Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ВМЕСТО ЭПИЛОГА 7 страница



- И этот человек ездил у вас в Москву! Рудоминский виновато улыбался. Со следующей ночи Мокеев приступил к выполнению указаний министра. Мне кажется, Мокеев понимал, что формировать какие-то московские связи для него опасно. Этими связями должен был заняться центральный аппарат, и воркутинская стряпня могла провалиться. Но не выполнять указаний начальства он не мог. А Буянов, который раньше работал в Главке, наверное, даже назвал ему фамилии тех, кого следует подозревать в Москве, и не подтвердить подозрений министра было еще опасней.

Когда я повторил, что никаких связей не знаю, Мокеев досадливо хмыкнул и сказал:

- Вы слышали, что говорил министр? Приезжали же люди из Москвы. Кто приезжал?

- Френкель.

- Френкеля Вы оставьте. С Френкелем кто приезжал? По вашей линии? Я молчал и ждал, когда он сам назовет, кого ему нужно. Спустя некоторое время он действительно назвал две фамилии:

- Куперман и Михайлов к вам приезжали? Нам ведь известны разговорчики, которые вы с ними вели.

Никаких " разговорчиков" не было, и, значит, ничего знать он не мог. Но, очевидно, на этих двух людей ему указал Буянов. Несколько ночей подряд Мокеев выламывал из меня признанье о том, что будто бы Куперман и Михайлов осуществляли наши связи с Москвой. Я старался устоять. Я понимал, что подтверждать вымыслы на людей, которые

 

- 156 -

ни о чем даже не подозревали и ставить их под удар, куда страшнее, чем на тех, которые уже сидели и сами подтверждали эти вымыслы. Но Мокеев должен был выполнять указания министра и канителиться ему со мной было некогда. На третью или четвертую ночь, придравшись к какому-то моему дерзкому ответу, он отправил меня в карцер. Я промерз там целый день, а на ночь опять был приведен к Мокееву:

- Вам, я вижу, хочется повторения всего, что было?! Только предупреждаю: дневное время на этот раз вы будете проводить в карцере.

Я по опыту знал, что такого повторения не выдержу. К утру я сдался и подписал протокол о московских связях и другой, в котором Мокеев перечислил чуть ли не всех специалистов - бывших заключенных, на которых якобы рассчитывала наша повстанческая организация.

Это была не только новая уступка негодяям. Это было страшное паденье, паденье, которое увлекало и других людей. На первых порах я решил, что жить больше нельзя и так как я уже не жалел себя и был невыносимо противен самому себе, а к тому же боялся теперь встречи с людьми, то, может быть, и покончил бы с собою, если бы во время не подумал, что именно теперь необходимость разоблачить ложь моих показаний стала для меня такой обязанностью, не выполнив которую, я не имею права умереть. Но как выполнить эту обязанность?

Думать об этом я мог целыми днями. Соколов с утра до вечера отсутствовал: приехали его особисты, и он сочинял с ними протоколы про свою измену. Забившись в угол, я во всех подробностях формулировал про себя заявление. Но как и на чем его написать? Решилось это самым неожиданным образом.

Шел уже второй год моего тюремного заключения. Меня давно не допрашивали, следствие, по-видимому, считалось законченным и надо было ждать постановления Особого Совещания. Вдруг в середине зимы меня опять вызвали. За столом Мокеева сидел мрачный, незнакомый мне подполковник. Оказалось, что это какой-то начальник из центре, Карамышев. Он сказал:

- Вы запутали здесь следователей, наговорили всякой ерунды. Надо разобраться. Я даже задрожал от радости и сказал:

- Следователь вынуждал говорить неправду. Все показания - сплошной вымысел. Заявляю официально!

- Вот разберемся.

Он начал с нашей программы. Я сразу же заявил, что никто ее не видал, никто не писал и вообще ее не было и быть не могло, потому что не было и организации. Он спокойно все это выслушал и стал формулировать протокол. Записал он почти точно так, как я говорил, но мое заявление о том, что не было и организации - опустил. На мой вопрос -почему? он ответил:

- Это потом. После меня он заставил отказаться от программы Прикшайтиса и Капущевского, устроил нам очные ставки и, таким образом, весь этот вопрос из нашего дела исключил.

