подъёма и до возвращения обратно на промежуточную базу. Ещё ты на горе, ещё, может быть, далеко до плоской земли, но это уже не то. Желание говорить было только на вершинной части этого состояния.

 

Хождение по городу, встречи с бывшими знакомыми натолкнули на мысль о «семейных гарантиях». Насколько хватает «фамильного ресурса жизнестойкости» у разных категорий граждан. Насколько хватает, заложенного природой резерва жизненной активности.  

 

Гарантии. Семейные гарантии. Коржиковы, Микишины...

 

«Нужна ещё воля к встраиванию в социальную систему. Иногда эта воля сходит на нет».

 

Хотя, может быть, в отношении Гриши я не прав. Он у меня как бы уже в «разбитые горшки» записан. Вразнос пошёл. Ну, пьяница. И что? «Встретил я Фатьянова... » Не пишет больше «кюхельбеккерских» стихов. И пишет ли стихи вообще! Может быть, ему это уже не нужно.

 

Это похоже на то, как люди бегут купаться. Жара. Они бегут по широкой полосе пляжа, на ходу сбрасывая одежды... Само как-то выскочило торжественное слово «одежды». Тоже симптоматично.

 

«А Лора?! Ты её  помнишь? Ах да... »

 

Я прочитал ему кусочек одного из тех двух стихотворений о дожде, которые мне достались от Ланц.

 

«Всё в этом полувздохе,

Полуслове:

И дождь,

И пыль,

Сметенная к обочинам дорог,

И летний день,

Остановившийся...

И рокот,

Натужный,

Моря.

И страх.

И тянущая боль

Тоски несложной.

И покой...

 

«Расчувствовавшись Гриша плакал шутовскими слезами. Как плачут клоуны. Артистично, трогательно».

 

Почему шутовским? Не знаю. Просто так захотелось сказать.

 

- Человек всегда бывает жалок. Если кто-то говорит, что это не так, что он этого избегнет, что он силён и умеет за себя постоять, то... То он дурак. Человек может собрать себя в какое-то достойное космоса целое. Из частей. Из отдельных усилий. Как Богоборец Одиссей. А потом он опять будет жалок. И ничего с этим не поделать…

 

Вообще-то я не люблю такой «человеческой близости». Всегда уходил от этого. Но тут сам на это напросился и своими ногами пришёл.

 

- Мы недавно были в Евпатории, - зачем-то сообщил Гриша.

- Ну и как там - в Евпатории? – спросил я.

 

Гриша указал на кучу бумаг, грудой наваленных вперемешку с книгами, тетрадями, папками, что-то пробормотав напоследок перед тем, как отключиться. Я оттащил его к дивану, потом закурил его вонючие «овальные», сел рядом с окном и стал перебирать всё подряд. Сразу нашёл несколько небольших сборников Гришиных стихов местного издательства. «Ивановобланкиздат» – вспомнил я с нехорошим смешком.

 

Это было невозможно спокойно читать. Я натыкался поминутно на поражавшие меня мысли, образы. Невыносимо было оттого, что сам-то давно уже ничего подобного не писал. «Переживал! » То одно, то другое. И не работал.

 

После стихов открыл потрёпанную папку с распечатанными на принтере прозаическими текстами. Улыбнулся, прочитав заголовок на первой странице. Первая глава, а может быть, и всё целиком называлось с философским прицелом - «Диалоги».

 

«Осуществление ещё одной безумной, нереальной идеи. Диалогиввысшеймере».

 

«Les rê veries du promeneur solitaire» de J. J. Rousseau... В поисках ключа к писанию. М. б., это то, что нужно. Rousseau не боялся экстравагантности. Опустить бы два века. Простодушно. Почему-то это забыли, это стало не модно ещё во времена Печорина».

 

Он что же французский язык учил? Рассыпается предположение об английском языке для отъезжающих. Или подтверждается? Он же-таки никуда не уехал, а вот тут мирно отдыхает на своём родном диване.

 

«C`est cet espoir qui m`a fait é crire mes dialogues... » Вот откуда диалоги в философских работах древних. Из одиноких прогулок. Отталкивание одиночества. Уход от одиночества хотя бы таким искусственным, беллетристическим способом».

 

«То, как художник служит вечности, когда кажется, что он служит власти. Власти кажется, что художник тут - под руками. Вот ниточки, за которые его можно дергать. А он удивляет. Удивляет власть, которая ничему, конечно, не верит. Да, художник существует в пространстве, отпущенном властью. Но он и на этом клочке умудряется жить как в бесконечном пространстве. Он такую ямищу может вырыть, не сходя с места! В неё провалится вся вселенная! Такой вот самообман власти».

«Люди живут в неведении, они не верят в мистику. Они покупают макароны, капусту, солёные огурцы, храпят во сне, напиваются и орут пьяные. Живут и не замечают этого плотного, вязкого воздуха. Как не замечают уже дегтярного запаха с железки, запаха сурика с завода, тошнотворного запаха бумажного комбината».

