Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Валентин ПавловичСвенцицкий 6 страница



«Вот ещё до той тольковитринки дойду, посмотрю, что там, и тогда уже домой пойду», — говорил я себе. Я доходил до витрины какого-нибудь чулочного магазина, а спех мой от этоготолько разжигался. Я делал вид, что совсем не о той витрине говорил, истремительно ускорял свой шаг.

Приходя домой в тихуюкомнату, я, казалось, успокаивался; слабость разливалась по всем членам, сладкая истома туманила глаза, хотелось спать... Но всё это разом, по мановениюисчезало — я судорожно хватался за шляпу, насилу удерживался, чтобы снова небежать на улицу, и, несмотря на усталость и совершенное нежелание своёдвигаться, начинал, всё ускоряя и ускоряя шаг, ходить из угла в угол своеймаленькой комнаты, пока головокружение не сваливало на кровать. Но даже в самомголовокружении моём проклятая торопливость не оставляла меня, и, как в полусне, в мозгу моём неслись клочки пережитых впечатлений, и я, изнемогая совершенно, чувствуя себя больным и разбитым, беспомощно отдавался их власти.

Ночи проводил я как влихорадке, теряя грань между сном и действительностью, а утром, притворяясь, что иду за хлебом, спешно надевал пальто, и на целый день начиналось то же.

Каждый раз мне казалось, что дальше так нельзя, что ещё хоть на йоту усилится во мне это чувство, и ясойду с ума. Но торопливость ещё ускорялась, я это ощущал ясно, и всё-таки сума не сходил, только руки мои начинали неприятно трястись и на голову словнокто-то паутину накладывал.

Я не знаю, чем бы этонаконец кончилось, но одно незначительное происшествие придало всему совершеннонеожиданный оборот.

X

АНТИХРИСТ В РОЛИСПАСИТЕЛЯ ОТЕЧЕСТВА

Рядом с моей комнатой, за стенкой, жила какая-то прачка с маленькой худенькой девочкой Катей.

Я не люблю детей, меняраздражает их тупая, животная беззаботность. Меня нисколько не умиляет, когдакакой-нибудь пятилетний малыш преспокойно расправляет у мертвеца пальцы исмеётся, что они не двигаются.

Терпеть не мог я и Катю. Она, должно быть, инстинктом чуя, тоже меня боялась.

В моей комнате былослышно всё, что делалось за стеной. Меня это не раздражало. Я не мог равнодушнослышать только Катин смех. Но она, правду сказать, смеялась редко.

Однажды вечером, измученный до последней степени своей проклятой нервной беготнёй по улицам, ялежал на постели, казалось, неспособный ни на какое чувство.

За стенкой происходилочто-то необыкновенное.

— Папка, дай карандаш, —плачущим голосом говорила Катя.

— Дура, — запинаясь, хрипел в ответ мужской голос, — так разве просят, спроси как следует: папочка, мол, скажите, пожалуйста, вы не знаете, где мой карандашик?

Катя заплакала.

Облокотившись на локоть, я стал вслушиваться. В слезах есть большой соблазн. Подмывает этак поприбавитьещё обиды, чтобы всё тело, каждая жилка бы трепетала от неудержимого горя. Меняразжигало тяжёлое, непреодолимое чувство, убийственное, как яд. Мне и жалкобыло её, уверяю, жалко было до слёз за такое издевательство над ней, но вместес тем жадно хотелось, чтобы за стеной совершилось что-нибудь ещё грязнее, ещёбесчеловечнее.

— Скажи, скажи, переломисебя, — раздражённо приставал отец.

— Ну скажи, Катя, —проговорил слабый женский голос.

— Разве она скажет... Три года жили одни, делали, что хотели... У проклятая! — крикнул он, сразуприходя в ярость. — Дьяволы, переломи, говорю, себя!.. Не хочешь, не хочешь!..

Судорога теснила мнегрудь. Зуб на зуб не попадал от лихорадочной дрожи. Я почти не владел собой.

— Ещё!.. Ещё!.. —обезумев, шептал я, чувствуя, что ещё одно слово, одно движение за стеной, и яупаду в обморок.

— Не хочешь, — уже скаким-то злорадством хрипел за стеной голос.

— Папка... я... я небуду... папка, — торопливо залепетала девочка.