Затем он точно так же в течение пары недель разделался с формированием правительства и с московскими связями. Таким образом, самое страшное отпало. Я думал, что он будет разбираться и дальше, но, к моему удивлению, вышло вот как: когда я с последнего его допроса вернулся в тюрьму, меня отвели не в камеру, а в карцер. Я спросил - за что? Дежурный оглянулся и прошептал:

- По распоряжению подполковника.

На следующий день я попросил вызвать подполковника или отвести к нему. Но оказалось, что он уехал. Очевидно, ему, как следившему за работниками Главка, важно было доказать, что он ничего не проглядел, и что так называемые московские связи - это просто наговор; все остальное в нашем деле его не интересовало.

В карцере я промучился десять суток. С Мокеевым после этого я уж не встречался, следствие не возобновлялось. Но жить взаперти в нашем чулане пришлось еще долго. Несмотря на то, что мученья, связанные со следствием и допросами, теперь приостановились, тюремная жизнь становилась все тяжелей. Уж не говоря о нервном переутомлении, избавиться от которого на тюремном пайке и без воздуха было невозможно, нас стала мучить еще цынга. Начали катастрофически разрушаться зубы, распухать суставы, а кости болели так, что полежав на голых досках, мы вставали, как избитые.

 

- 157 -

У нас было очень мало пространства для движений, но мы все-таки старались побольше двигаться - махали руками, шагали на месте, нагибались и выгибались, вертели туловищем, но главным для нас было - не оставаться без дела, не мириться с гибелью.

Туркменский язык натолкнул нас на занятия русской историей. И вот я каждый день пытался рассказывать по порядку все, что знал и мог припомнить о нашем прошлом. Следуя за сменой князей и царей, за их победами и пораженьями, я вместе с Соколовым старались уяснить, как и почему по мере усиления Российского государства крепла, в первую очередь, его пришибеевская сила, та самая, которую с такой выразительностью представил Паоло Трубецкой в своем Александре Ш. Но чтобы разобраться в этом, мы шаг за шагом восстанавливали всю обстановку прошлого, вспоминали подробности хозяйства, представляли себе характеры исторических лиц, вспоминали, - как тогда жили, как питались, одевались, как выглядели люди. Период за периодом мы строили живые картины прошлого.

Рабочий день у нас делился на две половины: в первой мы учили язык, во второй занимались историей. Учили мы уже не туркменский язык, а английский. Во времена моей капитуляции Мокеев разрешил передать мне Фенимора Купера на английском языке, и теперь мы учили наизусть его " Следопыта". Так шла вторая зима нашего тюремного заключения. Мы жили в своей камере, как будто поселились в ней навсегда. Неожиданно произошло событие, по которому можно было догадаться, почему мое дело тянется так долго.

В карцер, который примыкал к нашей камере, никого кроме нас не сажали. Но однажды из какой-то общей камеры, которую освободили для побелки, в него заперли человек десять. Сразу же один из них стал стучать мне в стенку и звать меня по фамилии. Это был механик Острога, которого я раньше немного знал. Откуда ему стало известно, что я оказался рядом - непонятно. Но ему известно было и то, что приезжал Карамышев, и что я отказался от своих показаний. Не стесняясь сидевших вместе с ним других людей, Острога стал довольно громко, чтобы было слышно через стенку, уговаривать меня отказаться и от всего полностью. Надзиратели не мешали ему вести этот разговор. Я сначала молчал, потом спросил:

- Не можете ли говорить по-английски? Он повторил все по-английски. Я ответил:

- Good.. Острога говорил что-то еще, но я отошел от стенки. Слишком подозрительна была его откровенность в присутствии десятка свидетелей и знание наших дел, с которыми он связан не был.

Через пару дней меня вызвал Заболоцкий и потребовал:

- Расскажите, о чем Вы говорили с Острогой.

- Я не говорил.

- Как же не говорили, когда имеются показания трех свидетелей, которые слышали то, что говорил Острога и что отвечали ему вы! Я подумал и решил: что в своем ответе уже смогу заявить о ложности всех показаний. Я сказал:

- Пожалуй, у меня нет оснований скрывать. Острога спросил, буду ли я отказываться от своих ложных показаний. Я сказал, что обязательно от них откажусь. Заболоцкий предложил подробно изложить это в письменной форме.

