|
|||
Валентин ПавловичСвенцицкий 4 страницаВсё кругом оживает, шевелится. Страшные тени бегут одна за другой. Огонь свечи становитсякрасен, как кровь... Я слышу шаги... Ещё!.. ... Свершилось!.. В безумном ужасе, согнувшись, я бросаюсь в тёмный угол комнаты, прижимаюсь к холодной стене и, как сквозь сон, слышу свой нечеловеческий крик: — Антихрист!.. Антихрист!.. _______ Придя в себя, я споразительной ясностью сознал, что у меня откуда-то явилась стройная изаконченная «теория Антихриста». Откуда она взялась, было совершенно непонятно, так как я никогда не думал об этом вопросе отвлечённо. Эту теорию необходимопередать здесь. «Ты ли Царь Иудейский? »— спрашивал Пилат. «Заклинаю Тебя Богом живым, скажи нам, Ты ли Христос, СынБожий? » — спрашивал первосвященник. И эти два вопроса не могут оставаться безответа. В этих двух вопросах жизнь или смерть. Кто же был Христос? Царь, Сын Божий, искупивший мир, спасший его от зла, страдания и смерти, источник вечной жизни, восставший из гроба, грядущий судить живых и мёртвых? Или и Его создал всё тот же страх смерти, и Он не Сын Божий, а сын Смерти, неспасший, а обманувший мир, не воскресший, а сгнивший, не грядущий судить —долженствующий быть судимым грядущим Антихристом? Для меня решён этотвопрос. Христос не Сын Божий. Христос не воскрес. Христос не победил смерть. Всё тот же безумный, нестерпимый, отвратительный страх смерти создал Христа. С того самого момента, когда не отдельного человека, а всё человечество — там, в отдалённейшей глубинеистории, — охватил животный ужас перед грядущей смертью, зародилась в нём слабенькая, уродливая и до смешного наивная грёза о том, что кто-то, когда-то победит мир. Этот зародыш был очень живуч. Его не могли победить самые очевиднейшиедоказательства смерти. И все умирали, и все передавали друг другу своюнесбывшуюся надежду. И даже чем больше умирали люди, чем глубже в сознаниечеловечества проникал весь ужас, вся неизбежность рано или поздно сгнить вземле и чем сильнее разгоралась жажда вечной жизни, тем мечта о грядущемпобедителе становилась упорнее и неотразимее. Он должен был придти во что бы тони стало. Без него вся культура, все хлопоты людские, все их радости, весь пылих воображения — ничто. Смерть стоит поперёк дороги. Неужели же никто не уберётеё? Ну конечно, уберёт! Обязательно уберёт: о нём даже известно, где он родится, где умрёт, кто будут его родители. Если известны такие подробности, так уж, конечно, значит, это правда... И надежда, мечта, грёза облекалась в плоть икровь, переходила в веру. Народ, наиболее любивший жизнь, ибо научился ценитьеё в рабстве, явился носителем этой веры. Отдельные люди, в которых страхсмерти доходил до высочайшей точки, которые должны были во что бы то ни стало, чтобы жить, верить в Мессию и которые всё-таки чувствовали, что вера ускользалаот них, по преимуществу склонны были создавать все подробности его грядущейжизни, чтобы этими подробностями загипнотизировать себя, заставить поверить, что он на самом деле придёт, и таким образом спасти себе жизнь. Так создалисьпророки. Ожидаемый избавительдолжен был обладать всеми совершенствами и явиться полной противоположностьюсмерти, с её страхом, безобразием и разрушением. Но что может быть болеепротивоположно этому, как не любовь, красота и творчество? Чтобы бороться сосмертью, он должен был обладать высочайшей любовью, божественной красотой иабсолютной истиной. Он должен был победить смерть. Но как можно победитьсмерть, самому не умирая? И он должен был умереть. И умереть не своей смертью, а смертью насильственной во цвете лет, чтобы ярче была выражена всепобеждающаявласть смерти. Но как можно победить смерть, самому сгнивши в земле? И