— Нет, врёшь теперь...

Раз, два... раз, два... Едва внятные удары по голому телу долетели до моего сознания. В исступлениирванулся я с постели и вбежал туда...

Высокий рыжий мужчинадержал трепетавшую от страха и слёз Катю, зажав коленями, и со всего размахабил то по одной, то по другой щеке.

— Не смейте, слышите... Я вас задушу!.. — в бешенстве крикнул я, выхватив девочку за руку.

Высокий мужчина встал, улыбнулся и заморгал глазами.

— Я, собственно, для еёже пользы, — пробормотал он, — потому, три года...

Но я уже не слыхалего... Я бросился вон на улицу. Без памяти перебежал несколько раз с однойстороны на другую. Черта была уничтожена. Всё во мне было само по себе. Ясознавал одно: надо уйти! Куда-нибудь, как-нибудь, неизвестно зачем, но уйти, уйти, во что бы то ни стало! В совершенном исступлении, задыхаясь от нервныхспазм, сам не зная куда, летел я по тусклым туманным улицам. Мерещиласьхолодная, бесстрастная река, с суровыми полузастывшими волнами; вечноебезмолвие, страшное упокоение. Бесстрашный образ с дьявольской силой притягивалк себе и предчувствием покоя наполнял мою грудь...

Вдруг почти лицом к лицуя столкнулся с Родионовым — это был мой товарищ по университету, болгарин.

— Здравствуйте, — сказалон, крепко стиснув мою руку.

— Да-да, здравствуйте, —пробормотал я, рванувшись дальше.

Но он удержал меня.

Почему я его встретил? Именно его и при таких обстоятельствах?

Глупый вопрос, скажетевы: случайность и больше ничего. А что такое случайность? Видите ли, я не точто фаталист, но иногда, когда что-нибудь совершается очень неожиданное, совсемчто ни на есть случайное, мне начинает казаться, что это не случайностькакая-то там, а именно то самое, что должно было случиться, что я даже знал, что это случится, и что всё, что я затем делаю, уж не я делаю, а так, как томуположено быть.

— Странная встреча, —нервно усмехаясь, сказал я.

Встреча действительнобыла какая-то необычайная. У меня даже мелькнула мысль: не галлюцинация ли это?

— Странная встреча, —снова повторил я, пугаясь своего голоса и чувствуя, что на глазах моихвыступают холодные слёзы.

— На вас лица нет, —шёпотом сказал Родионов, не выпуская мою руку.

— Я не здоров, но ивы... вас узнать нельзя.

К величайшему моемуизумлению, нижняя челюсть его начала вздрагивать, глаза стали странно-узкими, извук, похожий на сдавленный смех, шипя вырвался из его груди.

— Позвольте, вырасстроены... может быть, хотите пройтись, — забормотал я.

Но он, не двигаясь сместа и, видимо, делая страшные усилия овладеть собой, совершенно чужим голосомсказал:

— Я сейчас получилписьмо... мой брат, помните, Георгий, убит в Македонии турками.

Ни один нерв не дрогнулво мне. Словно всё это было именно так, как я ожидал. И совершенно для себянеожиданно, как заводная кукла, я проговорил:

— На днях я тоже еду вМакедонию.

Родионов вскинул на меняглаза, схватил за плечи и что-то хотел сказать, но не мог.

— Знаете, заходитезавтра ко мне, — сказал я.

Его присутствие тяготиломеня. Мне нужно было остаться одному.

— Хорошо.

Он тиснул мою руку иисчез так же быстро, как и появился.

_______

Встреча с Родионовымсовершенно потрясла меня. Георгий, задумчивый, нежный, с лучистым взглядом, убит! Сколько невыносимого, безобразного содержания в этом слове. Схватили загорло. Прижали коленкой в живот и всунули, как в рыхлую землю, нож в живоемясо. И ужас, и боль, и отчаяние! А в последнюю секунду, в последнюю терциючего-то такого, что называется «жизнь», мелькнула, наверное, мысль о роднойсемье, о тёплой знакомой комнате, письменном столе с полуразбитой чернильницей, которую подарил брат Коля... и турок ничего этого не чувствует, не знает... темно и... смерть!

