![]()
|
|||||||
Третий день 6 страницаЧто делал бы я в январе 1919-го, послушайся я советов моего практичного отца и оставь занятия археологией в 1900-х? Акции и облигации? Они пачками лежали в моем банковском сейфе в С. -Петербурге, но даже укравшие их большевики ни копейки не могли за них выручить, поскольку компании, выпустившие эти акции, развалились в революцию. Нефтеносные земли? Медь? Марганец? Недвижимость? Все это у меня было, но я никак не мог убедить портного с рю дю Фобур Сент- Оноре обменять пару фланелевых брюк на право владения моими доходными домами в С. -Петербурге или нефтеносными землями на Кавказе. «Безумие окупается», — сказал я сам себе с чувством: Как бы мало я ни получил за финикийские драхмы, Афину и Беллерофонта, что-то да получил бы, и, возможно, достаточно, чтобы выполнить свои обязательства перед кредиторами и посмеяться над теми, кто прежде смеялся надо мной. Кроме того, у меня оставались воспоминания. Никакие Советы в мире не отняли бы у меня радостного волнения от моих археологических предприятий. Два лета я провел в Трапезунде в обществе таких чудаков, каких не сыщешь и нарочно. Из Берлина я привез седого и близорукого немецкого профессора, не читавшего газет по восемь месяцев кряду и пребывавшего в блаженном неведении относительно последних перемен в мире политики, который мог, однако, догадаться о причинах распада Фессалийской федерации, лишь раз взглянув на золотую монету, подаренную мне царем Болгарии Фердинандом. Фердинанд и Абдул-Хамид. Вот две воистину колоритные фигуры, которых породил Ближний Восток в двадцатом веке. Не то чтобы великие правители, но яркие личности. Фердинанд, желавший быть отцом всех славян и не имевший равных в искусстве дипломатических уловок. Абдул-Хамид, «кровавый» султан, полагавший, что либо турки должны сожрать армян, либо кончится тем, что армяне слопают турок. Нис одним из них я никогда не говорил о политике. Мы обсуждали темы, способствовавшие дружеским отношениям. Нумизматику. Французскую кухню. Противоречия в Ветхом Завете. Лишь однажды Абдул-Хамид высказал свое мнение о том, что ожидает русского царя, но говорил при этом как ученый историк. Тезис был тот, что ни одна династия, как европейская, так и восточная, не продержалась у власти более трехсот лет. «1913 год! После него ваша семья окажется в опасности», — сказал он на превосходном французском. Я поблагодарил его за предупреждение, и мы перешли к традиционному обмену подарками. Я получил несколько македонских монет, а он — крымские груши, персики и виноград в неимоверных количествах. Если верить европейским и американским газетчикам, это было чудовище, кровожадный тиран, садист. Лично я знал его как пожилого джентльмена, не уступавшего никому по части познаний в нумизматике, тонкого ценителя плова из молодого барашка и тушеных баклажанов. Для меня, как и для всякого, кто Свободе предпочитает Жизнь, занятное чудовище — не худший друг, а сентиментальный зануда — смертельный враг. И Абдул- Хамид, и Фердинанд были в высшей степени занятны, даже если первый перерезал огромное число своих подданных, а второй продал «великое дело демократии» кайзеру. Хотел бы я собрать всех нумизматов у себя в номере, открыть чемодан и сказать: «А теперь послушайте, господа. Видите эту чудесную монету Александра Великого? Я нашел ее в августе 1903 года в захоронении, на том месте, где некогда стоял Херсонес. Лето было ужасно жаркое, и копали мы больше по ночам. Спали от восхода до заката, завтракали в семь вечера и принимались за работу. Впервые за десять лет с того дня, как взошел на трон мой кузен, я мог забыть о существовании С. -Петербурга с его придворными, политиками и революционерами. Помощниками моими были либо нанятые татары, которые почти совсем не говорили по-русски, либо важные эксперты из Берлина. Им было все равно, что я великий князь и государственный муж. Татары любили меня, потому что я любил слушать их монотонные молитвы. Немецкие профессора любили меня, потому что я охотно соглашался, что они знают все, а я — ничего. В четыре утра, когда луна скрывалась за горами, мы открывали бутылку коньяка — не «Хеннесси», не «Мартель», а греческого коньяка, приготовленного тем же способом, каким делали его двадцать пять веков назад наши друзья дорийцы. Ночи внушали благоговение, коньяк тоже. Когда через шесть недель мы докопались до дна захоронения, я чуть не заплакал. Я надеялся, мы проработаем еще месяц. Господа, сколько я должен просить за этого Александра Великого? ». Эту речь я так никогда и не произнес. Я просто написал в Женеву одному торговцу, и следующей же почтой получил ответ. Он знал мою коллекцию и не сомневался в ее подлинности. Но он просил меня понять: мы живем «в безумное время». Он надеялся, что я войду в его положение. Больше всего на свете ему хотелось бы дать за мою прекрасную монету ее настоящую цену. И сердце его разрывалось оттого, что