Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





РАССТРЕЛЯНЫ ЧЕТВЕРО РУССКИХ ВЕЛИКИХ КНЯЗЕЙ



ВЕЛИКИЕ КНЯЗЬЯ НИКОЛАЙ, ГЕОРГИЙ, ПАВЕЛ И ДМИТРИЙ, ДВА БРАТА И ДВА КУЗЕНА НАХОДЯЩЕГОСЯ СЕЙЧАС В ПАРИЖЕ ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ АЛЕКСАНДРА, КАЗНЕНЫ ВЧЕРА В САНКТ- ПЕТЕРБУРГЕ СОВЕТСКИМИ ВЛАСТЯМИ.

Больше ничего. Сама заметка занимала лишь несколь­ко строчек, в ней не сообщалось никаких подробностей, кроме той, что «о месте захоронения четырех великих князей советское правительство умалчивает».

Я помню, как сложил газету и пытался засунуть ее в боковой карман — задача не из легких, если учитывать странный размер французских газет. Не сказать, чтобы я был ошеломлен. Я знал, что рано или поздно это должно случиться. Я ждал этого неделями и месяцами, но те­перь, когда это действительно произошло, мозг мой вдруг отказался работать, я никак не мог понять непостижи­мых причин, крывшихся за уничтожением четырех лю­дей, которые всегда держались в стороне от политичес­кой сумятицы в России и не могли представлять ровным счетом никакой опасности для победоносного шествия революции.

На минуту я вспомнил всех четверых и избранный каждым из них образ жизни. Николай — мечтатель, поэт, историк, республиканец до мозга костей, разочарован­ный холостяк, боготворящий память о своей единствен­ной любви — королеве одной скандинавской страны. Георгий — молчун и скромник, мечтавший, чтобы его оставили в покое вместе с картинами и детьми. Дмитрий — орел, страстный кавалерист, ярый и убежденный же­ноненавистник, изучающий Библию и предрекающий Армагеддон. Павел — добряк и красавец, бесконечно сча­стливый своим морганатическим браком и ничуть не за­ботящийся о власти и монархии. Полная бессмыслен­ность этого кровопролития должна была быть очевидна даже самым безжалостным из коммунистов.

Я не знал, что теперь делать и есть ли способ разуз-; нать какие-либо подробности. Обернулся и увидел метр­дотеля. Он стоял у меня за спиной с подносом в руках и, вероятно, наблюдал за моей реакцией. Наши глаза встре­тились. Я вспомнил, что оба мои брата его особенно жа­ловали.

— Мсье, несомненно, предпочтет позавтракать у себя, — предположил он, понизив голос, и это вернуло мне самообладание. Я почувствовал напряженное ожидание зрителей и понял, что все жаждут эффектного театраль­ного жеста.

— Вы очень добры, Оливье, — сказал я, возможно, чуть более сухо, чем следовало, — но мне вполне удобно и здесь.

Итак, я остался за столиком и медленно съел весь завтрак. Все взгляды в ресторане были прикованы ко мне, словно вопрошая, как может человек намазывать мас­лом тост и класть сахар в кофе, когда всего двадцать четыре часа назад расстреляли четверых его родных.

В тот вечер я явился на званый ужин, устроенный гер­цогиней де Брольи, и выдержал куда более мощную ата­ку со стороны оскорбленных условностей.

— Как, вы здесь? — шептали люди, привыкшие из­мерять глубину горя по унылости физиономии и ширине траурной ленты на рукаве.

— Да, а что? — отвечал я вопросом на вопрос, не вдаваясь в объяснения.

Да и не было смысла объяснять им, что никакая рас­стрельная команда не в силах уничтожить искру бессмер­тной энергии и неустанного стремления духа великого князя Николая Михайловича. Вряд ли вообще имеют смысл препирательства между Верой и Предрассудками. Своим убеждениям я не изменил. Злые языки говорили, что я «пил шампанское и танцевал», пока моих убиен­ных братьев хоронили в общей могиле. Я счел говорив­ших достойными жалости. Они назвали меня дикаремМ

Даже сейчас, когда от этого поворотного пункта в моей жизни меня отделяют тринадцать лет и несколько новых могил, я не в состоянии объяснить, почему казнь двух моих старших братьев вызвала во мне такое неодолимое желание жить и наверстать все то, чего меня лишили сперва необходимость с младых ногтей служить импе­рии, а потом два яростных десятилетия войн и револю­ций. Подыскивая прецеденты в истории Французской революции — неизменное занятие любого изгнанника, — я натолкнулся на знаменитый ответ аббата Сиейеса, вдохновителя либеральных доктрин 1789 года, вошед­шего позднее в правительство при Людовике XVIII, ко­торый все вопросы о том, что он делал четыре года крас­ного террора, парировал одной и той же колкой фразой: «Господа, я жил! ».