О, это проклятое, гнусное слово; всякий раз, когда оно мелькает в моём мозгу, мне кажется, что яи сотой доли не выразил того, как боюсь и ненавижу его. И вдруг я еду вМакедонию, бороться за чью-то чужую свободу! Я, отдающий свою жизнь за счастьедругих, я в роли спасителя отечества — что может быть смешнее и нелепее этого?

Если вы спросите меня, счего я выдумал эту новую ложь, я не отвечу вам. Мне, при всей моейоткровенности, часто немыслимо бывает ответить на вопрос. Не думайте, что туткакая-нибудь бессознательная психология или что-нибудь в этом роде. Просто, можно сказать, никакой нет психологии. Сплошь и рядом я выпаливаю совершеннонеожиданные вещи буквально как автомат и только потом соображаю настоящий ихсмысл и значение.

Не раз со мной бывалитакие случаи: идёшь по улице, вдруг кто-нибудь спросит: «Скажите, пожалуйста, как пройти на такую-то улицу? » — «Это вам налево», — предупредительно инеожиданно для себя говорю я; и в то же время чувствую, что делаю какую-тонелепость, потому что улица, о которой меня спрашивают, совершенно мне неизвестна.

Нечто подобное случилосьи с Македонией. Клянусь, у меня не было никаких, ни злых, ни добрых, намеренийсказать эту ложь. Сказал, а зачем, почему — не знаю!

И всё-таки... всё-таки вМакедонию я поехал!

Выдумка, фантазия, литературные эффекты! О, господа, я вместе с вами в безумном веселье стал быхохотать над собой, если бы это было так. Но я странный, очень странный, необычайно странный человек, и это со мной случилось. Я сам спешу согласиться, что это почти неправдоподобный случай, почти гнусная выдумка, но всёпроклятие-то и заключается в этом маленьком словечке «почти». Оно невидимо, какпаразит, прилепляется к каждому человеческому слову.

«А кто нам поручится, —скажете вы, — что всё сейчас здесь написанное правда? Если вы такой странныйчеловек, вы, может быть, и в самом деле всё это врёте, так себе, сами не знаетезачем? »

Если бы вы сейчас виделимоё лицо, то вы знали бы, что я тоже смеюсь вместе с вами, потому что такаямысль очень, очень смешна и совсем даже не обидна...

Но буду рассказывать попорядку.

Не прошло и получасу, как я совершенно незаметно для себя очутился в Македонии, с отрядоминсургентов. Чудеса храбрости совершает наш отряд, а я всюду первый, у всех навиду, пули свищут вокруг меня, но я неустрашимо мчусь вперёд, и турки бросаютсяврассыпную...

Человеческая душапредставляет из себя самый возмутительный сумбур. Я тут же умудрялся воображатьсебя и турком, который врывается в болгарскую деревню, загоняет всех женщин вцерковь, и начинается потеха. Говорю это между прочим, для курьёза.

А главное — возвращениев Москву: разговоры, расспросы и то высшее уважение, которое всегда чувствуетсясамо собой в тоне голоса, которым говорят, в выражении глаз, которыми на тебясмотрят.

— Странное впечатлениепроизводит свистящий звук пули, — буду рассказывать я, — впечатление какой-тотоски, не то это в тебе, не то около тебя, и так жалко-жалко делается чего-то.

И я задумаюсь, точновспоминая, и все задумаются.

— Теперь я только узналокончательно, — тихо скажу я, — что христианство действительно спасает отстраха смерти. Раньше я был уверен в этом без опыта, но теперь, положа руку насердце, могу сказать, что ни малейшего страха не испытал я, несмотря на полноесознание того, что достаточно на вершок взять вправо, и пуля попадёт в сердце.

И снова все задумаются, и жутко станет за прошлое, и радостно, что ничего такого не случилось, и я, герой, так просто говорящий о своих подвигах, снова среди своих друзей.

Мечты были таксоблазнительны, так реальны, что невольно вставал вопрос: почему бы не поехать?

Я сейчас же предвижуваше недоверчивое замечание: каким же образом, при вашей боязни смерти, ваммогло придти в голову, не в мечтах, а в действительности, ехать туда, гдесвищут пули?

Ваше замечаниесовершенно справедливо, и, как всегда, моё единственное оправдание в том, что ястранный человек.

