|
|||
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 страницаI МАРФА Не думайте, пожалуйста, что «Марфа» — это какой-нибудь «символ», что-нибудь «евангельское», вообщенечто «иносказательное». Ничего подобного! Этопросто деревенская девка. Правда ли, что уж этотак «просто»?.. Впрочем, поменьше буду«рассуждать». Во-первых, скучно. Читатель любит рассказы занимательные, хотя быв них скрыта была «исповедь». А во-вторых, после всего мною уже сказанногодальнейшие факты, право же, говорят сами за себя, без всяких «рассуждений». Я увидал её зимой, наРождестве, у Александры Егоровны. «Тётушка» устраивала для деревенских ребятишекёлку. Народу набралось со всех окружных деревень. Ребятишки что-то пели, плясали в масках под хохот, визг и гармони. Теснота, духота. Меня давили и толкали совсех сторон. Подлое это состояние, когда в тесноте всё превращается вгромадное, многоголовое тело. Меня просто тошнит в толпе от такого обилия мяса. И потом, толпа, где есть женщины, всегда похотлива и развратна. Ну, однимсловом, гадость! Я не уходил по какой-тостранной безвольности: надо было двигаться, проталкиваться, решительно захотеть уйти — я не мог этого и тупо скучал, бессмысленно раздражался. И вот, вдруг, почтипротив себя, увидал её лицо... Замечательное, беспристрастно говорю. Я думаю, только в России бывают такие лица. Роскошный цвет лица, открытый белый лоб, иглавное, эти грустные доверчивые глаза, в которых столько скрытой нежности, звонкого веселья, глубокой тоски, жгучей страсти. Казалось, все огни ёлкиотразились в её глазах — так радостно, возбуждённо сияли они! Но почему-то большевсего поразили меня её крупные, тёмно-красные губы и ровный ряд белых как снегзубов. Я смотрел на неё тольконесколько секунд — и, грубо расталкивая стоящих вокруг себя, бросился изкомнаты. Я не мог, просто немог перенести такого лица — этой улыбки, этого полуоткрытого рта! Не страсть поднялась во мне, не какая-нибудь там животная похоть — нет, это было что-то поглубже ипозначительнее. Мне больно было, физически больно от её красоты, от её вызывающей молодости. И стыд, и злость —точно какую-то обиду нанесли, оскорбили. Но всё же главное чувство, самого меняпоразившее как стороннего наблюдателя, было чувство разрушения: уничтожить её, измять, стереть дотла её губы, её проклятые глаза, розовыематовые щёки, белый лоб, молодость её, нежность её, всю, всю, совсем, дотла!.. _______ Всё это произошло большечем через год после моего возвращения из Македонии. К этому времени Верочкабыла уже моей невестой! Зачем только я смеятьсяразучился! Губы безжизненны стали, не заставишь их, а то бы я с ума сошёл отэтого слова. «Невеста»! Самка, которую после всяческих комедий вручаютсчастливому самцу. Ещё бы! Ну, а для очищения совести сводничество можноназвать «браком». Да-с, и я был тожежених. То есть самец, обычная роль которого терпеливо ожидать, когда его самкасовсем будет «готова». Моя-то роль, положим, в действительности была несколькоиной, но по внешности и я всё проделывал, как «настоящий», разыгрывал, как понотам, откуда что бралось: и вид томный, и взгляд счастливый. Бедная Верочка, милаяВерочка!.. Впрочем, спокойствие, спокойствие, буду придерживаться «эпоса». Итак, я был жених. Повторяю, это со стороны внешней, что же касается стороны внутренней, то врядли можно с точностью сказать, кем, собственно, я был. Я любил Верочку —по-своему, конечно. Я знаю, что любил её; теперь мне не для чего и не перед кемлгать. Любовником, положим, в отношении её я себя не чувствовал, но затожалость, размягчающую душу, сантиментальную и