ондолжен был воскреснуть... Всё человечество доХриста жило этой верой в Грядущего. Мировая история до Христа есть прогресс воимя Христа. Ведь Он, этот грядущий Избавитель, должен был явиться олицетворениемлюбви, красоты и истины. Как же было не стремиться к ним, как же было непровозгласить их своим идеалом. Это было необходимо сделать, чтобы возвыситьсядо Него, и тем ускорить, приблизить Его время. И действительно, человечествосознательно или бессознательно жило стремлением к этому идеалу, ожидая еговоплощения. Христос — это высочайшая точка, это результат напряжённейших сил, веками направлявшихся в одну сторону. И Христос действительно пришёл, родился, жил, действительно воплотил в Себе высшую человеческую любовь, красоту иистину. Человечество, очевидно, должно было поверить и тому, что Он воскрес. Да и Сам Он мог ли не верить, чтоЕму предстоит воскреснуть? Разве Сам Он не чувствовал, что Его воскресение —последняя надежда мира, что или Он должен воскреснуть, или мир погиб. Но Он не воскрес. Еговоскресение — это ложь. Смерть победила Христа. Человечество не могло бы житьдальше, сознай оно это, — и оно вымучило в себе веру, истерическую, больную, снадрывом, в то, что Христос победил смерть. Но и этого было мало. Разве воскресения одного Христа было достаточно, чтобы спасти всё человечествоот ужаса перед смертью? Если Христос мог воскреснуть, разве это значит, чтовоскреснут все?.. И вот из страха смерти имечты о Христе создаётся факт Его воскресения, и из факта воскресенияизмученное человечество создаёт грёзу о всеобщем воскресении. А чтобы смерть, по-прежнему истребляющая всех, как до Христа, так и после Него, не смущаласлабых душ, новое усыпляющее средство создаёт человечество, новую мечту, чтосмерть — это последний враг, которого победит Христос. Создаётся пророчество: «Последний враг истребится — Смерть». Но Смерть, победившаяХриста, медленно берёт свои права; медленно, но неуклонно разрушает она иллюзиювоскресения. Смерть — чудовищный факт, но из этого не следует, что его нужновыбросить вон, придумывая различные сказки. Нужно уметь прямо в глаза смотретьправде. И вся историячеловечества после Христа есть медленное подготовление к окончательномуобнаружению лжи воскресения Христа. И точно так же, как прежде человечествожаждало победителя, верило в его пришествие, — теперь оно жаждет другого, кто бы обнаружил обман и восстановил истинное значение смерти. Сознательно илибессознательно человечество до Христа стремилось с величайшим напряжением ктому, кто бы явился носителем, воплощением в лице человеческом любви, красоты иистины, — стремилось и достигло. Христос пришёл. Точно так же теперь, сознательно или бессознательно, после Христа, с тем же напряжением человечествождёт того, кто бы явился носителем, воплощением в лице человеческом страха, безобразия и разрушения. И оно должно достигнуть своего. Должен явитьсяАнтихрист. Христа жаждали. Этажажда давала направление истории. Любовь, красота и истина были идеалами, которые двигали и определяли прогресс. Теперь жаждут Антихриста — и идеаламистановятся противоположности любви, красоты и истины: страх, безобразие иразрушение. Прежде прогрессом было движение ко Христу, теперь — движение кАнтихристу. Смерть, высший владыка мира, входит в свои права. Чтобы верить вАнтихриста, так понимаю, не нужно верить в Бога, бессмертие и даже в душу. Нужно просто иметь здравый смысл. И сами что ни на есть заядлые атеисты, нигилисты и что вам угодно (даже атеисты и нигилисты по преимуществу) должны ждатьАнтихриста, и они ждут его. Да и понятно. Разве кому-нибудь другому может бытьтак ненавистен христианский Христос, как он ненавистен атеисту? А потому развекто-нибудь