Легче «выжить», чем «жить», и раз уж я не стал учеб­ной мишенью для красноармейцев, то намеревался те­перь найти кратчайший путь к той полнокровной и без­заботной жизни, о которой знал до сих пор лишь по книгам да понаслышке. Несмотря на прожитые пятьде­сят три года и воспоминания, делавшие меня вдвое стар­ше, я отказывался смириться с невозможностью снова стать двадцатилетним. Будь что будет, я хотел воспользо­ваться своим правом на то, что упустил, пока обедал во дворцах, сражался со слабоумными сановниками и впа­дал в спячку на заседаниях Государственного Совета. Даже боязнь выставить себя посмешищем не могла разрушить моей мечты — снова, как тридцать лет назад, стать стран­ствующим моряком, верящим, что рано или поздно ему откроется Земля Гармонии.

Вполне естественно, я искал поддержки, но много­численные советы моих французских друзей только под­резали мне крылья. Они проповедовали благоразумие, расхваливали принцип «синицы в руках» и предлагали «недорогую квартирку», в то время как мне сама идея опуститься до жалкого и однообразного существования «бывшего» претила, как слишком замысловатая форма самоубийства. Париж был мил своей удивительной спо­собностью облагораживать праздность и вымогать звон­кую монету за поддельные удовольствия, но Париж сим­волизировал Прошлое. Он напоминал кладбище — клад­бище загубленных репутаций и несостоятельных докт­рин. Чем дольше я сидел без дела в «Ритце», чем дольше слушал невнятное бормотание, доносящееся из Верса­ля, тем меньше мне хотелось оставаться в Европе.

*' Где-то, в двух тысячах верст отсюда, еще была Рос­сия. Мудрые государственные мужи полагали, что «ско­ро всё уладится», имея в виду, что великие князья, бан­киры и генералы вернутся в С. -Петербург и займут пре­жние места во дворцах, на фондовой бирже и в гвардей­ских казармах. Словом «уладится», пожалуй, порядком злоупотребляли, но я никогда не принимал участия в подобных спорах по той простой причине, что Россия мне не нужна была и даром. С ней — монархической, коммунистической, какой угодно — было покончено, и я молил Бога, чтобы мне никогда уже более не довелось увидеть С. -Петербург.

Это ограничило мой выбор двумя возможностями: уехать в Соединенные Штаты и принять покровитель­ство моих американских-друзей или отправиться на один из райских островов Тихого океана, где я впервые побы­вал в конце 1880-х и где даже большая семья может про­жить безбедно на сущие гроши. Будь я один, я сел бы на первый же корабль рейсом в Нью-Йорк. Как человек женатый и отец семерых детей, я больше склонялся к островам Фиджи.

Тогда я написал жене и сыновьям пространное пись­мо, где расписал им томных туземцев, благоуханные цветы и пылающие закаты Великого океана и заклинал уехать в края, где человеку даруется редчайший шанс собрать воедино жизнь, изрезанную в мелкие клочки ножницами истории. Я проявил столько красноречия, что не сомневался в успехе, и начал уже наводить справ­ки об островах Фиджи и готовиться к отъезду. Потом пришел ответ. В нем мои домашние откровенно выража­ли опасение за мое душевное здоровье. Все мои мечты и планы они окрестили чистым безумием. «С какой стати, — спрашивали они, — должны мы забиться в этот Бо­гом забытый уголок, если законная власть в России мо­жет восстановиться в ближайшие шесть месяцев? ».

Меня ужаснула их близорукость. Нескончаемые рас­суждения на безнадежную тему «возвращения» говорят не столько о наличии патриотической веры, сколько о неуемном упорстве дятла. В целом письмо, написанное моей семьей, звучало на редкость мещански, что, к со-


Случай в Биаррице

жалению, свойственно подавляющему большинству мо­нарших писем и идей. (ээтэтэято                                                      »