слезливую, испытывал всемсуществом. Я ласкал её — и мнеплакать хотелось. Я в ней и себя как-то жалел, уродство своё, мертвечину свою. Чем ей бывало веселее, чем звонче раскатывался её смех, тем острее щемило мнесердце и жалостнее была моя ласковость. — Ну, будет, ну пойдём, родной мой, — говорила она, близко-близко наклоняясь к моему лицу, и тащиламеня куда-нибудь гулять или кататься. И я нежно ласкал еёруку, такую хрупкую, такую маленькую, совсем без мяса. Но всё же я не стольколюбил её, сколько привык к ней. А ведь привычка для меня, может быть, опаснеелюбви! Привычка как ватой всегообёртывает. Перестают колоть тебя всякие так называемые «впечатления» —засыпаешь, успокаиваешься... Я привык к её лицу, ономеньше других подымало во мне надоедливых вопросов. Привык к смеху — он меньше, чем смех нового человека, раздражал и озлоблял меня. Наконец, привычка к нейуспокаивала, по крайней мере отчасти, мой страх смерти: всё вдвоём как-тохрабришься, а ведь с чужим человеком никогда «вдвоём» себя не почувствуешь. Я заговорил о встрече сМарфой, потому что она имела самые роковые последствия для дальнейшего развитиямоего «романа». Марфу в деревне я всеготолько один раз, тогда на ёлке, и видел. Образ её до странности быстро исчез измоей памяти. Первое время по приезде из деревни я совершенно не вспоминал оней, точно и не видал никогда. Но это продолжалосьнедолго! Скоро началось нечтонелепое, я бы сказал, дьявольское, если бы верил в дьявола. Наваждение, еслихотите. Красный рот её, матовыещёки, блестящие белые зубы стали положительно преследовать меня. Началось это так жевнезапно, как внезапно исчезла она из моей памяти в деревне. Ни о чём другом, кромелица и тела её, я не мог думать. Не хочется мне долго останавливаться на этом. Я уж каялся в своей извращённости. Ну, одним словом, крепкое тело, здоровое, стихийное, некультурное, где-то там, в захолустной деревне, которое при «свободенравов» всякий может трогать, — а она только, небось, смеётся весело, зубы своипоказывает, — дурманило меня, наполняло меня злобной ревностью, доводило доистерики. На всех и на всём я готов был выместить свою безумную злобность. Всёстало мне противным, досадным. Ну и прежде всего, конечно, Верочка. Мне легко было над нейизмываться. Ещё бы! Она — маленькая, тоненькая Верочка — полюбила меня по-настоящему. Я часто с боязливымлюбопытством смотрел, как она ласкалась ко мне всем существом своим, нежным, хрупким, как стебелёк. «Неужели меня можно так полюбить? » — вертелось тогда вмозгу. Очевидно, можно было! Вообще, я долженсказать, что Верочка страшно изменилась за это время. По приезде из Македонии ябуквально не узнал её, хотя по внешности она почти не изменилась. Словно вся она, менявшаяся постоянно в разные цвета, настроения, вдруг застыла, увидав передсобой что-то глубокое, новое, неожиданное. Притихла вся, стала такая кроткая, послушная, нежная. Вся сила жизни её сосредоточилась в одном напряжённомпорыве, и потому неподвижность эта не была тяжёлой, бездушной, она вся полнабыла трепетной углублённой жизни. Я звал её часто «маленькой героиней». Именно«героиня»! Без всякой позы, просто, серьёзно, она способна была на подлинноегеройство, на какое угодно самопожертвование. И такой ребёнок —святой, беззащитный — попал в лапы мертвецу! Ну, и началась потеха! Я не стану рассказыватьвсех безобразных сцен, которые начались под влиянием «наваждения» и сталиповторяться всё чаще и чаще по мере того, как образ Марфы порабощал моёвоображение, сковывал всю мою жизнь. Расскажу только об одномвечере для «образчика». Осень была в