Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Валентин ПавловичСвенцицкий 3 страница



Мне так же смешны игадки эти неверующие бородатые «деятели», кричащие об освобождении и недумающие о смерти, со всей ихней крысиной психологией. Как они смеютрадоваться, как они смеют не отравлять себе всех предстоящих освободительныхпобед мыслью о своём уничтожении?

И я твёрдо решил, чтовся освободительная горячка есть не что иное, как дурман, которым хотятодурманить себя люди, в диком испуге бегущие от грозного призрака смерти.

Но опять, как жедобровольная смерть? Если они бегут от смерти, то как они могут идти на добровольноеуничтожение? А между тем факты таких самопожертвований становились почтиежедневны. Покончить с ними было необходимо. И во мне подымались неотступныетревожные вопросы: полно, прав ли я — ужели только два выхода: во всём смерть — или во всём бессмертие...

Меня пугали эти вопросы, и я старался не думать о них. Но ещё более пугали меня люди, которые, я этознал, несмотря на свой атеизм, готовы без малейших колебаний, каждую минутуумереть за свои идеи. Я избегал их. А когда всё-таки по необходимостисталкивался с ними, то они приводили меня в такое волнение, что я почти невладел собой. Они вызывали во мне и любопытство — подобно Николаю Эдуардовичу, и ужас — подобно образу Распятого, и злобу, и зависть, и уважение.

И я замыкался в себе исторонился ото всех. Окружающие мне прощали это. Они соглашались со мной, чтоистинный христианин не должен заниматься «политикой». Но я чувствовал, чтожизнь меня выбрасывает за борт, что я не могу найти своего места, что все мимоменя мчатся вперёд, что все, кто меня знал и любил, далеко впереди меня горячоделают свою работу: и неверующие, и готовые на смерть...

_______

И он пришёл. Опять также неожиданно, так же внезапно. Как призрак стремительный, с дивными волнамичёрных волос, ночью он вошёл в мою комнату. Только ещё более бледный и потомуещё более похожий на Распятого.

Он приехал в Россию, нев силах выносить за границей всех ужасов здешней жизни, в бездействии, непринимая в ней никакого участия. Он едва доехал до Москвы, как в бреду, тоскуяв вагоне три дня, и только приехал, сейчас же бросился ко мне...

— Надо спасать Церковь, — как в бреду бормотал Николай Эдуардович, сжимая мои руки, — спасать мир... идёт... я чувствую... скоро... Боже мой, помоги. О, хоть бы один святой, подобный Филиппу... Хоть бы кто-нибудь... Я прошу одного, одного, — инестерпимая горечь слышалась в его голосе, — чтобы епископы, апостолы поднялисьхотя бы до той ступени силы духа, на которой теперь стоит любой мало-мальскипорядочный атеист.

Я сидел на постелинаполовину раздетый и как в полусне видел его измученное лицо, слышал егоистерический голос...

— Церковь, Святая, Апостольская, как может она идти рука об руку с теми... — с тоской выкрикивалНиколай Эдуардович. — Ужели Христос оставил Церковь свою, ужели времена близки, и Церковь по пророческому слову отдалась в руки... зверя Антихриста.

А в моём мозгу какмолотом стучала одна мысль: «С ним Христос! С ним Христос! »

И я почувствовал жаждуговорить много, громко, с увлечением, волнуясь и так же почти плача от горя игнева, как Николай Эдуардович.

— Ужели они не понимают, — заговорил я, почти задыхаясь, подражая ему по внешности, но ещё более холодеявнутри, — что народ, начавший свою революцию с хоругвями и пением «Отче наш», если Церковь не остановит своим авторитетом, способен дойти до такого зверства, которого не видало ещё человечество и от которого содрогнётся мир?

Слова эти, видимо, страшно поразили его. Он затрепетал весь, точно подстреленная птица, подался комне и посмотрел на меня таким взглядом, которого я не мог вынести. Как онпоходил тогда на Христа-младенца на старинных иконах. Перед ним, как и передХристом, видимо раскрылась тогда картина будущих страданий, слёз, крови, насилий и жертв.