другой может так жадно искать того, кто наконец раз навсегдапокончил бы с Христом, так хотеть обнаружения вековечной лжи и так пламенноверить в грядущего Антихриста? Когда пришёл Христос, ожидание победителя Смерти достигло высочайшего напряжения, и потому Христасразу приняли. Да можно ли назвать это победой. Ещё до Его пришествия все ужесами были побеждены своим страхом смерти и верой в избавителя, родившейся ототчаяния. Христос победил побеждённых. Они без сопротивления пали ниц. Точнотак же, когда придёт время Антихриста, человечество достигнет напряжённейшейжажды, чтобы наконец ложь была обнаружена и Смерть, всё равно неизбежная, скорее бы, не мучая своим медленным подползанием, разом и навсегда покорила бымир. А потому Антихрист так же разом покорит мир. Каждый человек доХриста, в своём чаянии Его пришествия, был носителем духа Христова, былносителем частицы того, кто в целом должен был явиться. А всё человечество, состоявшее из этих отдельных лиц, было как бы коллективным Христом. Христос ужебыл, но был в человечестве и должен был вылиться в одно целое. После Христа точно также каждый отдельный человек является носителем духа Антихриста, точно так жеколлективный Антихрист живёт во всём человечестве и должен вылиться в одноцелое. Отдельные люди могут в большей и меньшей степени явиться носителями духаего. Прежде лучшими были те, в ком полнее воплощался Христос, потому что они по преимуществу приближаливремя Его пришествия, — теперь лучше тот, кто полнее воплощает в себеАнтихриста... Последняя мысльошеломила меня. Святой от Антихриста! До такого дерзновенияне доходил никто. Обман слаще — нодействительности надо смотреть в глаза прямо. Покой даёт вера в Пришедшего —отчаянье и ужас охватывает при мысли о грядущем. И наступит день, когдаоставшиеся носители духа Христова, жалкие, обманутые служители «воскресшего»Христа, в исступлённом напряжении чающие всеобщего воскресения, столкнутся сгрозной, непобедимой силой Антихриста. Эта сила выстрадана веками, создананапряжением миллионов людей, как некогда создан был Христос. Вся сила веры в Христа, вся любовь к добру, вся безграничная жажда вечной жизни, достигнув напряжения, равного по силе временам первого пришествия Христова, соберётся в один центр, взагнанную ничтожную кучку людей, которая обратится против Антихриста. Придёт Антихрист ираздавит эту кучку непокорных властью Смерти. И ужасная драма, всемирнаятрагедия пустых, ненужных надежд, страданий и страха, — закончится. И всё кончится, и всёсмолкнет, и «солнце померкнет, и луна не даст света своего», и дух Смерти, неимея жертв, в вечном молчании будет носиться над вселенной. VII У ВЕРОЧКИ Я — Антихрист. Эта мысльприводила меня почти в восторг! Смысл жизни был найден. Теперь я знал, чтожизнь моя нужна — даже очень нужна. Во мне жил дух Антихриста, воплощаясь, бытьможет, более полно, чем в ком-нибудь другом; через меня как бы приближалосьвремя его грозного пришествия — таким образом, я являлся несомненным носителемпрогресса. Уж я не мог сказать теперь, что живу только для того, чтобы сгнить. Жизнь моя приобретала мировое значение. Я не могу сказать, чтовполне освободился тогда от своего страха и гнетущей тягости, но в то время, окотором я говорю, мои прежние настроения как бы ушли на задний план. Вы увидитеиз дальнейшего, что всё это было ненадолго. Но в первое время неожиданное, словно с неба свалившееся открытие, — что в моей жизни есть несомненный смысл, — действовало на меня ошеломляюще, поглощало всё моё внимание и наполнялочувством, похожим на гордость. На следующее же утро ярешил, что обязательно должен пройтись по всем наиболее знакомым мне улицам и такимобразом «начать новую