Второй раз в жизни я почувствовал свой брак поме­хой и обузой. Двенадцать лет назад, летом в Биаррице я встретил женщину, ради которой охотно бросил бы се­мью и стал фермером в Австралии, не послушай она проповедей своего духовника. В ней очаровательно со­единялись современная спортивность и чисто женское обаяние; она обладала бы всеми качествами идеальной спутницы, будь в ней хоть капля логики и воображения. Мы вместе съездили в Венецию. Мы встретились в Па­риже. Мы часто бывали в Швейцарии. Ее никогда не при­ходилось уговаривать. Она встречалась со мной, потому что понимала, что настоящая любовь всегда перевесит некоторую неупорядоченность отношений. В свое время я затронул вопрос о нашем будущем и предложил ей открытую и постоянную связь. Она отказала. Решительно и бесповоротно. Было очевидно, что ее духовник, зак­рывая глаза на наши редкие поездки, категорически воз­ражал бы против открытой связи с женатым человеком. Моя подруга объяснила, что хочет свадьбы с венчанием. Она знала, что для этого мне придется просить государя о разрешении развестись с его сестрой — вещь в истории императорской семьи неслыханная, — но это не изме­нило ее решения. Она сказала, что всему есть предел. Это меня озадачило, поскольку в моем издании Священного Писания не делалось четкого разграничения между свя­зью с женатым мужчиной и браком с разведенным. Я умолял. Я спорил. В конце концов я поговорил со своей женой, имевшей сходную привычку слушаться духовни­ка. Все рухнуло разом. Я перестал быть верным мужем и в то же время упустил величайшую возможность в своей жизни. Ксения решила, что я ее больше не люблю, а моя идеальная спутница пошла своей дорогой. Обе они со­вершили большую ошибку, обе пали жертвами неверно­го истолкования христианства.

Я никогда не переставал любить Ксению, хотя мои чувства к ней отличались от чувств, которые я испыты­вал к женщине из Биаррица. Одна была матерью моих детей, излучала надежность и воплощала собой незыб­лемый порядок вешей. Она отвечала чертам моего харак-


тера, воспитанным годами военной службы, наставле­ниями в долге и ответственности, церемониями двора, торжественными службами в соборах. Другая затрагива­ла во мне авантюрную жилку, возвращала мне мимолет­ную прелесть юности. С ней я снова был самим собой — мальчиком, который боялся стать великим князем.

Все это случилось в 1907-м. Кто-то может подумать, что после двенадцати лет, прошедших под громовые рас­каты куда большей трагедии, образ моей любви из Би­аррица кажется мне бледным и ничтожным, но на са­мом деле ничто, даже гибель России, не значило для меня так много, как потеря этой женщины. Ее улыбка, ее гибкая фигура, то, как она, опоздав, входила в ком­нату, искоса поглядывая на меня, словно забавляясь искусностью и разнообразием своих оправданий, как ус­траивалась на стуле и зажигала цветную сигаретку, и тот полузабытый день, о котором я никогда не пожалею, день нашей первой встречи — я пронес эти воспомина­ния через годы войны, я лелеял их в мрачные месяцы своего крымского заточения как то, благодаря чему мог оглянуться на прошлое с признательностью и нежностью.

Мне было бы нетрудно через общих друзей в Париже выяснить, где она живет, но новая встреча с ней могла разрушить мои иллюзии. Я боялся, что теперь выгляжу еще старше своих лет; что же до нее, то я хотел сохра­нить ее в памяти такой, какой увидел впервые: во всем блеске и очаровании юности, загорелая, она стояла у восемнадцатой лунки на площадке для гольфа в Биарри­це и поправляла непослушные каштановые волосы.

Хотя я и не пытался ее найти, я все еще любил ее — отстраненной любовью, не причиняющей страданий, но бесконечно усугубляющей желание вновь посетить мес­та, где был счастлив. Мне больше нечего было делать в Париже, и, едва получив известие о том, что моя семья благополучно села на корабль его величества «Мальбо­ро», я тут же уехал в Биарриц, решив про себя, что останусь там столько, сколько позволят мои быстро та­ющие средства.

Толпы англичан и американцев съехались в Биарриц на Пасху. Сидя за своим привычным столиком на терра­се бара «Мирмон» — тем же столиком, который еще до войны я занимал всякий раз, как приезжал в Биарриц, — я вел неослабное наблюдение, ежеминутно боясь и надеясь увидеть свою идеальную спутницу 1907-го.

За тридцать лет, что я знал Биарриц, ничто в нем не изменилось. Другими стали моды, а губная помада при­обрела репутацию изделия вполне респектабельного, но правила игры остались все те же — в 1919-м, как и 1889-м, между заинтересованными сторонами существо­вал негласный уговор: все, что случится с ними и меж­ду ними в Биаррице, по возвращении в Париж должно быть забыто.