О, какая безумнаязависть тогда вспыхнула во мне! Хотя бы на миг почувствовать такую же любовь клюдям, хотя бы на миг чужие страдания заставили от ужаса сжаться сердце. Но япредставил себе картину всех грядущих зверств — и на сердце не было ничего, кроме проклятой, томительной пустоты.

«А всё равно, — сбешенством, заглушая в себе приступы страха и зависти, решил я, — пусть вседохнут, наплевать мне... Пусть режут друг друга и сосут кровь жертв своихнеистовств. Что мне за дело до их мучений! Кто велел любить и страдать задругих? Я не хочу и не буду, и нет надо мной господина — всё сгниёт, всё пойдётпрахом... И кровь, и слёзы, и земля, и солнце — всё застынет. Ничего нет: всёпрах! Делаю, что хочу... думаю, что хочу... »

И была какая-тоособенная сладость в том, что никто не знает моих тайных дум.

Но прав ли я был? Действительно ли он ничего не чувствовал, или, может быть, что-то смутное, бессознательное проникало уже тогда в его душу...

— Иногда я чувствуюприближение Антихриста, — тихо сказал он, — это самые мучительные минуты моейжизни... вот и теперь то же... Тогда мне кажется, скоро всему конец.

При последних словах оностановился предо мной и в упор посмотрел на меня глубокими, потемневшимиглазами. Я не выдержал этого взгляда. Я опустил глаза и неожиданно для самогосебя сказал:

— Да, Антихрист придёточень скоро.

Кажется, ничего никогдане говорил я с такою твёрдостью. Я ясно почувствовал, что это была не мояискренность, а настоящая, такая же, как искренность Николая Эдуардовича.

«Что это значит? » —бессильно мелькнул вопрос, но в ответ не было никакой мысли, только вдруг сталожутко смотреть в чёрные окна, за которыми серели снежные силуэты.

— Может быть, —по-прежнему тихо сказал Николай Эдуардович, — может быть, скоро... иногдаприближение его чувствуется. Вам знакомо это?..

Я почему-то густопокраснел, словно он меня уличил в чём-то.

— Да, иногда, — ответиля.

Я сказал правду, ноникогда самая наглая ложь не заставила бы меня так смутиться, как смутился я отсвоего ответа.

Мы молчали. Уже светало, и бледный свет лампы безжизненно расплывался в утренних сумерках. Мы оба быликак больные; нервы ослабли; томительно ползла минута за минутой.

Вдруг Николай Эдуардовичподнял голову и спросил (я никогда не забуду его голоса):

— Знаете ли вы жаждумученичества?

Я молчал и, не сводяглаз, смотрел на него, мне жутко было смотреть на него, а губы мои судорогакривила в улыбку.

Но он, видимо, незамечал меня и говорил сам с собой:

— Мученичества, чтобы заХриста, за вечную правду взяли бы тебя, привязали к позорному столбу, грубо, безбожно — и били бы кнутом, истерзали бы всю кожу, чтобы мясо кусками летело икровь ручьём лилась... И издевались бы, и хохотали бы. Чтобы всё, как наГолгофе... Христу бы с трепетом благоговейнейшим отдать всё это. На себя бы Еговечные муки, на себя бы принять, хоть самую маленькую частицу... О, я так частожажду этих страданий...

И с внезапным порывом онсказал:

— Дорогой мой... другмой... пойдёмте ко всем епископам, будем умолять их, на коленях именем Христабудем требовать от них написать окружное послание, обличить... Христос будет снами... Они послушают нас... Спасём Церковь и народ наш, который терзают...

И он сел рядом со мной изаглядывал мне в лицо.

— Ну, что ж, это хорошо, — с трудом выговаривал я, — напишем обращение к епископам... Только пишите вы, я не могу...

Я чувствовал, что вглазах у меня темнеет, в голове растёт что-то громадное. Вот-вот я охвачумир...

«Не с ума ли я схожу? »Слабость овладевала всем моим телом. Я почти лишился сознанья.