Видите ли, мечтаясначала как о чём-то совершенно несбыточном, а потом задав себе вопрос, почемубы этому и не быть, я ни одной минуты не сомневался в том, что нималейшей опасности себя не подвергну. Я не знал, как именно всё это сделаю, как я умудрюсь съездить в Македонию и вернуться оттуда героем, ни разу неподвергнувшись опасности, но я внутренне уже решил, что это как-то возможно, что я всё это сделаю. Мне даже думать не хотелось, как именно всё это я устрою. Даже больше: такие мелочи способны были лишь расхолодить меня.

Таким образом, опасностьменя не пугала нисколько. Но что, кроме этого, могло удерживать меня дома? Ничего. Даже больше, такая поездка меня выбрасывала из колеи, а это опять-такидля меня было одно из необходимых условий, чтобы выйти из того ужасногопсихического состояния, в котором я находился последние дни.

Я знал, что черезРодионова дня в три все мои знакомые узнают о моём отъезде. Мысленно я неговорил себе «я еду», но очень хорошо чувствовал, что вопрос решён и что всёсделается само собой.

Когда теперь я вспоминаюто время и всю эту странную до нелепости поездку, мне страшно хочется узнать, случалось ли и с другими что-нибудь подобное? Во мне многое есть такое, что, яуверен, не есть моё исключительное достояние. Но вот насчёт этого я не знаю.

Не думайте, что этопраздное любопытство. Знаете, я уверен, что в таких фактах больше всеговыражалась моя «трупная» психология: нужно совершенно потерять всякую жизнь, чтобы какие-то силы могли так качать из стороны в сторону человеческуюличность. Вот я и хотел бы знать — ведёт ли трезвость взглядов к такому безумномукачанью всякого? Если да, то, Боже, какой хаос ожидает жизнь в недалёкомбудущем, даже думать смешно!

XI

ЧТО ТАКОЕ ЛЮБОВЬ?

Я очень хорошо помнюлицо Верочки, когда она отворила дверь и почти шёпотом сказала, не глядя наменя:

— Здравствуйте.

Она уже слышала о моёмотъезде. Я это знал и пришёл с ней попрощаться.

Я расскажу вам, какумею, о том, что произошло в этот памятный вечер, но сумею ли передать самоеважное, вскрыть самую главную черту того, что произошло, этого я не знаю. Вообще, чем глубже я вникаю в самого себя, тем яснее чувствую всю неуловимостьсамых основных начал психической жизни. Остаётся говорить о фактах жизни, а чутьзахочешь заговорить об их источниках, сейчас же упираешься в загадочнейшееслово «индивидуальность».

Это альфа и омега всего.

С первого же взгляда наВерочку я заметил в ней что-то особенное.

Теперь, когда я вспоминаюеё глаза, сиявшие какой-то скрытой радостью, непривычно сдвинутые чёрные бровии нежно-розовые полудетские губы, мне хочется безумно рыдать, не знаю от чего —от нестерпимой жалости или от ужаса перед всем случившимся много спустя послетого далёкого вечера. Но тогда, о, тогда я не был так сантиментален, и хотя яне понял причин её перемены, но инстинктивно чувствовал неприязнь к ней.

Она молча провела меня всвою комнату, так похожую на детскую, маленькую, уютную, тихую, усадила надиван, с какой-то новой для меня заботливостью и с необычайной неловкостьюдвижений.

— Вы едете... я слышала, — отрывисто сказала она.

— Да, еду.

Мы помолчали.

Опять начиналась ложь —явная, несообразная ни с чем и, вместе с тем, верьте мне, так бесконечнопохожая на правду! Судите меня, как хотите, но опять я буду клясться вам, что, сидя в «детской» Верочки, зная, что она видит во мне героя, едущего в Македониюумирать, и не только не разубеждая её в этом, а наоборот, разыгрывая комедию, рисуясь, если хотите, своим несуществующим благородством, — я искренно трепеталвесь от тех чувств, которые были бы совершенно такими же, поезжай я в Македониюна самом деле.

— Я не понимаю вас, —каким-то бессильным шёпотом говорила Верочка, — зачем... почему в Македонию, разве здесь нельзя?.. разве здесь мало дела?..