разгаре. Слякотная, чёрная, с бесконечными дождями, холодным ветром. Отвратительноевремя года, кажется, созданное для того, чтобы петь торжествующую песнь смерти. Осенью я редко бываю накладбище. Слишком даже для меня! Покойника кладут почти в воду, холодную, жёлтую от глины. Говорят, тело так разбухает, что доски гроба лопаются! Я, как Иуда, не могунайти себе место в это подлое время. Вот мне и пришласчастливая мысль: самую смерть себе служанкой сделать. Утилитарная натура! Яхотел воспользоваться осенью и прогнать от себя Марфу. Разве не отвратительнывсе женщины, там, в земле, в сырой, жёлтой глине! И её «крепкое» тело не исключение! А как раздуются и посинеют её толстые губы. Всё лицо превратится в безобразныйпузырь. Но нет, видимо, наваждение было сильнее смерти! Отвратительной была какая-то другая чужаяженщина, а она, проклятая красавица, только скалила свои снежные зубы ихохотала грубым визгливым деревенским смехом, который возбуждал меня своейгрубостью и дикостью. К Верочке я заходил понесколько раз на дню. Куда же деваться? Холодно, сыро, ветер свистит. Всё-такитам не так одиноко. Так вот пришёл я к ней водин из таких сырых, мерзких вечеров в каком-то особенно тупом, деревянном итягостно-злобном состоянии. Вошёл молча и сел надиван. Верочка что-то читала засвоим письменным столом. Она взглянула на менячерез плечо, улыбнулась и сказала: — Сейчас кончу. Я молчал. Она снова взглянула наменя, и, должно быть, заметив расстроенное моё лицо, быстро встала и села рядомсо мной. Мне противна была еёблизость, и так тоскливо ныло в груди. Жалко было её и злобно-досадно на этужалость. Верочка, сразуподчиняясь мне, — я это всегда так прекрасно чувствовал — робко взяла меня заруку. Она не знала, чтосказать, и только тихо прижала мою руку к своему лицу. — Оставь, — весьпередергиваясь, проговорил я как автомат. Она виновато пустила моюруку и, совсем растерявшись, заглядывала в мои глаза. Что-то тяжёлое, тупоенарастало в моей душе, как брошенный с горы ком снега. Мне было и стыдно, чтоона так терпеливо сносит грубость, и нестерпимо раздразнивало, что она с такимвыражением глаз смотрит на меня: точно понять что-то силится, войти в душу, успокоить. А и понимать-то нечего! В душе пустота — окончательная пустота; нечего и в глаза заглядывать, нечего понимать. Чепуха, гадость всё! — Оставь, пожалуйста, меня! — как по дереву отчеканил я. — Что с тобой? —прошептала она и, должно быть, желая прогнать мрачность мою, улыбнулась. Носейчас же спохватилась, что я могу не понять её, и улыбка застыла, и вся онастала такая жалкая-жалкая. Я не смотрел на неё, новидел и улыбку её, и всю игру лица её. Клянусь честью, ещё быодна секунда, ещё что-то должно было шевельнуться во мне, и я упал бы к ней нагрудь, стал бы в отчаянии просить прощенья, стал бы целовать худенькие, прозрачные руки её. Но мало ли что должно —да вот не шевельнулось! — Что же ты молчишь? —окончательно деревенея и для большего эффекта ещё поворачивая к ней своё лицо, спросил я. Ей, видимо, стало вдругтак обидно, так незаслуженно больно, что она, даже если бы хотела, если бызнала, что ответить на мой идиотский вопрос, просто физически не смогла бы: скажи она слово — она разрыдалась бы. Я видел это, о, япрекрасно это видел! Но ком снега всё катился, всё катился... — Прекрасно, — не меняятона, продолжал я, — ты будешь молчать, и я тоже. Верочка глазами, полнымислёз, смотрела в пол и одной рукой нервно перебирала скатерть. Я заметил, какдрожали её пальцы. Она молчала. Молчал и я. Сколько прошло? Не знаю. Может быть, секунда, может быть, час, вечность... Не