Подумав потом вместе с Соколовым, я пришел к такому выводу: очевидно, после ревизии Карамышева в аппарате Особого совещания к нашему делу относились недоверчиво, его вернули и, может быть, даже требовали доследования; чтобы не попасть впросак, Воркутинский Оперотдел придумал, будто у нас состоялся сговор с целью отказа от показаний; всякое доследование или преследование при этом естественно не могло состояться; разговор Остроги, организованный Заболоцким, подтверждал это. Наверное, так оно и было. Больше меня не вызывали.

Прошло два года тюремного сидения, начался третий. Все острей и острей стала ощущаться утрата настоящей жизни. Я с тоской вспоминал зеленую траву и синие перелески и васильки во ржи; я закрывал глаза и представлял себе липовые аллеи московских бульваров и зажигавшиеся в сумерках электрические фонари; вспоминал книги в Ленинской библиотеке. Да не только книги - цыпленка под белым соусом и сочные душистые яблоки с черными зернышками, и сливы, покрытые голубой пыльцой, и женщин, ласковых теплых женщин, которых так мало успел я узнать.

Как бы вырваться ко всему этому!

В нашей нараставшей тоске по отнятой жизни хотелось оставаться наедине только с собой, хотелось мечтать, и поэтому постоянное присутствие соседа начинало раздра-

 

- 158 -

жать. Мы давно знали недостатки друг друга, но в течение двух с лишним лет терпеливо переносили их. Теперь же то и дело мы переставали сдерживаться и позволяли себе изливать друг на друга свое раздраженье. У Соколова не было зубов, протез испортился, и он жевал его и как-то щелкал им; это выводило меня из равновесия, и я уже не пытался это скрывать. В своих рассказах он был иногда многословен и не находил правдивых образов и слов, соответствующих переживаниям. Я насмехался над ним, язвил, говорил, " не может быть", " вранье". Он сердился и, в свою очередь, срывал досаду на мне. Каждая моя плохо доказанная мысль или необоснованное утверждение вызывали у него поток насмешек, которые обижали меня.

Нам стало понятно, почему на царской каторге - если хотели особенно страшно наказать, - сковывали людей по двое.

Я уходил в дальний угол и старался жить какой-нибудь несбыточной выдумкой. Мечтать о реальном было невыносимо больно. Я представлял себе, как жил бы, скажем, в двадцать пятом веке. Как изменилась бы природа, которую портили и уничтожали в двадцатом веке. Как всю промышленность переместили в неудобные для человеческой жизни районы, она работает там автоматически. А в местах с теплым, ровным климатом выросли леса, текут полноводные чистые реки и сколько всюду цветов, которые раньше разводили только в садах!

Человечество научилось управлять гравитационными силами. Для передвижения уже не требуются автомобили и другие машины, с которыми человек не мог расставаться, как улитка со своей раковиной. Вот я отправляюсь в лес, я свободно взлетаю над деревьями и спокойно, невысоко, без шума лечу, выбираю красивую цветущую поляну...

Соколов сидит перед дверью один. Он тяжелей меня переносит наш разрыв. Через несколько часов он, стараясь возможно мягче, говорит:

- Давайте, не будем ссориться. Ведь вместе мы можем многое продумать и понять. Мы начинаем опять наши исторические занятия.

Так прошло еще почти полгода.

Но вот весной меня вызывают в дежурку и предъявляют выписку из протокола Особого совещания. За подготовку к восстанию против Советской власти меня заключили в лагеря на десять лет.

Человек,

Которого ударили,

Человек, которого дубасили,

Купоросили и скипидарили. Человек, к которому приставили

С четырех сторон по неприятелю,

Но в конце концов не обезглавили,

-Вот в ком я найду понимание.

Леонид Мартынов

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

После объявления приговора меня отправили в Соликамские лагеря. Там я стал писать свою жалобу Генеральному Прокурору. Подавать жалобы разрешалось два раза в год. В течение ряда лет я повторял свою жалобу каждые полгода. О том, какое это имело значение, можно судить по следующей, бывшей при мне истории.

Один заключенный вынужден был при аресте сдать свои золотые часы. Ему выдали сохранную записку. Но при перебросках из лагеря в лагерь часы пропали. Как их не разыскивали при помощи местных прокуроров - найти не могли. Тогда их владелец послал жалобу Генеральному Прокурору. Через полгода пришел ответ. На печатном бланке, за подписью и печатью Генерального Прокурора было написано: " Рассмотрев вашу жалобу, никаких оснований для пересмотра вашего дела не найдено. Вы осуждены правильно".

Очевидно, поток жалоб был так велик, что их даже не читали.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.