«Ah, іа Saison Russe! On n’a vu rien depuis... » (Ax, рус­ский сезон! С тех пор здесь не на что и взглянуть... ) — вздыхали седые старожилы, вспоминая времена таких щедрых кутил и удальцов, как мой покойный кузен ве­ликий князь Алексей. Точно так же, как в дни Алексея, вздыхали они о временах императрицы Евгении: и в этом сохранил восхитительный баскский курорт свои кано­нические черты столицы курортного романа, управляе­мой на современный фасон, но вдохновленной тенями героев-любовников дней минувших.

Я каждый день играл в гольф и иногда, если вставал достаточно рано и появлялся на площадке до того, как туда съезжались банкиры и брокеры на «Испано-Суизах» с капотами цвета платины, от которых так и несло 1919 годом, я смотрел на неменяющуюся гладь безмятежного океана, шел к восемнадцатой лунке, находившейся пря­мо напротив моей бывшей виллы, и мне чудилось, что я снова в 1907-м. Дойдя до лунки, я останавливался и ждал. Я не смел спросить себя, чего я жду, потому что тогда пришлось бы признать, что в глубине моей души таится детская, безумно детская надежда, что вот она возник­нет из ниоткуда на том самом месте, где мы впервые встретились, и подойдет ко мне..


Прошли две недели, Я спокойно и терпеливо ждал. Дух блаженной лености, пропитывающий воздух Страны Басков, мало-помалу совершил обычное чудо: принес гармонию в сердце, давно привыкшее биться не в такт. Я много гулял, мало пил и проводил долгие часы за чте­нием Библии. Откровение Иоанна Богослова, которым я зачитывался в годы войны, здесь, под небом Биаррица, оставляло меня равнодушным, и я обратился к Песне Песней. Отрадно было думать, что, и лишившись всех земных богатств, я все же мог позволить себе роскошь потягивать красное вино и читать строки, обессмертив­шие прелесть Суламиты:

«Оглянись, оглянись, Суламита; оглянись, оглянись, и мы посмотрим на тебя... ».

Тут, на первом стихе седьмой главы, мое чтение пре­кращалось. Это был как бы условный знак — я отклады­вал Писание и погружался в мечты. Я представлял себя фермером в Австралии, за тысячи миль от всего, что творится в России, блаженствующим со своей возлюб­ленной. В мыслях я видел свою вторую семью, создан­ную так, как хотел я, а не по избитому шаблону, уста­новленному моим сумасшедшим прадедом императором Павлом для всех грядущих поколений Романовых! Вос­питанные в другой атмосфере, вероятно, они привнесли бы в царствующий дом, страдающий от всевозможных наследственных недугов, свежую кровь и свежие идеи...

Я бредил и бредил, до мельчайших деталей представ­ляя себе жизненный путь своей австралийской семьи. Я ничего не упустил. У меня родились бы три мальчика и девочка. Они никогда не увидели бы моей родины. Я же­лал уберечь их от той нескончаемой трагедии, которой была, есть и останется Россия...

Должно быть, чары этих ребяческих мечтаний всеце­ло завладели мной, потому что в один прекрасный день я вдруг вскочил, оделся и поспешил на площадку для гольфа — во второй раз за этот день.

Приближалось время ужина, игроки торопились об­ратно в город, и на какое-то время я остался один у первой лунки. Послышался рев мощного мотора. Я обер­нулся и увидел, что в сотне метров от меня остановился синий «Роллс-Ройс». Из него вышла высокая женщина в

белом, водитель подал ей сумку для гольфа. В следующее мгновение я бежал со всех ног. Я был уверен, что это она. У кого еще могли быть эти широкие плечи и удивитель­но узкие лодыжки? В лицо мне бил горячий ветер, в ушах звенели слова: «Оглянись, оглянись, Суламита». Каза­лось, и за вечность не пробегу я разделяющей нас сотни метров. Она размахнулась и ударила по мячу, не замечая бегущего к ней мужчины без шляпы, и когда с губ моих готово было сорваться ее имя, она обернулась, чтобы поправить желто-красный шарфик. Это не она.

Та же фигура, тот же рост, те же непослушные каш­тановые волосы, тот же овал лица и бледность, но этим сходство и ограничивалось. В голубых глазах этой женщи­ны читались холод и раздражение; зеленые глаза той, другой, всегда искрились лукавой смешинкой. На вид ей было лет двадцать восемь — тридцать, но по тому, как она нахмурилась и с преувеличенным равнодушием'сме­рила меня взглядом, можно было предположить, что она либо не столь бесчувственна, либо англичанка.