V

У ЕВЛАМПИЯ

Епископ Евлампий оченьлюбил принимать у себя молодёжь. Не проходило ни одного вечера, чтобы у него несобралась целая компания.

Не знаю, может быть, всилу моей обычной мнительности, но я не верил в искренность его любви ко всемэтим, часто необыкновенно бестолковым, посетителям. Не верил также и в егопростоту, доходящую до совершенно товарищеской фамильярности, с которой онобращался ко всем без исключения. Мне всегда казалось, что он ищетпопулярности, что он играет комедию и упивается ролью отца-архипастыря. Он имелнеобыкновенно эффектную внешность. Страшно высокий, стройный, с открытым русским, совсем ещё молодым лицом, всегда в белой шёлковой рясе, он одним своим видоммог внушить почтительное благоговение. Голос у него был громкий и ласковый. Привстрече он горячо обнимал гостей; и вообще во время разговора любил брать заруки, привлекать себе на грудь и целовать в лоб.

Но на меня и наружностьего, и все его манеры производили отталкивающее впечатление. Я не верил ему нина йоту. Ласки его были холодны и театральны. И мне было не по себе, когда онобхватывал мои плечи своими огромными красивыми руками.

В блестящих, почтимасляных глазах его, которые никогда не смотрели в упор, я читал большую любовьк еде, к вину, к женщинам и ту циничную плутоватость, которая часто бывает уизбалованных слуг.

Евлампий очень не любилразговоров, которые по своим практическим выводам могли к чему-либо обязывать.

Он тогда спешилпеременить тему и делал это чрезвычайно искусно, с обворожительной простотой изадушевностью, начиная рассказывать какой-нибудь случай из своей жизни, которыйвсегда кончался одинаковой моралью: не нужно очень зарываться высоко — этогордость, а со смирением делать маленькую работу — и всё будет добро.

Но, по неестественнойулыбке, по мелким, каким-то брезгливым складочкам около губ, я прекрасно видел, что он всех обманывает, что ему никакие дела — ни большие, ни малые —неинтересны, да и все мы вообще надоели, и что он с гораздо большимудовольствием поговорил бы теперь на двусмысленные темы в какой-нибудь «тёплой»компании.

Мне всегда казалось, чтоон чувствует, что я его понимаю, и поэтому обращается ко мне с особеннымигривым лукавством.

Я инстинктом чувствовал, что от такого соединения, как Евлампий, я и Николай Эдуардович, по такомустрашному вопросу, должно произойти что-нибудь необычайное.

И я не ошибся.

Евлампий встретил нас, пообыкновению, в своей приёмной, узкой длинной комнате, со сводами, расписаннымикартинами на библейские сюжеты. Она освещалась тёмно-синим матовым фонарём; вней было душно, жарко и пахло розовым маслом.

Евлампий в своей белой, мягко шуршащей шёлковой рясе быстро подошёл к нам, благословил, обнял, поцеловал, выразил радостное изумление по поводу нашего прихода; усадил застол, за которым сейчас же появились канделябры, сушёные фрукты, конфеты, виноград, и, посматривая то на меня, то на Николая Эдуардовича, уже начал былосвою обычную ласковую фамильярную речь.

— Владыка, мы к вам поочень важному делу, — тихо, но твёрдо сказал Николай Эдуардович.

— Очень, очень рад, —поспешно проговорил Евлампий, нервно задёргав бахромку у бархатной скатерти.

— По поводу текущихсобытий, — продолжал Николай Эдуардович, — мы написали «Воззвание к епископам», в котором призываем написать обличительное окружное послание. Мы бы хотелипрочесть вам его.

— Очень, очень рад, —снова повторил он и, опустив глаза, приготовился слушать.

Он немного побледнел; лицо у него стало жёстким и неприятным, на губах застыла неловкая, деланнаяулыбка.

Николай Эдуардович началчитать торопливо, с трудом сдерживая своё внутреннее волнение. Я уже прочёл это«Воззвание», но теперь в приёмной епископа, с тёмным сводчатым потолком, застолом с сушёными фруктами, в жаркой комнате, пропитанной запахом розовогомасла, мне показалось, что я тоже в первый раз слышу этот вопль Сына Божия кОтцу, оставившему Церковь Свою.