— Если бы вы знали, чтоделается в Македонии, вы не сказали бы этого, — с искренним упрёком сказал я.

— По-моему, вам ехатьумирать в чужую страну — это... это подлость!

Слова её вырвались свнезапной неудержимой силой, и столько было в них напряжённой жгучей ненависти, что я совершенно растерялся.

Секунду, одну толькосекунду, мы в упор смотрели друг другу в глаза и, как по уговору, оба встали сосвоих мест.

Я не узнавал Верочку. Бледная, суровая, со сжатыми плотно губами, она была так нова, взрослая, сильная. Мне стало жутко; между нами начиналось нечто такое сложное, роковое, чему я, слабый, растерянный, помешать был не в силах.

— Вы не понимаетеменя... вам очень стыдно говорить так, — начал я, чувствуя, что медленно, мучительно краснею.

— Вы едете туда напоказ! — в каком-то исступлении, задыхаясь, кричала она мне прямо в лицо. — Напоказ! из самолюбия, тщеславия — вы жалкий, ничтожный урод... помните, как тогда... Это тогда вы о себе говорили, я отлично понимаю теперь... Это у вас в душетакая грязь, такая мерзость...

— Послушайте... замолчите... это ложь!..

— Ложь, ложь? — сверкаяглазами, с истерической усмешкой спрашивала она меня в упор.

— Ложь! — почти кричаля.

— Так зачем же вы едете? — неожиданно мягко дрогнувшим голосом сказала она. — Ну зачем, что вам Македония? Нет, у меня голова кругом идёт.

Я ничего не понимал. Смутно, по-прежнему с неприязнью, я не то чтобы догадывался, а как-топредчувствовал глубоко скрытую причину совершенно неожиданных выходок Верочки.

— Я не могу жить здесь, когда эти зверства, эти нечеловеческие зверства там, в горах — за несколькосотен вёрст...

— Что же вы, спасатьпойдёте?

— Да...

— Хотела бы я васпосмотреть в полном вооружении, — с коротким злобным смехом сказала она.

Я молчал.

— Что же вы молчите... Говорите, что вы меня любите, что вы умираете от отчаяния, покидая меня, что выобо мне будете думать всю дорогу, и когда вас будут мучить турки, вы будетедумать обо мне, обо мне одной. Ну говорите же, говорите!..

— Верочка, что с вами, успокойтесь, — бормотал я, в изумлении смотря на неё.

— Отвечайте мне, понимаете ли вы, как вы смешны, худой, узкогрудый, с больным лицом, усталымиглазами, в воинских доспехах с саблей, револьвером, винтовкой? Вы карикатура... вы...

Послушайте, вы способныоскорбить, — внезапно приходя в прежнее почти истеричное состояние, прокричалаона. — Или вы Христосик всепрощающий... Так знайте же, что я ненавижу, ненавижувас всеми силами души!

— В таком случае мнеостаётся... — Я повернулся, чтоб идти.

— Постойте... Ради Бога, скажите мне, только так, чтобы я поняла вас, почему вы решили ехать?

Я остановился.

— Я не знаю, сумею ли яобъяснить. Ведь Македония... Балканский полуостров... Болгары... турки... всёэто такие далёкие безжизненные слова... Но представьте себе всех этих болгартакими же живыми людьми, как мы с вами... Лица у них открытые, добрые, чистославянские. Ребятишки бойкие, весёлые... Так вот, видите ли, пусть это неБолгария, не Македония, а Тверская и Московская губернии. Только представьтесебе это ясно, отчётливо. Пусть обесчещена девушка не какая-то там болгарка, аваша сестра, пусть по деревням на копьях носят не каких-то македонцев, а вашихбратьев, Николая Эдуардовича. Не думайте, ведь и у них бывают братья, сёстры, невесты. Заполните, Бога ради, эти мёртвые картины живыми образами, представьтесебе несчастную страну, сжатую со всех сторон грубой варварской силой, терзаемую до издевательства; обиженных, обесчещенных людей, которым не к комуобратиться за правдой, — и вы поймёте, что нельзя жить, когда всё это творитсяна земле, жить, не бросившись туда, хотя бы затем, смейтесь сколько хотите, чтобы целовать ноги так страдающих людей...