Я поклонился, не получил ответа и отошел в сторону. Она продолжала играть, и я прошел за ней девять лу­нок, держась на приличном расстоянии. Мое любопыт­ство все возрастало: эта тонкая высокая женщина с ши­рокими плечами и узкими лодыжками так живо напо­минала о моей идеальной спутнице, что, будь такая не­обходимость, я шел бы за ней до тридцать шестой лунки. Но она прошла только девять и вернулась в машину, так и не удостоив меня еще одним взглядом.

— Ну все, хватит, — сказал я вслух и солгал, потому что знал, что она произвела на меня сильное впечатле­ние, и я сделаю все, чтобы увидеть ее снова.

Сразу же после ужина я пошел в казино, якобы пере­кинуться парой слов с друзьями-американцами, а на самом деле в надежде отыскать леди из синего «Роллс- Ройса».

Ее там не было, и я сначала расстроился, а потом разозлился на себя — два безошибочных признака за­рождающегося чувства. К полуночи я признал горькую правду и свел разговор за столом на «новые лица», по­явившиеся в Биаррице после войны.

— Не знаете ли вы часом, — спросил я своих прияте­лей, — как зовут ту прелестную молодую даму, что при­езжает играть в гольф перед ужином на синем «Роллс- Ройсе» и играет одна?

_< • Нет, они не знали, но полагали, что это нетрудно выяснить, если подстеречь ее в баре «Мирмон» и спро­сить метрдотеля.

— Но так придется ждать до завтра! — мое наивное восклицание вызвало громовой хохот и град шуток.

— Многие мудрецы, — сказал один ворчливый гос­подин, — становились круглыми дураками только пото­му, что выходили на поле перед ужином... В такую игру, как гольф, безопаснее играть по утрам.

Он явно не знал, что в 1907-м я играл только утром.

На следующий день я крепко обосновался в «Мирмо- не» за столиком напротив входа, откуда мог видеть всех входящих. Я так боялся пропустить свою таинственную даму, что вчерашних друзей встретил с прохладцей. Я заранее знал, что они предложат мне подсесть к ним, но боялся оставить наблюдательный пост. Они не обиделись и прислали записку: «Терпение, терпение и еще раз тер­пение... ». И вдруг перед «Мирмоном» остановился уже знакомый «Роллс-Ройс». Я привстал, чтобы лучше ви­деть. К ней кинулся метрдотель, но она лишь отмахну­лась от него.

— Я ищу знакомых, — сказала она нарочито резким то­ном, который усвоило себе новое поколение англичанок.

Не успел я поздравить себя с верной догадкой, как она вошла и направилась прямиком к столику, где сиде­ли мои друзья. Было неудобно подсаживаться к ним пос­ле того, как я отклонил их приглашение, но я не преми­нул это сделать. Я готов был нарушить все правила эти­кета и приличия, лишь бы познакомиться с этой жен­щиной. И к тому же, успокоил я свою совесть, зачем они соврали вчера вечером, что не знают ее?

Представившись, как подобает, — ее имя ничего мне не сказало, обычное английское имя, я сел рядом с ней


и для начала заметил, что накануне мы чуть не вплотную столкнулись на площадке для гольфа. «Правда? » — ска­зала она холодно, и это было все, что она произнесла в нашу первую встречу. Спустя несколько минут она под­нялась и ушла.

Мне не пришлось много спрашивать. Это и не требу­ется, если пьешь с американцами в Биаррице. После тре­тьего «Мартини» меня завалили сведениями касательно немногословной леди. Ей было двадцать пять, она была разведена. Прочее составляли слухи, сплетни и баналь­ности.

Настали мучительные дни. Библия была закрыта и душевный покой улетучился, я курсировал между пло­щадкой для гольфа и «Мирмоном», тщетно высматри­вая синий «Роллс-Ройс». Наконец, не выдержав неизве­стности, я решился объехать все отели. Я узнал, что она жила в «Палэ», но уехала в Париж пять дней назад — ровно через два часа после нашей встречи в «Мирмоне». Эту ночь я провел в поезде.