приходилось предлагать цену заниженную. Цена воистину была занижена. Она составляла менее пяти процентов от стоимости монеты согласно довоенным каталогам и менее сотой процента от той суммы, в которую она обошлась мне самому. Я отправил телеграмму о своем согласии. Мой портной сидел внизу в холле — ждал и надеялся. Через десять лет я прочел в лондонской «Таймс», что среди предметов нумизматики, представленных на частной выставке, была и «одна из редчайших монет Александра Великого, принадлежавшая прежде члену Российской Императорской фамилии и приобретенная мистером *** из Женевы за головокружительную сумму в... ». Цена, указанная в лондонской «Таймс», и сумма, полученная мной в 1919-м, различались на два нуля. Удар был силен, но я выдержал. За десять лет, прошедших между двумя сделками, я многому научился. Я благодарен тому женевскому торговцу: ничто не мешало ему заплатить еще меньше. Основная часть моей коллекции пошла с молотка — что-то в Швейцарии, что-то в Англии. Мне не терпелось поскорее получить деньги, и, хотя сам я на аукционах не присутствовал, нетерпение мое не могло укрыться от покупателей. Один из них написал мне длинное письмо, уверяя, что будет беречь сувениры моего археологического прошлого. Все были довольны. Администрация «Ритца». Метрдотель ресторана. Галантерейщик. Портной. Сапожник. Даже я сам. В душе я так и остался нумизматом. В настоящее время я довольствуюсь тем, что читаю каталоги и выписываю специальные журналы. Но если в один прекрасный день мои банкиры известят меня о том, что, проверяя счет, наткнулись на сальдо в мою пользу, я снова вступлю в игру. Все-таки это лучшее капиталовложение — на случай революции. После уплаты по счетам в кармане у меня осталось несколько франков, и я вздохнул с облегчением. Хоть какое-то время мог я не красться через вестибюль с чувством, что обокрал акционеров «Ритца». Я давно не читал и решил наверстать упущенное, поделив дневное время между Национальной библиотекой и Палатой депутатов. В последней книг, разумеется, не было — меня интересовал сам парламент. Я никогда еще не слышал великих политических ораторов, поскольку появление великого князя в Вестминстере или Бурбонском дворце привело бы в ужас наших послов за границей, а дома на меня взглянули бы косо. Наша Государственная Дума, будучи прекрасным пособием для изучения способности русских к нескончаемой говорильне, никак не могла служить примером здравого либерального руководства, назначение которого, по словам верховного командования союзнических сил, состояло в охране свобод таких в прошлом угнетенных народов, как французы и англичане. У нас были толпы либералов, получающих от правительства годовое жалованье парламентариев, и они пользовались словами «здравое» и «руководство», но все речи неизменно сводили на болезни Петра Великого и любовников Екатерины Великой, что было бы интересно почитать изучающим восемнадцатый век, однако страна оставалась все там же, где была, когда они забирались на трибуну. Один мой знакомый, французский банкир, через которого я в войну покупал аэропланы и пулеметы, недавно был избран депутатом от своего родного города, и это облегчило мне получение пропуска в БурбонскиЙ дворец. В тот день, когда я впервые должен был появиться на парламентской галерке, он позвал меня обедать в ресторанчик, куда ходили почти все его коллеги. Там было тесно и уютно. Большинство депутатов обращались друг к другу на «ты» — восхитительный обычай, заставивший меня вспомнить гвардейские казармы и гримерные императорских театров. — Передай мне соль. — Ну и что ты думаешь об этом английском деле? — Ты видел Лушёра? Я ждал, что они того и гляди запоют, но при такой вкусной еде было не до песен. — А теперь я познакомлю вас с самым блестящим оратором социалистической партии, — сказал мой друг и показал на седого коротышку за столиком напротив, углубившегося в большое блюдо с тушеной рыбой. — Осторожнее. Может, ему вовсе не хочется встречаться с великим князем. Социалистам такие веши не по вкусу. — Вы шутите? — Ничуть. Я говорю совершенно серьезно. — А как же я? Я ведь сижу с вами за одним столиком. — Разве вы социалист? — Еше какой. t — При вашем состоянии? — Какая связь между моим состоянием и тем фактом, что от той части страны, откуда я ролом, в парламент проходят одни социалисты? — Понятно, — сказал я. — Прошу прощения. Блестящий оратор оказался светским человеком, мы обнаружили общих знакомых. Он спросил, виделся ли я в последнее время со старой герцогиней ***. Я с ней виделся. — Очаровательная женщина, не правда ли? Оратор поморщился — он считал ее невыносимо вульгарной. — Породу не переменишь, — объяснил он. — Вы конечно, знаете, ее титул — всего лишь наполеоновских времен. В дни Директории ее прадед был пекарем. Мы все согласились, что герцогине не повезло. Горя нетерпением узнать его мнение о результатах Версальской конференции, я упомянул о своих