И я не мог отделаться отмысли, что Николай Эдуардович судья, а мы с Евлампием преступники и что ончитает нам обвинительный акт.

«Что за вздор, — говориля себе, — это воззвание к епископам, это мы требуем от них и судим их». Ноголос его становился громче и грознее, и я всё больше отодвигался от него истановился так странно близок к Евлампию. Мне чудилось, что комната начинаетдвигаться, вытягиваться и стол со свечой плывут в тёмную глубь комнаты, а мы сЕвлампием жмёмся друг к другу и становимся всё дальше и дальше от НиколаяЭдуардовича.

«Ужели теперь, — читалон, — в минуту почти открытого дьявольского искушения, ни в ком из русскихепископов не найдётся дерзновение древних святителей, и вновь над страдающейземлёй пронесётся отзвук поцелуя Иуды Предателя, а вавилонская блудница вновь воссядетна престоле, до срока творить мерзости, переполняя чашу гнева Господня? »

«Неужели? » — как эхоотдавалось в моём мозгу. Но в этом вопросе не было для меня ни страдания, ниужаса, которые звучали в голосе Николая Эдуардовича, а лишь знакомое мучительноехолодное любопытство: неужели, мол, Церковь погибла, неужели остались в нейодни предатели...

А он читал:

«Духовенство пред Богомобязано принять определённое решительное участие в начавшемся движении истараться направить его туда, куда велит им их пастырский долг.

Над всей Россией навислагрозовая туча, слышатся приближающиеся раскаты грома и наступает мучительноемолчание. И вот, в это время пусть раздастся безбоязненный голос истинныхслужителей Христа. Пусть появится окружное послание епископов из святынь, чтимых народом.

Пусть раскатятся по всейземле святые призывы, и всё доброе в народе, почуя Христа, шевельнётся, стряхнёт с себя путы Зверя, освободится от давящей петли, и тогда народ, ужецерковный народ, начнёт новое великое делание на спасение всего мира, котороебудет указано Духом Святым»...

Чем дальше читал НиколайЭдуардович, чем яснее становилось, сколько глубокого, религиозного чувства быловложено им в это «Воззвание», тем враждебнее и нетерпеливее становилось у меняк нему отношение. Я не делал попыток прогнать эти чувства. Может быть, извращённое, может быть, патологическое — уж это как хотите там называйте, — ночто-то жуткое и завлекательное было в этом ощущении ненависти к необыкновенномусходству Николая Эдуардовича с Христом. Меня одурманивало то, что я чувствовалв себе власть с насмешкой, доходящей до презрения, смотреть на бледное лицоего, слушать его мольбы и обличения, словно этим ни во что ставился и тотзагадочный Назорей, Который две тысячи лет назад будто бы воскрес из мёртвых.

«Что тебе до меня, Иисус, Сын Бога Всевышнего? » — хотелось выкрикнуть мне слова евангельскогобесноватого.

«Может быть, и во мнебес сидит», — усмехнулся я, чувствуя, что мне хотелось бы, чтобы НиколайЭдуардович видел эту усмешку и понял бы, как я ненавижу его, этого Христосика спрозрачным лицом и глазами, полными слёз.

С каким бы испугомпосмотрел он на меня, как бы задрожали его губы, какой бы весь он былпришибленный и жалкий...

«Ненавижу, ненавижу... »Мне хотелось тысячи раз в упоении повторять это слово: ненавижу за то, что онсмеет знать какого-то Христа, не бояться смерти и может так любить людей и такстрадать за судьбу Церкви...

О, как я понимал в этиминуты воинов, бичевавших Христа, плевавших на Него, ударявших Его по лицу свопросом: «Прореки нам, Христос, кто ударил Тебя? » Какое высочайшеенаслаждение, утончённейшее, невыразимое, ударить самого Христа, называющегося«Сыном Божиим». Разве в этом нет вызова тем, кто осмеливается кричать, что невсё позволено? Всё позволено. Он лжёт, что мы воскреснем; мы все сгниём, насвсех в страшных ямах съедят черви, а коли так, то всё позволено: и искровянитьэто нежное лицо, и выколоть эти тихие очи.