Мастера в искусстве обольщения говорят, что можно покорить практически любую женщину, дело лишь в упорстве. Я был упорен. Возможно, даже докучлив. Но было бы большим преувеличением сказать, что я и вправ­ду ее покорил. Никто в пятьдесят три не покорял и не покорит двадцатипятилетних. В 1919-м я пренебрег этой самоочевидной истиной. Начни я жизнь сначала, я бы с радостью проигнорировал ее снова. Пока на земле оста­ется хоть один мужчина, он не перестанет рисковать тем, что у него есть, в отчаянных попытках обрести то, чего ему не суждено.

У меня была Ксения. Это был непреложный факт, как в 1907-м, так и в 1919-м. В 1907-м я хотел бросить ее, потому что желал быть двадцатилетним мичманом, а не сорокаоднолетним адмиралом в отставке; в 1919-м, по­тому что встретил женщину, похожую на ту, что отвер­гла меня двенадцать лет назад...

Оглядываясь на крушение своей последней любви — на этот раз самой последней — я ловлю себя на том, что никогда не различал для себя эти три лица. Каждое было драгоценным. Каждое было притягательным. Ксения, идеальная спутница из Биаррица, голубоглазая англи­чанка — мне были нужны все три, и любовь к ним вну­шили мне три совершенно разные, но одинаково гроз­ные силы. Семейные обязанности. Воспоминания. Пого­ня за молодостью.

Каждый раз, когда передо мной стояла необходимость сделать решающий выбор, я останавливался в нереши­тельности — не из-за трусости, а просто потому, что не мог выбрать.

В общих чертах печальная история 1919-го повторяла роман 1907-го, с тем, разумеется, отличием, что теперь мне одновременно помогало и мешало прибавленное к титулу слово «бывший». Утрату богатств я возместил об­ретением свободы. С одной стороны, я вышел из-под охраны тайной полиции, с другой — я уже не мог окру­жить роскошью женщину, которую любил.

Я ухаживал за ней три года и исколесил всю Европу. Привыкнув проводить время в разъездах между Пари­жем, Довилем, Лидо, Биаррицем и Французской Ривь­ерой, она, разумеется, ожидала, что я последую за ней повсюду, и не имела ни малейшего желания изменять раз и навсегда заведенному порядку. Она сказала, что если моя любовь к ней под стать моей настойчивости, то кульминацией должен стать брак...

И вновь мне пришлось говорить с Ксенией. Я не хотел этого делать, мне казалось бесчеловечным усугублять трагедию моей жены требованием развода, но другого выхода не было. Сдав без боя свое счастье в 1907-м, я был намерен бороться за него сейчас. Удручало то, что слишком неравной была бы борьба: ни разу со дня на­шей свадьбы не позволила себе Ксения упрекнуть меня или повысить голос.

Объяснение наше было болезненным и бесполезным. Как я и ожидал, она приняла все совершенно спокойно. Ни слова упрека. Бровью не повела. Сам ее покойный брат не мог бы выказать большей кротости.

Я говорил. Она слушала. Все это время я не мог по­нять, что у нее на уме. Потом она улыбнулась улыбкой Ники и сказала, что ради моего счастья с радостью по­жертвует всем, чем угодно, но прежде ей надо спросить у духовника. Что бы ни менялось под солнцем, ее пред­ставления о христианском долге оставались неизменны... И я не мог втолковать ей, как нелепо ее решение. Как несколько лет назад не мог убедить ее брата уберечь Рос­сию от войны с Японией. Оба обладали странной осо­бенностью характера, часто ошибочно принимаемой за слабость, но позволявшей им выдержать любые удары.

Стоит ли говорить, что духовник воспротивился. Это не был бы русский духовник, будь он хоть чуточку в ла­дах с жизнью.

Я сходил с ума. Я угрожал. Я хрипел в агонии. Все напрасно. Ксения была достойной сестрой своего брата, так что к будущей невесте я вернулся с дурными вестями.

— Я привыкла точно знать, куда иду, — сказала она твердо, и это был конец.

Она встала — мы сидели на террасе в «Мирмоне», — повязала свой желто-красный шарф и подала знак во­дителю.

Я остался один. Я один и сейчас. Мне потребовалось несколько лет, чтобы понять, что и духовники бывают правы — по крайней мере, иногда.


Глава VI

НАШИ ЛЮБЯЩИЕ КУЗЕНЫ

-л 1920-е вломились, словно толпа буйно помешанных.

Изгнанника кайзера обещали повесить к Рождеству; юного короля греческого до смерти закусала его ручная обезьянка.

Тело Неизвестного солдата перенесли величаво поко­иться под Триумфальной аркой, а вдоль пути шествия торжественной процессии искалеченные просили мило­стыню.