«Старые пыльные особняки Е. Летний, южный город Е. Жизнь в чистых, светлых, со скрипучими паркетными полами, комнатах. Жизнь за письменным столом. А вечером - многолюдье южного города, нарядные беспечные люди. Хорошо ходить бесцельно среди них, незнакомых, весёлых, возбуждённых радостью жизни. У них какие-то лёгкие праздничные отношения. Весь город, весь его густой жаркий воздух наполнен приглушенным гулом мягких лирических разговоров, смешков, вздохов. Даже старушки на скамейках у подъезда бодры, наблюдательны, и совсем не собираются умирать. Хорошо было и раньше соприкоснуться ненадолго с этим миром. Но теперь на неопределённое время нужно стать частью этого города, его жителем, переживать вместе со всеми не только такие тёплые легковесные дни, но и напряжение и требовательность буден. Никогда не получалось по-настоящему работать здесь. Надо вжиться, переломить, может быть, себя. Забыть. Преодолеть».

 

Я отложил чтение. «И у меня есть что-то подобное. Как же я забыл! » - хотелось мне сказать Грише, но он лежал ничком в полной беспробудности.

 

«Диалоги» - это то, куда прячутся. И у меня есть то, куда можно спрятаться. Есть. Должно стать этим. Тем, куда прячутся. Погружаются на некоторое время. Хотя полностью всё равно не спрятаться. Полностью и навсегда. Можно забыть обо всём. И не принимать того, что снаружи. В каком-то распрямлении. После напряжения пружины. Всё можно писать. Но это тяжело. К этому надо быть готовому…

 

По поводу того, чтобы «спрятаться»... Клюнул меня недавно некий критик из старого журнала. Я «отвечаю» иногда неугодным критикам. Спорю с ними. В тетрадях. С их статьями... бывает свежеиспечёнными, бывает давнишними. Дурдом!

 

«Тонкая, подвижная субстанция, - писал один “неугодный критик”, - формулу которого искали Боги и полубоги русского писательского пантеона, “«по жизни” имела свойство испаряться. Чтобы увидеть, что она испарилась совсем, и написать об этом роман, не нужно быть умнее Пушкина - достаточно не воспринимать литературу как тот песок, в который можно спрятать голову».

 

Я сначала пишу, что да, прячу, а потом говорю, что «это как понимать! » Не можешь не возразить. Из чувства противоречия.

 

«Головой в песок». Слова, за которыми стоят мыслительные шаблоны. Это не головой в песок... Это как раз тот случай, когда нельзя «в лоб», атакой, даже и «мозговой атакой». Литература не для этого придумана. Она не уклонение, но и не то, что от неё хочет этот отрицатель.

 

Может быть, это когда больше смотришь «внутрь».

 

А он покушается. Ему ничего не жалко. Он хочет, чтобы никто не прятал голову в песок. «В глаза смотреть! Я сказал! »

 

Думаешь, а был ли он маленьким и наивным? Почему он вырос таким железным? А попробуй поспорь с ним, скажи, что всё не так окончательно... Окончательно, но не так, не именно сейчас и здесь, а всегда и везде. И это будет так же глупо, как спорить с уличным мальчиком, обозвавшим тебя дураком, доказывая, что это не так.

 

Ещё два кусочка из Гришиного философского труда.

 

«Может быть, литература - это внешнее пищеварение. Как у паука-птицееда. Он обволакивает жертву паутиной, впрыскивает желудочный сок и потом... »

 

«”Enfin, que voulez-vous! Nous sommes né s pour souffrir, comme dit Saint Paule”, - откудаэто? »

 

Гриша повернулся на бок и шумно задышал, как будто вынырнул из-под воды. Комната погружалась во мрак. Я трезвеющими глазами осматривался вокруг, пытаясь уловить хоть какой-то намёк на соответствие того, что я вижу, и тем, что появляется на бумаге - в этих потрёпанных Гришиных «философских тетрадях». И ничего не находил. Икс-лучи какие-то!

 

Наверное всё же голова моя не до конца прояснилась, так как, уходя от Гриши, я решил прихватить с собой его довольно обширный труд, чтобы изучить его основательней. Будить Гришу было бесполезно, и я оставил соответствующую записку.

 

Пожив ещё некоторое время в Городе, я поехал в Посёлок. Захотелось вдруг срочно уехать. Не получился глухой угол. Всегда застреваешь где-то посередине. Надо было чинить старенький дом, вставлять стекла, разбитые хулиганами зимой. Было ещё ранняя холодная весна. Что-то погнало дальше, казалось, что безлюдный в это время Посёлок - подходящее для меня сейчас место.

 

Мать ни о чём не спрашивала.

 

«Уехал после Плиния с возлияниями», - написал я в тетради.

 

Всё так и бывает. Стоишь у окна и думаешь о том, что всё, может быть, будет зря. Все эти усилия, вся эта случающаяся радость от работы, все так называемые «находки», удачи, словечки-фразочки... И ничего с этим не поделать. Это в общем-то не страшно. К этому спокойно относишься. Памятуя о том, что бывает и хуже. Кандид этакий! Нет ничего несомненного. Всё как-то очень уж эфемерно, изменчиво, не несомненно.

 

«Пусто, голо, грязно, тихо. Старушки в пуховых платках. Здесь всё воспринимается по-другому. Это точно. Спокойней, безнадёжней... »

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.