знаю! Я застыл, похолодел. Ком снега превратился в свинец. Я ничего не думал, ничего не хотел, ничего нечувствовал. Да и меня-то совсем не было — одна бесформенная проклятая тяжесть. Тяжесть моя придавила иВерочку. Она, так же как и я, не могла выговорить слова и только ниже опустиладрожащие веки. Молчание. Я с трудом дышу. Дикие, нелепые, безобразные мысли врезаются в моё сознание. Я больше не владею собой. — Ты должна сказатьчто-нибудь, — почти одним движением губ говорю я. Верочка совсемсъёживается, делается такая маленькая. Голова совсем опускается на руки. Мы молчим ещё несколькомгновений. Я делаю резкое движение. Верочка, сразу меняя лицо, вскидывает на меня глаза. Она всё сделать готова. Она всё скажет. Она любит, любит меня. Но поздно уж. — Молчишь, молчишь! — кричуя. — Ты хочешь с ума свести!.. Не смей, не смей молчать! Или... Я не знаю, чтоэто... Не смей молчать!.. Верочка с ужасомприжимает руки к своему лицу, что-то хочет сказать мне, но я уже не слушаю. Немогу слушать. Я бегу вон из комнаты и только издали слышу, как Верочкабессильно, безутешно начинает рыдать... Вот вам «образчик». Последнее время так или почти так кончался каждый вечер. Без Марфы дольше я житьне мог. У Верочки терялись последние силы в такой жизни со мной. Но всё равно, всё равно! Не знаю зачем, не знаю как, но Марфа должна была быть со мной!.. Наконец я решился начрезвычайно смелое предприятие. II ОПЯТЬ ОН Однако, чтобыпридерживаться хронологического порядка, я должен рассказать о том, что к моим«сердечным делам» не имеет никакого отношения. В моём «религиозном»развитии произошла одна значительная перемена. Об этом необходимо сказатьнесколько слов. Верующим я не стал, конечно. Живого отношения к Добру тоже не получил. Я просто со многим стал«соглашаться». Не всегда, но в иные минуты, как-то помимо своей воли, я начинал«допускать», что там всё правда написана. И Бог есть, и Сын приходил, ираспяли, и воскрес. Убеждений и чувств своих я не изменил. А это так, в видекакого-то шестого чувства, наперекор и логике, и здравому смыслу! И в то же самое время, сполной твёрдостью и ясностью, я понял, что, останься у меня это навсегда, тоесть перейди «допущение» моё в уверенность, — во мне ничего по существуне изменится. Ну, есть Бог, ну, распяли, ну, воскрес. А мне-то что за дело! Этоменя не касается. Я очень настаиваю наэтом чувстве. Именно: это меня не касается. Признаюсь, меня малопоразило новое открытие. Оно было, пожалуй, мне на руку; избавляло от лишнихмучений вопросами веры. Всё, мол, равно — есть, и отлично! Я совершенно не помню, когда и как появилась эта новая черта во мне. Сильно подозреваю, что она всегдаво мне была. Тут, с первого взгляда, как будто бы и есть какое-то противоречие: разве не казалось мне, что все мукимои происходят оттого, что я уверовать не могу? Но это так, только с первоговзгляда. Может быть, немножко я ифантазирую, психологическими парадоксами занимаюсь, но мне положительноначинает казаться, что настойчивое, до отчаяния доходившее желание уверовать, то есть признать, что всё там действительно было, проистекало не из сознаниятого, что уверую я, так сейчас же и осчастливлюсь, а как раз наоборот. Уверуешь, мол, и ничего не изменится. Всё на своём месте останется. Значит, всё, что в тебе творится, — не от безверия. И разница между тобой и НиколаемЭдуардовичем не в этом. Впрочем, может быть, всёэто и вправду парадокс... Как бы ни было, есть тут противоречие с прошлым илинет, только что я стал из неверующего «согласившимся». Как раз в это времяприехал ко мне Николай Эдуардович. Всё