И во мне всё подымалосьи трепетало. Что-то тёмное и тяжёлое подступало к горлу. Я готов былизуродовать, издеваясь и глумясь, это чудное лицо, от которого, казалось, вот-вот разольётся таинственный свет и растает в жаркой комнате, пропитаннойсладким запахом розового масла...

Воззвание заканчивалосьпочти молитвой:

«О Господи Христе, —читал Николай Эдуардович, — отыми робость из сердца служителей Твоих и дай намсмелость и дерзновение возлюбить Тебя делом и исповедать Святое Имя Твое, Отцаи Сына и Святаго Духа. Аминь».

Он кончил. На одинмомент наступило тягостное молчание.

— Пламенные словеса, Иеремия! — проговорил наконец Евлампий, и в голосе его было что-то трусливое, насмешливое и злобное. — Я был бы очень рад, — прибавил он, — увидеть этогде-нибудь напечатанным... только вряд ли удастся это... цензура у нас...

И, перебегая взглядом тона меня, то на Николая Эдуардовича, стал рассказывать о своих столкновениях сцензурой. В это время пришёл какой-то студент духовной академии, с лицомкрасным, угрястым и тупым (между прочим, угри ужасно противны на мёртвыхлицах). Евлампий страшно ему обрадовался — на этот раз, думаю, искренно, — сталцеловать его и потчевать финиками. Разговор об окружном послании готов был этимзакончиться. Николай Эдуардович сидел совершенно растерянный.

Меня взорвало такоеотношение Евлампия.

Я — другое дело. Яничтожество, заеденный смертью, полуживой человек. Я выстрадал себе право такотноситься к призывам Николая Эдуардовича. Всего себя я принёс в жертву за этоправо. А он? Весёлый, самодовольный, ничего не боящийся, живущий в своёудовольствие, как он, будучи епископом, может не страдать, подобно НиколаюЭдуардовичу, не гореть жаждой подвига и мученичества за Христа? Как он смееттак улыбаться, есть, пить, спать, не зная ужаса ни перед смертью, ни передадом?

Всё, что было тёмного, злобного и тяжёлого во мне против Николая Эдуардовича, обратилось противЕвлампия, мне захотелось обличить его, заставить его страдать, показать ему, как на его месте должен был бы поступить действительный епископ действительнойЦеркви Христовой.

И я, чувствуя, что лечув пропасть, но уже не в силах владеть собой, грубо перебил Евлампия:

— Владыка, если выискренно сравниваете наше воззвание с пророчеством Иеремии, и это не фраза, то, значит, вы согласны с тем, что в нём говорится. А если вы согласны, то, какепископ Церкви Христовой, не можете отказаться написать окружное послание. Такой отказ равносилен отречению от Христа.

— Видите ли, друзья мои, — мягко проговорил Евлампий, но глаза его были злы и лицо холодно. — Видите ли. О всяком деле наперёд нужно подумать, к чему оно приведёт. Вы молоды, вам труднопонять это. Ну, положим, напишу я — меня, разумеется, не послушают, возьмут изасадят в монастырь, а на моё место назначат какую-нибудь, простите, дубину. —И он засмеялся. — Разве ж это хорошо будет? Вот сейчас ко мне вы приходите, другие — как к другу, отцу, говорим мы по душам. Совершаю я тем Господнюработу? Воистину совершаю. А как в монастырь-то запрут, где там пользупринесёшь? Вот и недавно юноша ко мне один пришёл — такой прекрасный юноша. Деньги потерял. Я дал ему — помог. Другой прогнал бы. Разве это хорошо? Так бывот все, как я, потихоньку делали, тогда, поверьте, — снова засмеялся он, —никаких бы посланий окружных не понадобилось. Плохо у нас в России, чтоговорить, только Божие домостроительство требует терпения и смирения. Воистинутак... Я ценю вашу, как бы сказать, апостольскую ревность, но наипаче оценил бываше смирение. «Кто хочет между вами быть большим, да будет слугою». Будьтеслугами всем, сказал Христос, и всё будет хорошо. Так-то, дети мои. А теперь —аминь и будем чай пить.