жизнь». Мысль, конечно, до смешного ребяческая и даже, согласен, немножко странная наряду с грандиозными мыслями о пришествииАнтихриста, финале мировой истории и т. д. Но кто же из людей, если честнопороется в своей памяти, не отыщет там таких же ребяческих фантазий наряду ссамыми трагическими переживаниями? Уж такова психика наша; поверьте, чточеловек и за крокетной игрой может решиться на самоубийство. Поройтесь-ка всвоей душе, и вы со мной согласитесь — конечно, если только вы раньше привыклиобращать внимание на то, что делается внутри вас. Хотя я заранее готовсогласиться, что едва ли не большая половина людей совершенно не знает, чемживёт и болеет их душа. Что касается моейребяческой мысли, то я могу признаться, что привёл её даже в исполнение. Идя по улицам, яволновался, как мальчик, которого в первый раз одного пустили гулять. Всёпроизводило на меня совершенно новое впечатление. И это так радовало меня, словно и в самом деле в новизне этих впечатлений были задатки новой, начинающейся жизни. Меня не раздражали и не злили, как это было обыкновенно, мелькавшие навстречу чужие лица прохожих. Что-то смутно для меня знакомое былово всех них. И мне хотелось подойти к каждому и сказать: «Я тоже знаю, зачем яживу... Только, конечно, самой сущности, ради чего я на свете живу, я вам неоткрою». Я и этой мысли чуть былоне привёл в исполнение. На какой-то площади мнепопался толстый, весёлый, бритый господин в бобровой шапке. Он так вызывающевесело посмотрел на меня — мне даже показалось, что он едва уловимо улыбнулсякраешками своих толстых губ, вся фигура его выражала такое, что, мол, «я тоже». Но вдруг меня внезапно, как громом, поразила мысль, которая — я решительно неумею сказать почему — мне раньше не приходила в голову и которая так ошеломиламеня, что я в глупой позе пропустил мимо себя бритого господина, который не безлюбопытства на меня покосился. Я это тоже заметил. Признаюсь, теперь я дажерад, что эта внезапная мысль помешала мне. Воображаю, какая нелепая сцена моглабы разыграться. Но тогда меня, может быть, и тянуло сделать эту выходку то, чтоона должна была бы кончиться бессмысленнейшим скандалом, скандалом настольконелепым, что даже на действительную жизнь не походило бы. Кошмар! Кошмар! Этоли ещё не начало «новой жизни»? Мысль, так ошеломившаяменя, была такова: «Почему бы не пойти мне к Верочке». Согласитесь, в этоймысли было много кое-чего ошеломляющего. Признаюсь, о Николае Эдуардовиче ятогда не подумал: во встрече с ним было слишком много трудностей. Вся суть былав Верочке. Она была такая ещёмаленькая, хрупкая, ей и в голову не могло придти ничего подобного, она ещё ипонять-то была бы не в силах, на какие утончённости душа человеческая способна, — и вдруг перед такой-то девочкой взять да и распахнуть всю свою подноготную, вывернуть всего себя наизнанку, показать свою самую что ни на есть грязную«святая святых». Ведь тут столько завлекательного, такой соблазн, особенно еслипринять во внимание, что я не видал её с деревни и мы расстались с ней такими«простыми» друзьями. Ну, я и не устоял. В тотже вечер пошёл к ним и, к величайшему своему счастью, застал Верочку одну. Странный произошёл между нами разговор — и более чем странно было егоокончание. Конца такого, разумеется, я предвидеть не мог, но что касаетсясамого разговора, то как же могло быть иначе. Ведь о самом-то главном, о том, чем душа живёт, у нас ни иносказательно, ни прямо говорить не принято. У насязык-то к этому не приноровлен. Вы послушайте, о чём у нас разговаривают: или опустяках, о самой что ни на есть серенькой повседневности, или ужглубокомысленные споры ведутся, так называемые «принципиальные разговоры». Авсё, чем, собственно, и