лето и часть осенион жил недалеко от Александры Егоровны в лесной сторожке, в полном одиночестве, и писал какую-то работу. «Спасался», как про него полушутя и в то же времяпочти с благоговением говорила тётушка. Я обрадовался емуискренно. Мы поцеловались с ним ивнимательно посмотрели друг на друга. Я — с любопытством; он — с нежнойсерьёзностью. В Николае Эдуардовичетоже произошла какая-то перемена. Я сразу это почувствовал. Впрочем, вотношении его все мои восприятия становились до неуловимости смутными. Я не могего отчётливо представить себе никогда: он расплывался в какое-то загадочное, туманное пятно... Николай Эдуардовичникогда не «начинал разговора», он всегда сразу приступал к тому, зачем пришёл, а приходил всегда зачем-нибудь. — Я к тебе, — мы с нимуж на «ты» были, — с разными проектами практическими, но важными и неотложными. Он говорил спокойно, каквсегда серьёзно, без всякой дружески-фамильярной игривости! Да, он был оченьспокоен, как-то по-новому. Не было в нём никакой дёрганности, нервнойрастерянности, которую так часто люди выдают за глубину душевную. «Он настоящий », —с удовольствием подумал я. Смешно, но я почтигордился им! — Какие же дела? —невольно подчиняясь его тону, спросил я. — А вот слушай — попорядку! Только одна оговорка. О внутренней стороне сейчас мы говоритьсовершенно не будем. Мы так одинаково чувствуем и воспринимаем, что это покудане нужно. Так вот. Я пришёл кзаключению, что нам пора выходить на активную общественную работу. Само собой, работу религиозную. Смутно это сознавалось, конечно, и раньше, ну, а теперьопределилось окончательно. Главное несчастиехристианского дела в том, что все силы разбиты. Никто не может найти другдруга, все врозь. Очевидно, необходимо создать нечто вроде христианскойорганизации. Как же это сделать? Я думал над этим всё лето и пришёл к такимвыводам. Я, конечно, в общих чертах говорю, одну только суть. Пришёл я квыводам, что нам необходимо воспользоваться в этом смысле опытом других партий: опытом их организационной работы. Мы заведём по всейРоссии связь с сочувствующими нам людьми. Эти люди на местах образуют комитеты, которые откроют кружковую работу. Все комитеты будутобъединяться центральным комитетом. Он может находиться здесь у нас. Теперьдальше. Такая организация может осуществиться только в том случае, если у насбудет своя политическая и экономическая программа и своя литература. А потомусамое первое, что я хочу предложить: это собраться всем нам (тут НиколайЭдуардович назвал несколько наших общих знакомых) и выработать программы, опять-таки пользуясь существующими в других партиях, но, так сказать, срелигиозной основой. Я знаю, — поспешносказал он, приняв моё случайное движение за желание возразить, — я знаю, чтотут надо быть страшно осторожным в религиозном смысле. Так легко незаметно длясамого себя продать душу за чечевичную похлёбку; превратиться в каких-нибудьпошлейших немецких «христианских социалистов». Я очень хорошо понимаю. Но ведьв этом люди виноваты, а не самое дело. Для нас «программы» — внешние условия, так они внешними и останутся. Так вот, что ты обо всёмэтом думаешь? Что я должен былответить на этот вопрос, если бы вздумал отвечать совсем искренно? Что ядействительно обо всём этом думал? А думал, как всегда, водно и то же время вещи самые противоречивые, даже, пожалуй, взаимно друг другаисключающие. Словом, как всегда в такие моменты, путаница у меня подняласьневообразимая. Но всё же преобладающимибыли не «мысли» какие-нибудь, а вопрос: насколько это полезно дляхристианского дела? Вопрос этот