— Нет, владыка, разговорна этом кончиться не может, — резко сказал я, ещё больше раздражаясь от еговиляний, — мы не гости, а вы не хозяин. Вы архипастырь, а мы христиане. Мы нехотим полуязыческих-полужитейских рассуждений, мы ставим вопрос прямо: веруетевы в Христа или нет? Если нет, нам не о чем с вами говорить, если да, вы обязаны написать окружное послание. Потому что всякий раз, когда вы открытоне протестуете против поругания Церкви, вы отрекаетесь от Христа. Вы говорите, что выйдет из вашего подвига? Вас засадят в монастырь. Вы не будете приноситьпользы. Владыка, вспомните мучеников христианских. Разве они так рассуждали? Разве они отрекались от Христа, чтобы потом «приносить пользу»?

И теперь вопрос стоитперед вами ребром: или со Христом — тогда на муки, на подвиг, или против Христа— тогда жизнь в хоромах, почёт, уважение, но тогда уже не смейте заикаться о«работе Господней»!

Всё время, пока яговорил, Евлампий сидел не подымая глаз. Николай Эдуардович с вопросом инадеждой смотрел на него.

Когда я кончил, угрястыйакадемик, краснея и взглядывая то на меня, то на Евлампия, сказал:

— Всё это так, но мнекажется, что вопросы эти далеко ещё не выяснены в богословской литературе...

Ему никто ничего неответил.

Я был уверен, чтоЕвлампий не выдержит своей роли, и ждал от него какой-нибудь грубой выходки.

Но Евлампий поднял своёлицо, ещё более побледневшее, но уже с новым, мягким, как бы пристыженным, выражением, и, обратившись почему-то не ко мне, а к Николаю Эдуардовичу, тихоспросил:

— Если все молчат, то, значит, все отрекаются, где же тогда Церковь, про которую сказано, что «вратаадовы не одолеют её»?

В вопросе Евлампия мнепочудилось то же холодное безжизненное любопытство, которое так хорошо былознакомо мне, и я готов был расхохотаться ему в лицо. Я боюсь смеха. В смехеесть что-то страшное. Человек — труп; но что может быть ужаснее смеющегосятрупа?..

И при мысли о том, какойхохот наполнит внезапно эту душную, жаркую комнату, я весь задрожал холодноюдрожью и, отдаваясь чему-то, что было сильнее меня, заговорил неестественногромко и с такою властью, которая мне совершенно не свойственна...

— Церкви нет... ЦерквиХристовой нет. Приближаются последние дни. По пророческому слову мерзость изапустение станут на святом месте. Церковь предастся во власть Антихриста... Антихрист победил земную Церковь!

Я почти кричал. Каквихрь что-то неслось во мне. И не ужас, но радость тяжёлая и тёмная душила меняот этих слов о торжестве Антихриста.

— И сейчас я чувствую, —продолжал я, холодея, — что меж нами... собравшимися во Имя Христово, неХристос, а Антихрист... Я чувствую его близость... Он пятый между нас... Онстрах... Он входит во всех нас...

Но силы сразу оставилименя, и я замолчал.

Стало так тихо, тактихо, как в истлевшей могиле. Я ничего не видал перед собой, только глубокие, полные любви и тоски глаза Николая Эдуардовича стояли передо мной, как дваглаза Распятого...

— Видно, надо говоритьвсю правду, — тяжело начал Евлампий, — ведь Бог-то видит; не по незнанию, а послабости молчим... Подлинно, подлинно от Христа отрекаемся... Сил нет... Дерзновениянет... О, как тяжело-то иной раз бывает, если б вы знали.

Он, сгорбившись идержась рукой за голову, наклонился над столом.