живёт-то человек: все его самые глубочайшие падениядушевные, его радости, сомнения, всё развитие духа его, все болезни — этокаждый человек сам по себе пережить и перестрадать должен. Ведь так, как вроманах пишут, люди в действительной жизни никогда не говорят. Теперь этоявление радует меня (из дальнейших «Записок» вы узнаете, почему), но тогда ещёя всеми нервами своими чувствовал ужас такого положения. Муку разговоров опустяках особенно поймут натуры посложнее. Муку в полном смысле безысходную. Всамом деле, сталкиваетесь вы с людьми? Должны ли вы разговаривать с ними? Должны — нельзя же молча сидеть. Душа ваша полна глубочайшими процессами духа, а вы говорите о чае. Не могут же все только и делать, что друг с другомисповедываться. «Уединяйтесь в такие минуты», — скажете вы. Но, во-первых, всясуть в том, что вы не знаете, когда и в каком месте заговорит в вас душа, — нельзяже бежать из-за стола, не допив стакана, а во-вторых, и это самое главное, вуединении не совершается самая острая сторона внутренней работы, онасовершается среди людей, в связи с внешними впечатлениями. И вот такой сложныйчеловек мало-помалу втягивается в эту роль смеющегося страдальца и мало-помалудоходит до того, что вы ни за что на свете по внешнему виду не определите, чтоделается в его душе. Больше того: человек втягивается в своеобразную прелестьперешагивать через самые глубокие, самые головокружительные пропасти незаметнои невидимо ни для кого, в моменты балагурства и зубоскальства самогонепростительного. Такого мнения я держусьо других людях. Ну, а обо мне и говорить нечего. Я никогда и заикнуться не мого том, что во мне делается. Как заколдованный актёр, по внушению чьей-топроклятой силы, залез я в костюм, замазался гримом и, изнемогая от усталости, изо дня в день, из года в год, не видя конца перед собой, должен играть одну иту же ненавистную роль... В этот вечер Верочка, как нарочно, была оживлена и весела чрезвычайно. Болтала она без умолку. Рассказывала о Трофиме Трофимовиче, о поездке на мельницу после моего отъездаиз деревни, о какой-то пресмешной девочке, которая говорила: «Привези мнекуклу, чтобы ётик был маленький, как ноготок там, где тейненький». Мне она слова не даваласказать. Её оживление и наивная весёлость только ещё более подзадоривали меня. Смеясь, она нагибалась вперёд всем туловищем, и, глядя на неё, я думал: «Вот, постой, я тебя огорошу». И при мысли, как она побледнеет, как потемнеют глазаеё и тоненькие ручки бессильно упадут на колени, сердце моё тревожно замирало исудорога кривила рот. Вообще в моей внешности, очевидно, появилось что-то странное. По крайней мере, Верочкавнезапно переменила тон и, не по-детски серьёзно посмотрев мне прямо в глаза, тихо спросила: — Что с вами? Я так ждал этогомомента, так ждал, что разговор как-нибудь случайно приблизится к нужной дляменя черте, что вдруг заволновался весь; ничего не мог ответить и толькоулыбался, чувствуя, что улыбка выходит глупая, неуместная, и краснея за своюулыбку. — Вы расстроены чем-то, — участливо продолжала Верочка, со вниманием осматривая меня. — Вы, может быть, нездоровы. — Это вы так потомуговорите, — запинаясь, начал я, — что вы ещё очень маленькая, совсем ещёдевочка... Если бы вы побольше были, вы бы знали, что порядочные люди здоровыминикогда не бывают. Верочка молча, снедоумением смотрела на меня. А мне только этого и нужно было. — Да, да, — с жаромпродолжал я, — что-нибудь надо одно выбирать — здоровье или порядочность. Нервычеловеку для чего, вы думаете, даны? Для счастья, да, для счастья? Нервы даны, чтобы с ними жить при нормальных условиях, чтобы одну радость да безмернуюблагодать Божию ощущать. Чтобы с улыбкой встать, за день