Я замолчал. Я былуверен, что, как тогда, перед нашим объяснением, она поддастся моей власти. Яждал, что она в раскаянии, со стыдом будет молить меня о прощении.

— Я вам не верю, — едвавнятно произнесла она.

Я молча повернулся ипошёл прочь.

Но Верочка быстро всталамежду мной и дверью.

— Уходите? — как вознобе, дрожа всем телом, совершенно чужим голосом сказала она.

— Вам будет стыдно...

— Хорошо, идите. — Онаотворила передо мной дверь. — Только знайте... — И наклонившись ко мне, так чтолицо её скользнуло по моей щеке, неслышно, одними губами она прошепталакакое-то слово.

Я не расслышал, но понялего.

Я нелепый, дикий, а не«странный» человек! Любовь выражает человеческую личность! Ну, а что такое любовь-то! Поцелуи, объятья, сладкие улыбки. Или, может быть, любовь — это мучительство, это потребность бить, терзать, издеваться? Я не знаю, что такое любовь, идумаю, что люди выражаются не столько в любви, сколько в том, что они называют любовью. Для одного любовь — это полнолуние с соловьём, для другого — слёзы, кровь, неистовое безумие, а для третьего любовь — отвращение. Не верите, думаете, автор на фальшивые психологические тонкости пускается? О, я насквозь вижувсю суть «обыденных» рассуждений, которые так же далеки от жизни, какегипетские пирамиды. Но если вы до сих пор верили мне и хоть сколько-нибудьпонимали мои странности, то поверьте и этому.

Неожиданный, застенчивый, почти детский шёпот Верочки о любви меня, странного человека, ненаполнил ни блаженством, ни страстью. Испугом и холодом вошли слова её в моёсердце. Но я, автомат, мёртвая форма мёртвой жизни, мог ли я, как на каких-топружинах, не обнять её, не прижать к своей груди, словом, не поступить каквлюблённый? И я всё это сделал порывисто, страстно, как полагается, сделалмеханически, не думая, если хотите, не притворяясь, а как-то само собой — в товремя как на душе, кроме тяжёлого непонятного испуга, ничего не было.

Я прижимал её к себе ичувствовал, какое худенькое у неё плечо, как вздрагивает её тело. Она вполузабытьи говорила что-то, пряча от меня своё лицо, которое я с холодом надуше и страстью в движениях искал своими губами.

Она быстро откинулась отменя, обвила мою шею руками и крепко поцеловала. Чувство, похожее на физическоеотвращение, внезапно кольнуло меня, ведь это лицо — обтянутый череп, тело это —мясо, говядина. Целовать, любить, ласкать труп: что может быть противнее, страшнее этого? Мне почудилось, что сквозь платье я ощущаю её холодное отволнения тело, противное, мягкое.

И в бешеном порыве яобнял её за плечи и стал целовать без конца её мёртвое лицо, её чёрные глазныевпадины, её холодные восковые руки! Что это было? Любовь? Ненависть? Отвращение? Или и в самом деле безумие «странного человека»? О, говорите скорее— безумие, ведь это так удобно, так разом решит всё.

Как хотите называйте, нотаких мук, такого, всё существо потрясающего, исступленья — я не хотел быздоровым людям...

Мёртвый человек имёртвая любовь. Так мне и нужно. Я ушёл измученный, ушёл и, как тогда, послепервого объясненья, проходил по улицам целую ночь.

Угадайте, о чём я думал? О смерти? Нет, на этот раз ошибаетесь. Понимайте как знаете, только всю ночь, изнемогая от волненья, я купался в сладостных грёзах и, вспоминая каждую чертусвоего любовного объяснения с Верочкой, её фигуру, её глаза, мягкие волосы, худенькие плечи, я мысленно предавался разнузданнейшим, преступнейшимнаслаждениям.

Литературный эффект, неправда ли?

XII

ПРОВОДЫ

Почти все знакомыесъехались на вокзал провожать меня. Настроение было торжественное, благоговейное. Видимо, у всех была одна мысль: он герой, он едет умирать задругих, насколько же он лучше нас.

Над всеми высоковозвышалась сутуловатая фигура Николая Эдуардовича, который, кажется, один сиялтихой радостью и смотрел на меня без всякого особенного почтения, но с нежнойлюбовной лаской. Впереди всех, у самого вагона, в упор глядя себе под ноги, стояла Верочка. Говорили вполголоса, и как-то странно было видеть тихую, задумчивуютолпу людей, когда кругом торопились, бегали, шумели.