— Владыка, — тихо, нострастно, мучительно проговорил Николай Эдуардович, — Христос поможет вам, Христос даст силы вам. Мы будем молиться... Христос не оставит Церковь свою... О, если в вас есть хоть капля любви, вы пойдёте на этот святой подвиг... Мыумоляем вас, мы все будем с вами. Сделайте это. Верьте, тысячи сердец отзовутсяна ваш святой призыв, и силы ваши умножатся. Только начать... Дерзайте, владыко. Правда сильнее силы... Антихриста победит Христос...

«Всё это он мне говорит, — как в бреду неслось в моём мозгу, — мне или тому, что во мне... Ипочему так давят его слова?.. Почему так страшно, так темно, так душно?.. Онговорит о Христе, но это неправда... Почему же слова его так связывают меня?.. Ужели Он победит?!.. »

Евлампий ещё ниженагнулся над столом и почти шёпотом говорил:

— Дайте подумать... дайте подумать недельку. Я не отказываюсь... Может быть... Сил только нет; робость какая-то, словно связан чем... Господи, прости согрешения наши.

— Это путы зверя —Антихриста, — едва выговорил я. Моё горло давила судорога. Как в тумане, всёдвигалось и расширялось передо мной.

Я видел, что НиколайЭдуардович прощается с Евлампием, тот крестит, целует его, и лицо у него непрежнее холодное и фальшивое, а умилённое и заплаканное.

— Если вы пойдёте кдругим епископам, — говорил он, и на губах его улыбка добрая, даже детская, —будьте осторожны, а то можете на такого напасть, что и за полицией пошлёт.

Мы уходим...

Как в тумане всё было, как в бреду или в тяжёлом сне... Весь мир действительный исчез для меня, идругое открылось, и другое, окончательное, должно было начаться...

VI

АНТИХРИСТ. МОЯ ТЕОРИЯ

Так это не моглокончиться. Я не знал, что именно должно произойти, но отчётливо сознавал одно: теперь это неизбежно — бежать некуда...

Дойдут ли до вас этинечеловеческие муки, пережитые мной? Мне не нужно ваших сожалений. Мне нужнолишь, чтобы вы поняли меня, чтобы исповедь моя, хоть на один миг, была для вас действительной исповедью, во всей ужасающей сложности раскрывающей, что я за «типик». Об одномя готов умолять вас: не заподазривайте меня в выдумке. Вам легко будет сделатьэто. Но клянусь вам, всё это, до мельчайшей подробности, пережито мной — да ктознает, может быть, и не мною одним, — и лишь разница в том, что я откровенно(согласен, что даже до непозволительности откровенно) обнажаю перед вами своюдушу.

А попробуйте-казаговорите о том, о чём никогда не говорят, но что всегда переживают, — вам это обязательно покажется фальшью.

Но верьте, не часто вампридётся услышать в действительной жизни такие искренние признания, какие выслышали от меня.

Пусть эта ночь была ночьбреда, может быть, припадка безумия, — но она была, она раскрыла мне всё, и япомню её с такой мучительной ясностью.

И как мне не говорить обэтой ночи, когда в ней ключ ко всему.

Мне чудится, что я дажесейчас вижу своё искажённое лицо, свои безумные глаза, вижу себя как двойникасвоего, пришедшего рассказать мне все тайны моих постоянных мучений.

Как клочки разорванныхоблаков, неслись во мне дикие, бессвязные клочки мыслей, и я всё торопился, торопился догнать самую из них важную, самую нужную.