вертелся вмоём мозгу всё время, пока говорил Николай Эдуардович. Я, разумеется, совершенно не имел склонности к тому, чтобы решить его в положительном смысле. Чувство такое было: я, замаскированный неприятель, попадаю во вражеский стан итам узнаю от вождя, какой ход намеревается он предпринять. Чтобы не отвечать прямона вопрос Николая Эдуардовича, я на вопрос его ответил вопросом: — Другими словами, тыхочешь организовать христианскую политическую партию? — Нет, не совсем. Я хочусоздать «Союз христиан» с религиозными целями. Выработать церковную программу иеё положить во главу угла, но так как в настоящее время жизнь требует отхристиан участия в политической и социальной жизни, то выработать политическуюи экономическую программу. Христиане тогда будут знать, что им делать в этомнаправлении согласно своей христианской совести. — Ну да, я понимаю. Всёже, поскольку здесь будет политика, это будет христианская политическая партия. — Да, пожалуй. — Что же, по-моему, всё, что ты говоришь, страшно важно и может иметь прямо грандиозные последствия; этоможет подготовить реформацию, в смысле настоящего церковного возрождения, конечно. Я проговорил этодовольно горячо. Я уже вполне определённо почувствовал, что ничему негрозит опасность от этого «религиозного» предприятия. Это не страшно! Я боюсьдругого. Никакие практические начинания меня не пугают. Николай Эдуардович стал«развивать» свои мысли. И чем ясней становилось для меня, что для «Христова»дела «Союз христиан» ничего не прибавит, тем с большей горячностью, даже, пожалуй, с радостью, с искренней радостью, поддакивал я этому плану. Николай Эдуардович, разумеется, понял мою радость по-своему и, так как очень высоко ценил меня как«проповедника», был, видимо, страшно доволен. Мы проговорили с нимцелый вечер. Что-то детское, чистое, почти трогательное было в той наивности, с которой он брал бумагу, записывалтемы для брошюр, вспоминал разных лиц, с которыми можно было бы вступить всвязь. — Знаешь, — совсеможивляясь, сказал он, — я тут в одной булочной постоянно покупаю хлеб, меняочень хорошо знают приказчики. Я вполне могу завести с ними разговор. Устроимнечто вроде «христианского профессионального союза»? Скажу прямо: эта детскаянаивность, голубиная какая-то, без тени рисовки, настоящая, от сердца, —она внутренне страшила меня гораздо больше, чем вся эта знаменитая его«организация»! О, как я хотел тогдахоть на одну секунду, на одну тысячную секунды, проникнуть в его душу и тампосмотреть, что это значит: жить религиозною жизнью, чувствовать Христа, любитьлюдей, как это можно — не знать страха! Какое дивное лицо у негобыло! Тонкое, прозрачное, и эти мягкие чёрные волны волос. Да, голова пророка! Знаешь ведь уж, что он прекрасен, и всё-таки каждый раз снова хочется сказатьоб этом. И человек с таким лицом, с такими глазами, которым, казалось, всё открыто, вдруг, как ребёнок, говорит окаких-то булочниках, о каком-то «христианском» профессиональном союзе. И всё-таки, ей Богу, этокак-то шло к нему! Самое несоответствие это шло. К концу вечера мы ужеокончательно «постановили» организовать «христианский союз» и с этой цельюустроить маленький учредительный съезд. Николай Эдуардовичвзялся приготовить программы, я — написать несколько воззваний. На этом первое«заседание» кончилось. III МАРФА И ВЕРОЧКА Я таки добился своего: Марфа была у меня! Подробностейрассказывать не стану. Одним словом, нашёлся предлог, чтобы съездить к«тётушке», там я наговорил что-то насчёт необходимости иметь в столице надёжнуюприслугу. Ну и в конце концов, при живейшем участии