Я чувствовал себянеобыкновенно мягким, растроганным, но на душе всё-таки было не легко. Я ничегоне стыдился. Но что-то ненормальное во всём этом странном отъезде безотчётнотревожило меня.

Минутами, как искорки, вспыхивали во мне странные до дерзости мысли: а что, мол, если сказать: «Надуля вас всех и вовсе в Македонию не собираюсь»... Взять да у всех на глазах исказать Верочке какую-нибудь циничность...

Я рассеянно смотрел настоявших передо мною людей и воображал, как уйдёт поезд и они медленно, стяжёлыми думами будут расходиться по домам.

После второго звонка ястал прощаться. Я заранее, ещё дома, решил поцеловаться с Верочкой последней. Яне знаю, почему так решил. Весьма возможно, что в этом опять-таки сказалась моялюбовь разыгрывать чувствительные комедии. Разве не трогательно, в самом деле: он, герой, с задумчивым взором, едет умирать за свободу, бросает привычнуюжизнь, друзей, любимую девушку, и вот она приехала на вокзал, никто не знает обих любви. Скрывая волненье, он целует её последнюю, чтобы ярче сохранить впамяти последнюю ласку, которую, быть может, никогда больше не сужденоповторить.

Я поцеловал Верочку сневольным волнением. Губы её дрогнули, и холодная маленькая ручка до боли сжаламою руку.

Я встал на площадкувагона. Поезд вздрогнул и нехотя пополз мимо платформы. Глубоким, задумчивымвзглядом обвёл я всех провожавших меня, медленно снял шляпу и низко-низкопоклонился. Всё это я уже раньше придумал, заранее решил до малейшей черты, каквсё это будет, и теперь воспринимал происходящее как третье лицо.

Торжественная, хорошаябыла минута!

Я стоял на площадке, покуда не скрылся из глаз последний электрический фонарь. Не хотелось идти ввагон — это бывает так: ещё тяжёлое настроение не охватило душу, а уже естькакое-то предчувствие, что когда сделаешь то-то и то-то, ну, хоть ногу на ногуположишь, то обязательно начнётся, а покуда не шевелишься — ничего.

Но становилось холодно, и я вошёл в вагон, тёмный, душный, почти пустой. Я сел на диван и внезапнопочувствовал себя слабым, разбитым, маленьким и, главное, совсем-совсемненужным. Изо всех углов вагона, словно пользуясь моей беспомощностью, сталивыползать далёкие воспоминания, забытые чувства, а главное — вопросы и вопросыбез конца; я даже не сознавал их вполне отчётливо, а так, всем существомчувствовал, что нужно на что-то обязательно, неотложно ответить...

У меня сохранилось израннего детства одно чрезвычайно трогательное воспоминание. Мне было тогда, должно быть, лет пять. У соседей умер мальчик, такой же маленький, как и я. Помню, это было весной, цвёл жасмин. Маленький гробик весь убрали цветами. Когда его несли, я всё время придерживал за металлическую ручку, она былахолодная, и мне почему-то казалось, что она тоже мёртвая. Долго после этого уменя была странная потребность играть в похороны. Я сделал себе куклу, положилеё в ящичек, убрал жасмином и ходил далеко по дорожке в парк зарывать её подгустой, тенистой липой. Я не любил, когда это видели другие, и всегда неудержимоплакал над своей игрушечной могилой. Весьма возможно, что тут и тогда уже былоне столько любви к покойному, сколько жалости к самому себе.

Я не знаю, почему мневспомнился в вагоне этот факт, но никогда, кажется, воспоминания о нём такбольно не ударяли по моим нервам. Чтобы скрыть своё волнение, я встал иприжался головой к чёрному окну и сейчас же по какому-то инстинкту, должнобыть, самосохранения, заставил своё воображение обратиться на македонскихженщин. Уж я лучше не стану писать, до каких фокусов я доходил в своих мечтах, что делал я с ними и что заставлял делать их, и хотя я убеждён, что и вы тожепадки до таких картинок, но всё-таки к чему же «оскорблять» ваше «нравственноечувство»? Я мечтал, волновался, плакал — а поезд нёс меня всё дальше и дальше. Куда? О, теперь я уже знал, куда.