одно райскоеблаженство пережить, а вечером с той же улыбкой лечь спать. Вот для чего нервыданы. А вдруг вместо того, вместо райского-то блаженства, по ним с утра довечера что есть силы палкой бьют. Какое же тут здоровье. Здоровыми могут бытьили дети, или мерзавцы — потому что и те и другие ничего не видят дальше самихсебя. — Опять, опять вы застарое, — всплеснула Верочка руками и заговорила так же порывисто, с тем жеувлечением, с которым она вообще всё делала. — Разве же мало на свете счастья? Разве мало на свете благодати Божией, как вы выразились? Нужно уметь видетьхорошее. Злое видеть гораздо легче, потому его и кажется больше в жизни. Выговорите: «дети или мерзавцы». Разве можно так говорить? Вы не имеете права такговорить. Вы в Христа верите, а Христос о детях так не говорил... Просто выкапризничаете, вот что я вам скажу. Но Верочка теперь дляменя была не тем, что в деревне. Её упорство лишь ожесточило меня. — Где это вы счастьеувидали? — с ненавистью сказал я. — Вы ещё жизни не знаете. Всюду разврат, нищета, голод. Всюду люди страдают, до исступления страдают, до скрежетазубовного, а вы — «благодать Божия»! Позвольте-ка вас спросить, что, если бычеловек от сырости, от голода, от разврата на глазах ваших умер, могли бы вы с улыбкойспать пойти? А что изменится оттого, что не на глазах? Для порядочного человеканичего не изменится. Порядочный человек одинаково людей любит, и когда ониперед глазами страдают, и когда за версту страдают. А если так, то позвольтевам заявить, что не один человек, сотни людей мрут в подпольях. И раз вы этознаете, вы должны так же страдать, как если бы они умирали на ваших глазах. Порядочный человек ни одной минуты не проживает на свете без слёз... — Неправда, неправда, —махала руками Верочка, вскакивая и от волнения бегая по комнате. — Прекраснодаже можно и улыбаться, и смеяться, и всё что хотите... Конечно, на свете многозла, я это тоже прекрасно знаю, не думайте, пожалуйста, только позвольте и вастоже спросить: разве не существует нравственного удовлетворения? Как, по-вашему, неужели человек, который целый день с утра до вечера работает, приносит пользу, всего себя отдаёт на служение людям, на борьбу со злом истраданием, ужели такой человек не может, как вы выражаетесь, «с улыбкой спатьпойти». Не может, не может? — наступала на меня Верочка. — Не может, — с каким-тозлорадством, тоже встав с своего места, сказал я. — Вы только представьтетакого человека. Не словесно, не отвлечённо, а плотью и кровью представьте, живым, в пальто, шляпе... Вот приносил-приносил этот ваш человек пользу, изахотелось ему чаю напиться. Зашёл он в трактир; а в трактире такой гвалт, чтоголова кругом идёт. (Этот случай действительно был со мной, и теперь, говоря сВерочкой, я, не знаю почему, его вспомнил. ) Вот взошёл он и видит: за однимстолом сидит жирный-прежирный господин, красный, потный, и орёт во всё горло: — Ползи, на коленяхползи... Не прощу... Перед ним на коленяхваляется женщина, больная, истерзанная. — Ползи, — орёт толстыймужчина. — Дальше встань, больше ползи... И женщина трясётся вся иползёт по грязному полу. Но лишь только подползает она, он тычет ей в лицоногой. — Ещё раз ползи... сноваползи... И снова та же история. Так вот, как вы думаете, ночью, придя к себе в комнату, закутавшись одеялом, не станет страшно этомудобродетельному человеку за всё безобразие жизни, за весь ужас её? И как выдумаете, улыбнётся он от сознания «исполненного долга» или разрыдается, вподушку уткнувшись, вспомнив всю эту отвратительную сцену? Верочка молчала, как пришибленная. — Вы ещё жизни совсем незнаете, — мягко сказал я, чувствуя, что над нею имею власть. — Потому не знаетеи того, сколько в