Александры Егоровны, уговорил Марфу ехать со мной. Куда девался её«задорный» вид, когда она садилась со мной на ямщика! Что это — предчувствиеили обычная девичья пугливость? Как она была бледна, как стыдливо улыбалась, икак беспросветно-подло смотрел я на неё! Я-то знал, на что онаедет. Я-то знал, что не уйти ей от меня «так себе». Пусть преступление сделаю, а уж так не выпущу, это я твёрдо тогда решил. Да и к чему преступление! Онажелезных дорог никогда не видала, а тут завезти за тысячу вёрст — ну, значит, иделай что хочешь. Куда она пойдёт? Небось, согласится на всё. О, как она былабеззащитна, и как разжигала до боли, до безумия меня эта беззащитность! Всю дорогу я держал себякак будущий «строгий барин». Я не позволял с ней ни малейшей вольности, нималейшей шутки. Я играл в дьявольскую игру. Она начинала приходить в себя, приободрилась. Я видел это. «А вот постой, — дажехолодея весь от волненья, повторял я про себя, — постой, дай только привезтитебя! » И я исполнил то, чтохотел! Послушайте, господа. Мнедвадцать пять лет. Всю свою жизнь — вы знаете теперь это — я безудержноразнузданно, извращённо мечтал о женщинах. И вот только в первый раз в руки моипопала женщина, которая из страха выносила всё, что я хотел. И главное, котораяне стала трупом для меня, после первого же прикосновения и как это всегдабывало с прочими. Господа, поймите и... нет, не простите, какое там прощение, апризнайтесь, вы-то на моём месте как бы себя чувствовали, а? Все таковы, все таковы —никому не верю! Почему она не сталапротивна мне с первой ночи? Потому что была красавица? Вздор! Я видел красавици раньше. Я не могу дотрагиваться без отвращенья ни до чьей «говядины». Почемуже она, почему? Может быть, перед тем, как окончательно и навсегда погрузиться в ту бездну, в которой я теперь доживаюсвою жизнь, мне нужно было выбросить вон ту каплю жизни, пустой, животной, новсё же жизни, которая таилась во мне. Не знаю! Знаю толькоодно, что этот один месяц, который я прожил с Марфой, был сплошным кошмаром, безумием, каким-то вихрем дьявольским. Все двадцать пять лет жизни я взял отэтого месяца! «А взамен отдалпоследнюю жизнь свою», — скажет какой-нибудь чистенький моралист. Э, наплевать! кому и начто она нужна; разве такая жизнь могла спасти меня? Итак, она была со мной, она была у меня! О будущем я не думал и не мог думать. Со дня приезда ко мнеМарфы я не выходил из дому. Ни разу не был я и у Верочки. Можно сказать, что яни разу даже не вспомнил о ней. Я не испытывал никаких«угрызений», никакой жалости, никаких вообще «сантиментальных» чувств. В простонародьипро меня сказали бы, что я «осатанел». Именно осатанел! Если бы кто-нибудь мнетогда сказал про Верочку, очень возможно, что я сразу даже не сообразил бы: оком, собственно, речь. Не преувеличивая говорю. И вдруг Верочка самапришла ко мне. Видимо, она ничего незнала, она так радостно улыбнулась мне, снимая свою маленькую круглую шляпку. Я стоял посреди комнаты. Верьте, о, верьте, что япишу здесь сущую правду! Пусть уж всякие там специалисты да «рецензенты»копаются и выискивают «литературные» промахи, а пошлые трусливые люди, бездушное ничтожество, спешат скорее назвать меня дегенератом и успокоиться, забиться глубже в свою конуру! Вы-то, вы, живые люди, живые души — если такие есть, — вы-то поверьте мне, поверьте всему, что ярасскажу вам, и прокляните меня серьёзно, твёрдо, вдумчиво, как я этогозаслуживаю. О, если бы в душе моейосталась хоть одна искра живой жизни, она сейчас разгорелась бы во мне и я бывместе с вами проклял самого себя. Верочка не хотелавидеть, что