_______

Дней через пять послесвоего отъезда я сидел в маленьком грязном номере «Русской» гостиницы в Софии иписал Верочке следующее письмо:

«Завтра я отправляюсь сотрядом инсургентов к сербской границе. Турки задерживают всех подозрительныхлюдей, и потому мы перейдём границу пешком. В начале декабря здесьустанавливается очень суровая зима, и тогда всякая деятельность временнопрекращается, таким образом, если до февраля я не возвращусь, значит, я невернусь вовсе. Я знаю, вы поверите, что смерть меня не страшит, ибо смерть — нестрашное, а великое слово. Я не хочу умирать, но дело тут не в боязни. Я нехочу умирать, потому что чувствую свой жизненный путь непройденным, силы — ещёнеразвившимися, задачи — неосуществлёнными, а между тем иной раз такоестрастное желание охватывает душу поднять жизнь на должную высоту. Не хочу яумирать ещё и потому, что у меня не погасла надежда и на личное, эгоистическоесчастье, которым я не избалован, — и когда я думаю о том, что через две-тринедели, быть может, меня и не будет, мне самому хочется плакать над собой.

Что же сказать бы вам напрощание? Просить помнить обо мне, если со мной что случится? Но разве этонужно? Ведь есть вещи, которые не забываются, а потом — пусть уж лучше мертвецыхоронят своих мертвецов. Если в моей жизни что-нибудь было достойно подражанияи какая-нибудь идея достойна памяти — пусть они не умирают в вашей памяти, ну, а сам я — пустая форма.

А сказать на памятьчто-нибудь хотелось бы. Есть одна идея, избитая до того, что потеряла свойжизненный смысл. Но я постоянно твержу её и себе и другим. Нужно любить людей. Только любить нужно конкретно и пламенно. Нужно помнить, что они мучаются истрадают так же, как мы с вами, все они нуждаются в участии, и потому личнаяжизнь должна определяться стремлением не к личному счастью, а к общественномублагу. Это моё credo.

Прощайте. Не мучайтесьочень, если что случится. Умрём — увидимся — я верю в это. Знайте только — какбы ни мучили, как бы ни терзали меня турки, я умру, думая только о вас. Это япишу не фразу. Заочно целую вас, моя родная, моя сестрёночка, моя дочка, моябесценная, моя чудная девушка. Обнимаю и крещу вас: будьте счастливы, желаютебе этого так, как вряд ли кто-нибудь когда-нибудь пожелает».

Я писал, и слёзымедленно и тяжело капали на исписанный листок. Когда я написал слово тебе, они хлынули из глаз. Я плакал, но я отлично знал, что никакой границыпереходить не собираюсь, а преспокойно проживу в гостинице месяц или полтора, апотом вернусь домой.

Но я страдал, страдалискренно и глубоко. Пусть это своего рода тоже сантиментальность, не знаю там, я не мастер на термины, но жутко и беспросветно-темно было на сердце. «Чего выразнюмились, — брезгливо скажете вы, — будто и в самом деле на смерть шли? » Эх, господа, да может быть, весь и ужас-то в том, что у страданий нет никакогосмысла. Позвольте мне уж пофилософствовать. Может быть, и у жизни смысл был бы, будь хоть какой-нибудь смысл в страдании. Возьмите людей до Христа. Онистрадали, и им казалось, что в их страданиях смысл есть, а потому и жизнь дляних имела смысл: приблизить Христа грядущего. Ну, а теперь? Ну, я, например, зачто, скажите, Бога ради, за что мои муки? Чтобы Антихрист пришёл? Но ведь онпридёт, чтобы истребить окончательно жизнь. Где же тут справедливость?

О, если бы вы толькомогли заглянуть в мою грудь, увидать и почувствовать, как тяжело, как безумнотяжело жить, жить поневоле, во что бы то ни стало и неизвестно зачем.

Может быть, это грубоесравнение, но, право же, жизнь похожа на бойню: стоит покорное животное и ждёт, когда его хватят обухом по голове.

Если есть кто-нибудь, кто создал жизнь, то я ненавижу его всеми помыслами, всеми силами своей души!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.