Включили двадцать громоподобных сирен, дабы из­вестить население Парижа о том, что человека по имени Жорж Карпентье только что послали в нокаут в далеком Нью-Джерси; а президента Франции, одетого в шелко­вую небесно-голубую пижаму, обнаружили на рассвете на рельсах.

Было написано сорок тысяч слов, объясняющих по­литическим деятелям Германии, что уплата шестидеся­ти четырех миллиардов долларов — это почетная приви­легия, а перепись населения Берлина показала, что по­давляющее большинство его детей о существовании сли­вочного масла знают лишь понаслышке.

1920-е шли дальше, мимо ночных клубов и очередей за хлебом.

Затаив дыхание, взирал я на это изумительное пред­ставление. Я ни за что не хотел пропустить его. Да, ко­нечно, приход Новой Эры я встречал на обочине, в роли стороннего наблюдателя и в компании трех миллионов прочих российских беглецов, добравшихся кто парохо­дом, кто поездом, кто пешком, кто верхом на лошади, а кто и на верблюде; но даже и на миг не пожалел я, что не значусь в списке действующих лиц. Это освобождало меня от ответственности за успех представления. Давало


возможность веселиться и свистеть. Поскольку наиболее знаменитые из исполнителей были по большей части моими родственниками или друзьями, мне разрешалось видеться с ними за сценой. По правде говоря, в двадца­тые годы лучшие свои дни я провел, курсируя между Лондоном, Римом и Копенгагеном, где члены моей се­мьи пользовались гостеприимством наших венценосных кузенов.

Поначалу мы явно болезненно переносили присут­ствие друг друга. Слова наши были бессмысленны, мол­чание красноречиво. Нам, Романовым-изгнанникам, мешал избыток застенчивости. Они, Виндзоры, Савойи и Глюксберги, пытались скрыть смущение за непрони­цаемой вуалью преувеличенной вежливости. В глубине души мы полагали, что рано или поздно они вольются в наши ряды. Они в глубине души считали, что виной всем нашим невзгодам — наша собственная глупость. Мы пытались предупредить их. Они молились Богу, чтобы наш недуг не оказался заразным. Непревзойденные эксперты по части революций, мы напускали на себя вид знато­ков, наблюдая за демонстрацией безработных у коро­левского дворца, и эта наша «профессиональная при­вычка» едва ли действовала успокаивающе на его хозя­ев, которых мутило от России.

Внешне, однако, мы оставались столь же близки, как и раньше: называли друг друга семейными прозвищами, осведомлялись о здравии жен и вставляли в заключи­тельную строку письма непременное «Твой любящий кузен».

Со стороны казалось странным, что письмо из Бе- кингемского дворца, адресованное в скромную двухком­натную квартирку в Париже, надо подписывать: «Твой любящий кузен Джордж, R. I. »’. А один мой американс­кий знакомый заключил, что мы «прямо как южане». Сравнение столь же остроумное, сколь неточное: помощь, оказываемая преуспевающим уроженцем Виргинии сво­ему менее удачливому собрату из Алабамы, не порожда­ет никаких неодобрительных отзывов среди соседей пер-

* Аббревиатура от латинского «Rex et Imperator».

вого, в то время как наши одиннадцать «любящих кузе­нов» ни на миг не забывают о существовании оппозици­онных партий в их многоуважаемых парламентах.

Одной моей племяннице, которой некая балканская монархиня предложила для поездки в Париж личный поезд, в последний момент сказали, что ей придется искать иные средства передвижения, поскольку радикаль­ные газеты вот-вот обвинят ее величество в молчаливом отказе от притязаний ее страны на одну бывшую рос­сийскую область.

Другой мой немолодой уже кузен, намеревавшийся пустить корни в Италии, к ужасу своему узнал, что его присутствие в этой стране может стать для двора причи­ной всевозможных осложнений. Народ готов был «про­стить» его за то, что он возглавлял «армии реакции», но тот факт, что его жена доводилась сестрой королеве ита­льянской, делал связь двух семейств слишком близкой, чтобы устроить политиков.

В довершение всего, словно чтобы еще более услож­нить наше положение, очень быстро выяснилось: для того, чтобы остаться в странах-союзниках «персонами грата», мы должны воздержаться даже от переписки с нашими немецкими родственниками. Мне так не терпе­лось повидать племянницу, кронпринцессу Германскую, и любимого своего кузена, князя Макса Баденского, но нельзя было забывать и о сыновьях в Лондоне и Риме...