ней самой беспросветной тьмы, самой непроходимой грязи. Повнешнему виду в жизни всё весьма благополучно. Идёте вы по улице, людипопадаются всё такие приличные: толкнут — извинятся, это ли ещё не культура? На лбу ведь ни у кого ненаписано, что, мол, сей благообразный господин — подлец, развратник, что в душеу него ни одного живого места нет. Да что на улице. Другого вы несколько летзнать будете, всё такие слова хорошие говорить будет, а в душе-то у него насамом деле одна гнусность. И никогда этой гнусности вы не узнаете, никогда, никогда. — Что вы говорите, — какрыдание вырвалось из груди Верочки. — Правду говорю, по опытуговорю. Я тоже не сразу христианином стал, бывали страшные паденья во мне, иникто не замечал этого... Больше того. — Но разве же искреннегочеловека сразу не видно? — наивно, но с глубокой тоской перебила меня Верочка. — Я понимаю, что хорошие слова можно по заказу говорить, но глаза, жесты, голос, интонация... — Так вы действительноубеждены, что искреннего человека всегда можно узнать? — Всегда, — твёрдосказала она. — Ну, а как вы думаете, искренний я человек или нет? — неожиданно для самого себя спросил я. Как паук, с жадностью я смотрел на Верочку, задыхаясь от притягательно-томительного чувства, подобного тому, какое испытываешь, заглядывая в чёрно-синюю глубину пропасти. Верочка с удивлениемпосмотрела на меня: видимо, она тоже не ожидала этого вопроса. Наконец сказала: — Искренний. Я ждал этого ответа, но, может быть, именно потому, что так ждал его, почти до обморока был потрясён им. «Антихрист я, развратник, мертвец полусгнивший! » — хотелось крикнуть мне. Всегоменя так и подмывало. Но вместо этого язаговорил таким проникновенным, таким вкрадчивым голосом, в то время, когда вдуше моей всё было в движении, всё рвалось наружу, что даже я сам поддалсявпечатлению искренности своих слов и почувствовал, как задрожал на лице моёмкаждый мускул и губы от волнения стали насилу выговаривать слова. — Друг вы мой, — сказаля, — вы правы, я человек искренний, поверьте, я мог бы по внешнему видуоставаться совершенно таким же в то время, как душа моя иссохла бы отсладострастья, фантазия вконец была бы испорчена и воображение, кромеутончённейшей извращённости, другой бы не знало пищи. И вы, повторяю, никогда, слышите — никогда, не узнали бы, что творится в душе этого человека. Вы думалибы, что он человек горячий, пламенный, а он был бы холоден, как труп. Вывоображали бы, что он верит в Бога, почти святой, а он просто бы боялся смерти. Верочка, бледная, уничтоженная вконец, слушала с инстинктивным страхом мою вкрадчивую речь. Видимо, она смутно угадывала какую-то бездну, в которую, может быть, лучше и незаглядывать. Я видел, что нервы её взвинчены до последней степени и чтонезаметно для неё самой всё её нежное, полудетское тельце дрожит мелкоюдрожью... И тут-то произошло нечтостранное. Тот неожиданный конец разговора, о котором говорил я. Мне неудержимо захотелосьвзять её за руку. Клянусь вам, в тот момент во мне не было ни малейшегогрязного чувства. Просто она стала для меня почему-то так невообразимо близка. Во мне, может быть, на один миг, проснулись все заглохшие чувства и к людям, ик себе, и к семье своей. Может быть, только мать, у которой всё в жизнипогибло, всё в жизни потеряно, в минуты полного отчаянья глядя на дочь свою, способна на такое жгучее, нежное и всё существо, до мозга костей, потрясающеечувство. Верочка сначала неотняла руки, но потом осторожно хотела её освободить. Я не пустил её. И тут быстрее, чеммолния, быстрее, чем может заметить сознание человеческое, во мне всё до самогооснования приняло другой вид. Достаточно было Верочкесделать это маленькое движеньице, едва