во мне что-то недоброе; она соскучилась обо мне. Две недели невидалась. Ей улыбаться хотелось, ей ласки хотелось. Она быстро сделала комне несколько шагов. Но я так же быстро отступил назад и проговорил голосом, которого сам никогда не забуду. По совести говорю, я неуверен теперь, что тогда я это сказал. Это он сказал: — Постой... любишь ли тыменя? Она остановилась иумоляюще-детски смотрела на меня. Ей тяжело было, ей хотелось, чтобы всё былохорошо. Не надо опять этой мучительной тяжести. Она так рада, что видит менянаконец. — Ну, люблю же... — Нет, не «ну», а простоскажи, любишь ли ты? — Люблю, — шёпотомсказала она; она всегда шёпотом начинала говорить, как только слёзы подступалик ней. — Если любишь, так всёдля меня сделаешь? Я сам не знал ещё, зачемзадаю этот вопрос. Так, от злости, от мёртвой пустоты своей задал его. — Да, — прошепталаВерочка. — Всё? — Всё... — Марфа! — неожиданнодля себя и тоже почему-то шёпотом окликнул я. Марфа нерешительновзошла в комнату. — Расскажи, как мыпровели сегодняшнюю ночь... Она хочет... Марфа молчала ирастерянно-глупо смотрела на меня... Верочка слабо вскрикнула, точно её ударилкто, и подняла худенькую ручку, загораживаясь, как от удара. — Постой, постой, —шипел я, не сходя со своего места, — любишь, ну послушай... Марфа, я приказываютебе. Но тут произошло нечтобезобразное. Верочка бросилась вон изкомнаты, а я вдогонку ей стал кричать: — Ты думаешь, я любилтебя, дохлую! Уходи прочь, не надо мне тебя, уходи! _______ Через месяц Марфа ушлаот меня. Рано утром она пошла влавку и больше не возвращалась. Я до сих пор не знаю, куда она делась идобралась ли до своей деревни. Не выдержала. Слишкомбыло даже для неё! Ещё бы! Если бы вытолько знали, до какого разврата доходил я! Хочется, небось, узнать? Я знаю, что хочется. Я нисколько не уважаювас, «благосклонные читатели» моей исповеди. Может быть, даже презираю вас. Стану я расписывать вам, чтобы вы тут, от нечего делать, смаковали мою грязь. Я-то грязь свою пропиталчёрною кровью сердца своего, а вы? Так, на даровщинку хотите? А есть чтоописывать! Но одна мысль, что вы станете «со вкусом» читать это, вызывает вомне злость и тошноту. Да зачем «описывать»? Довольно сказать, чтоМарфа, покорная, забитая, напуганная, как собака, — не выдержала и ушла. Ушлабез копейки денег на все четыре стороны. С вас этого достаточно! И вот я остался один. Один совершенно и, как мне казалось, окончательно. Я обессилел. Он безраздельно воцарился во мне. Нет слов, нет силпередать всю муку тягостной пустоты, безнадёжной, безысходной, окончательной, которая придавила во мне каждый нерв. Не дай Бог вам! —искренно говорю! О ком же было о другомвспоминать мне в это время, как не о Верочке? Она одна любит меняпо-настоящему, она одна всё может простить. Я знаю это. И вот я, запершись всвоей квартире, можно сказать, не сходя со своего стула, не раздеваясь, неложась спать, сидел и ждал тупо, бессмысленно, не имея душевных сил заставитьсебя даже написать ей. Я мечтал о ней. Моясантиментальная фантазия опять расцвела пышным цветком. Верочка приходила ко мнетакая нежная, ласковая, она целовала мой лоб и говорила: «Забудем всё. Я люблютебя. Я прощаю тебя. Будем жить счастливо, радостно. Ты перестанешь мучиться. Язнаю, что перестанешь! Ты найдёшь наконец покой своей измученной душе. Мы будемс тобой такие счастливые-счастливые, как дети, как те ласточки, которые, помнишь, вызвали такой гнев в тебе». Она, тихо смеясь, прижмётся своим лицом к моему лицу. — Милая, родная мояВерочка, приди ко мне, спаси меня, прости меня, моя девочка...
|
|||
|