Со временем эти жестокие предрассудки отступили, и теперь я получаю от кронпринцессы множество пи­сем, исполненных безграничного понимания и трогатель­ного участия; однако князь Макс, к несчастью, умер, пока возобновление исконной дружбы с последним кан­цлером Германской империи еще считалось в высшей степени меня компрометирующим. По-видимому, «не­простительным преступлением» считалось то, что он остался столь же верен своей родине, сколь королевские фамилии Англии, Бельгии и Италии — своим. Кто бы мог подумать несколько лет назад, когда мы с ним тай­ком приударяли за юными американками на теннисных кортах Баден-Бадена, что настанет день, когда я не ос­мелюсь отправить моему бедному Максу даже сочувствен­ного послания!

Когда первые восторги по поводу нашего чудесного спасения поутихли и наши «любящие кузены» узнали все, что можно было узнать о конце Ники, а репортеры перестали преследовать нас в погоне за «горячим мате­риалом», наступил момент, когда мы не могли более закрывать глаза на необходимость переобустройства. Мы взялись за дело храбро, но неуклюже. Поскольку каждой европейской державе выделялась своя квота приема оставшихся в живых Романовых, мы попробовали пос­ледовать по пути наименьшего сопротивления. Как мы осознали впоследствии, это была серьезная ошибка, но в то время ничего лучшего мы не придумали.                                      ч

Великий князь Борис был в прежние дни на дружес­кой ноге с королем испанским, и он отправился в Мад­рид. Его брат Андрей считал себя необычайно популяр­ным на Французской Ривьере, значит — на Ривьеру. Их старший брат Кирилл последовал за женой в Румынию, страну ее сестры, нынешней вдовствующей королевы Марии.

Мое же семейство, хотя и званное всем составом в Лондон, обнаружило неожиданное здравомыслие и раз­делилось на две партии: теша, жена и младшие дети вос­пользовались гостеприимством моей тетушки, вдовству­ющей королевы Александры, в то время как дочь со сво­им мужем князем Юсуповым и двое моих младших сы­новей устроились в Риме.

Взяв эти перемещения за образец, великой княгине Марии и ее брату Дмитрию следовало бы направиться в Грецию, страну их покойной матушки, а великим кня­зьям Николаю и Петру (женатым на сестрах королевы итальянской, как и она, черногорках) стоило оказать предпочтение Италии либо Черногории. К несчастью, с Александром, королем греческим, расправилась крошеч­ная обезьянка; союзники практически так же поступили с Черногорией; что же до Италии, эта страна мучилась конвульсиями предмуссолиниевского периода. Вот и по­лучилось, что Марии и Дмитрию пришлось делить свое время между Парижем и Лондоном, а Николай с Пет­ром удалились в тихий домик на Французской Ривьере.

Последующие годы стали свидетелями все новых и новых переездов, но таков был «расклад» Романовых в двадцатые годы.

Стоит ли говорить, что ни у одного из нас не было заслуживающей упоминания суммы. Мой зять князь Юсупов слыл меж нас богачом, сумев вывезти из Рос­сии двух из своих многочисленных Рембрандтов, кото­рые были впоследствии проданы за четыреста пятьдесят тысяч долларов мистеру Джозефу Виденеру из Филадель­фии. До революции ежегодный доход Юсупова могло выразить лишь восьмизначное число — факт, сам по себе достаточный, чтобы понять, сколь ненадолго хватило выручки от Рембрандта.

У каждого из нас были кое-какие драгоценности. В любых иных руках это было бы равносильно обладанию немалым состоянием. В нашем случае все свелось к не­скольким неуклюжим попыткам повыгоднее сбыть их с рук. Мы не осмеливались лично появиться в качестве про­давцов в магазинах, постоянными клиентами которых мы были не одно поколение, и приходилось прибегать к плат­ным услугам третьих лиц. Ювелиры охали и говорили:

— Это, несомненно, замечательная нитка жемчуга. Продана в Россию великой княгине Ксении двадцать пять лет назад. Как музейный экспонат она представляет со­бой большую ценность, но как товар — практически ничто. Теперь, когда ни Романовых, ни Габсбургов, ни Гогенцоллернов больше нет, кто сможет купить такую вещь?

Они умело спорили и действовали с умом. Меньше чем за неделю весть о том, что мы «избавляемся от ка­мешков», достигла ушей каждого торговца в Париже, Амстердаме, Лондоне и Нью-Йорке, и цены поползли вниз. В конце концов мы были невообразимо счастливы получить чуть меньше двадцати процентов того, что сами




  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.