В природе масса отвратительного. Красива она издали, а приглядитесь-ка к ней. В ней всё смерть, разложение ипожирание одними других. Но я ничего не знаю отвратительнее насекомых подназванием «наездники». Они кладут свои яйца в живых гусениц других насекомых, гусеница не умирает, она продолжает жить, но внутри неё уже живёт другаяличинка, питается, растёт и наконец выводится вместо настоящей. Ну можно липридумать что-нибудь более утончённое, более извращённо-жестокое, чем придумалаэто природа! Вдумайтесь только. Ведь это что-то прямо невероятное, какой-токошмар, галлюцинация. Один прокалывает другого, живёт там, ест, растёт, а тотпо виду всё прежний и лишь с отвращением чувствует, как внутри его что-тошевелится совсем другое, безобразное, чужое. Воистину только Божеская премудростьмогла додуматься до такого фокуса! Но позвольте вас спросить, как это ниневероятно, как это ни похоже на сказку, осмелитесь ли вы отрицать это? Попробуйте, я ткну в природу пальцем. Да вы, конечно, и не станете отрицатьэтого. Вы скажете: это факт; мы можем ощупать его нашими руками и увидатьсобственными глазами своими. Но позвольте спросить вас: многое ли, самое дажеважное, самое для всех драгоценнейшее, что совершается в душе вашей, можете выосязать или видеть?.. И всё-таки это — факт. Вы скажете, что мы это чувствуем исознание привыкло верить нашему чувству — таким образом, и чувство есть факт. Прекрасно. Так позвольте вам заявить следующее: я чувствую, что я именнотакая гусеница с лицом человеческим и что меня проколол другой, и живётво мне, и ест душу мою. Воображаю, как вам весело станет от этого признания. Разве не смешно, в самом деле, человек настоящий, говорит, ходит, улыбается иплачет — а под кожей-то у него «наездник». Те, что поглубокомысленнее, разумеется, уже спешат ответить мне: вы сумасшедший. У глубокомысленных господвсё просто делается: обругаются, и всё тут.

Но буду продолжать.

Там, на постели, послепосещения Евлампия, я впервые сознал себя проколотой гусеницей, там впервыепонял, что за птица тогда в первый раз во мне шевельнулась, почему такимстрахом тогда сжалось моё сердце. Я понял, кто из меня с мучительнымлюбопытством посматривал на Николая Эдуардовича и кто с такой мукой иторжеством говорил Евлампию о грядущем Антихристе...

Да, я понял всё. Былатакая минута — нет, неуловимая часть времени, — когда вдруг вспыхнула во мнекакая-то светлая точка и разом озарила всё...

Разом исчезли стены, раздвинулся потолок и страх ворвался отовсюду, пополз со всех сторон, холоднымииглами вонзаясь в мою душу.

О, это был не тот игрушечныйстрах смерти, который всю жизнь, как зайца, травил меня. Это был настоящиймировой страх.

Я не видал ничего. Но они, все они были здесь. Я не видал острых глаз, мокрых тянущих губ, но язнал их.

Я центр мира, и всёмедленно, до муки медленно, ползло и пронизывало меня.

Ужас и безумие сливалосьв одно...

Я Царь! Я Бог!

Я не двигался; я ждал. Яещё ждал «призванья», окончательного, бесповоротного. Слово ещё не былопроизнесено.

Я уже всё знал иждал...

Точно миллионы длинных, цепких рук, таких неотступных, таких мертвенно-бледных, тянутся ко мне.

И всё я видел, и всёпринимал, как единый властелин вселенной...

Тысячи голосов шепталимне в уши... И страх рос от этого шёпота. Хотя в нём не было ни слов, нисмысла...

Я себя увидал.

Маленьким-маленьким, ещёв белой чистенькой рубашечке. Я всё вспомнил. Точка светлая всё озарила мне, ив один миг, быстрее вихря, быстрей сознанья человеческого, всю жизнь свою сновапринял в себя.

Я шёл в гимназию... Экзамены. Первый урок... Говели на страстной неделе... Заутреня... пихтойпахнет. Огни... Христос воскрес, Христос воскрес... Бабушка в гробу... Крымскаяночь...

Всё, всё, чувства, мысли, каждое движение, каждое слово...

И так всю жизнь. Ипрошлое, и будущее. Один, только я один. Всё знаю, всё могу, всё принял...

Растёт, ширится. Шёпотсовсем близко, почти в голове... Руки длинные, холодные, всё тянутся, почтихватают за горло.

Скоро, скоро. Я знаю, что скоро. Он близко.

Где-то далеко в тумане, как тени страшные и кривые, мелькнул ряд чёрных крестов...



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.