заметно потянуть к себе руку, а мне тоженеуловимым пожатием насильно оставить её в своей руке, чтобы Верочка, ичувства мои к ней, и вся нежная, материнская прелесть их — всё пошло прахом. Ведь я в первый раз, нев фантазии, а в действительной жизни, насильно заставлял женщину, или, вернее, девочку (может быть, даже именно потому, что девочку), в первый раз заставлялсделать по-своему, физически заставлял, насильно. И всё, что когда-либобыло пережито мной, весь яд моих фантазий — всё разом с непередаваемой, невообразимой быстротой вспыхнуло во мне. И такою внезапною бешеною страстьюзагорелось моё сердце, что я воистину готов был на преступление. Несправедливейшее, возмутительнейшее, гнуснейшее насилие готов был совершитья... Мне не нужно было её взаимности. Мне нужно было, чтобы она кричала отужаса, рыдала и билась всем существом своим от отвращения и от отчаяния. Верочка со страшнойсилой выдернула свои руки и бросилась вон из комнаты... VIII ПРАВДА ИЛИ ЛОЖЬ? Всю ночь проходил я попустынным, безлюдным улицам. Одно чувство покрывалово мне все остальные: чувство мучительного, жгучего, самолюбивого стыда. Что теперь она обо мнедумает? Каким отвратительным, ничтожным существом я ей кажусь; какими глазамибуду смотреть на неё при встрече. И каждая мельчайшаячёрточка только что пережитой дикой сцены вставала в моей памяти с такойяркостью, словно я ещё видел перед собой лицо Верочки, её глаза, ощущал в рукесвоей трепетавшую руку, которую она выдернула с таким отвращением и ужасом. Можно сказать, что впамяти моей вся сцена осталась даже в большей подробности, чем я сознательновидел, когда она разыгрывалась. Раскаяния в нравственном смысле я не испытывал, разумеется, никакого, но только теперь, кажется, вполне ощущал, как нелепо, необузданно, и главное, унизительно было моё поведение. Моментами такой горячийстыд, такая острая боль уязвлённого самолюбия теснила мне сердце, что яневольно останавливался на месте и морщился, как от внезапной физической боли. В сравнении с этимчувством самолюбивого стыда и непоправимого, как мне казалось, унижения дажевсе мои страхи и ужасы побледнели. Я был раздавлен и жалок. В самом деле, чем я могвосстановить себя в глазах Верочки. Разве была какая-нибудь возможность вырватьиз её памяти мои слова, мой животный, отвратительный порыв. Я не в силах былсделать этого. Одно могло спасти меня — смерть. Мёртвым всё прощается. Под влиянием этих чувстви мыслей фантазия моя приняла совершенно особое направление. Я стал мечтать самымнепростительным, самым ребяческим образом. Я скоропостижно умираю. На длинном узком столе лежит моё беспомощное похолодевшее тело. Примирённый, таинственный, со сложенными на груди руками, я точно сплю. Губы моизагадочно-горько улыбаются, ресницы не плотно закрывают глаза. Верочка рыдает, прижимаясь к ногам моим. Непоправимое, неотступное горе безнадёжной тоскойсжимает её грудь. Я не понят. Меня неоценили. Она не почувствовала всей глубины моей страсти. И я, потерянный, не всилах был жить, не в силах было моё сердце выносить этих оскорблённых мук, ионо разорвалось... Я погиб. Она теперь только поняла всё это. О, зачем такпоздно... Зачем я оттолкнула его, измученного, страдающего... Я убийца его. Этоблагодаря мне он лежит на столе беззащитный, ненужный. А я буду жить... Иничем, ничем, никогда не вернёшь прошлого. И у меня у самогоначинало щемить в горле от нестерпимой жалости к самому себе. Я всё простилсебе, я со всем примирился и, как над покойником, безвозвратно ушедшим куда-то, готов был плакать навзрыд. Конечно, здесь быломного сантиментальности. Но эта сантиментальность была особенная: от неё, еслипозволено будет так выразиться, попахивало трупом.
|
|||
|