попытках встретиться с Клемансо. — Он сейчас слишком занят, — сказал оратор, — бьется с англичанами из-за африканской нефти. Африканской нефти? Это меня озадачило. — Ну как же, — воскликнул он нетерпеливо. — Как называется это место, где англичане эксплуатируют бедных негров? Богатейшие в мире нефтяные месторождения. Об этом вечно пишут в английских газетах. — Вы случайно не о Мосуле говорите? — робко предположил я. — Да-да, вот именно. Сегодня я буду говорить об этом в Палате. Моя партия не позволит, чтобы англичане продолжали бесстыдную эксплуатацию непросвещенного цветного населения. Мосул находился в Месопотамии. Негров там не было — одни арабы, которые сильно удивились бы, узнав, что Месопотамия переехала из Азии в Африку. Впрочем, такие мелочи значения не имели. Важно было чувство. Отобедав, мы перешли улицу и оказались у ворот Палаты депутатов. Завидев моих приятелей-социалистов, охранник выпрямился и взял на караул. — Смотрится молодцом! — заметил я. — Классический французский солдат, — сказал блестящий оратор. — Лучший в мире. Ни у кого нет такой армии, как у нас. Мы всегда готовы к борьбе за свободу человечества. Я предвкушал нечто большее, чем удовольствие от обещанной речи по поводу обстановки в районе Мосула. Я надеялся, это посещение поможет мне понять, что такое демократия — может, даже проникнуться ее благородным духом. Едва председатель Палаты, видный мужчина, призвал депутатов к порядку, как началась кутерьма. Высокий худой господин, сидевший на правом краю, перебрался в левую половину зала, подошел к члену социалистической оппозиции и ударил его в глаз. Все это заняло менее десяти секунд. Тут же началась борьба без правил. В ход пошли кулаки, трости и чернильницы. — В чем причина этой возмутительной сцены? — спросил председатель, когда противники разошлись по местам. — Этот негодяй, — объяснил высокий худой господин, показывая на левого, — сказал моим друзьям, что я грязный бош. — Вы оба должны принести извинения друг другу и собранию. — Не в моих привычках извиняться перед подлецами, — ответил высокий худой господин, дернув головой. И вовремя — тяжелый том в кожаном переплете пролетел мимо. — Господа, господа, — взмолился председатель. — Не вынуждайте меня вызывать охрану. Но депутаты не слушали. По их белым манишкам стекали черные и красные чернила. Председатель вздохнул и надел цилиндр. — Что скажут трудящиеся Франции, если узнают о поведении своих законодателей? — воскликнул он, обращаясь к членам правительства. Ответа не последовало. Мы поднялись и направились к выходу. Глава IV РОССИЯ НА СЕНЕ — Паршивая выездка, вот как это называется! — произнес по-русски хриплый голос позади меня. — Которого из них вы имеете в виду? — Да всех троих. Омерзительно, правда? Я неопределенно улыбнулся. Мы стояли в окне второго этаже ресторана «Фуке» и разглядывали Фоша, Хейга и Першинга, верхом возглавлявших парад Победы. Ничего омерзительного в посадке троицы престарелых генералов не было, однако, сколько мы ни искали, ни намека на цвета русского флага среди богатой коллекции штандартов, развевавшихся над головами триумфаторов, так и не разглядели, а это, совершенно естественно, и стало причиной негодования моего соотечественника. — Будьте справедливы, — сказал я. — В конце концов, кто виноват, что мы прекратили сражаться в тот самый момент, когда были нужны этим людям больше всего? Он ухмыльнулся и указал на батальон португальцев. — Ну, а эти? Они-то до черта сражались, да? Что я мог ответить? Истина состояла в том, что нам следовало бы остаться дома и избавить себя от этого никчемного унижения, но тогда мы не были бы русскими — народом, которому свое горе надо непременно выносить на люди. Куда бы я ни пошел в тот день, всюду видел русских. Они стояли кучками на Елисейских полях, на Больших Бульварах и на тенистых улицах Пасси и разговаривали так, как могут только русские. Не слушая друг друга, бесконечно споря об одном и том же, соревнуясь в искусстве пантомимы и достигая невиданных высот драмы. Само собой, было возмутительно, что Франция игнорировала жертвы своего былого союзника и что на всем параде Победы ничто не напоминало миру о трех миллионах русских, которым пришлось погибнуть, чтобы Фош мог прогарцевать под Триумфальной аркой. Но лично меня больше волновала судьба оставшихся в живых. В тот день их было в Париже наверняка не меньше сотни тысяч, и это был только арьергард, лишь малая толика приближающихся сонмов беженцев. Поражение белой армии Юденича на северо-востоке и сдача Одессы флотом союзников на юго-западе дали толчок движению, которому суждено было продолжаться постоянно усиливающимися темпами пять последующих лет и подобного которому цивилизованный мир еще не видел. Адвокаты и врачи, художники и писатели, банкиры и купцы, офицеры и казаки, политики и предприниматели, крестьяне и домовладельцы — все сословия российского населения были представлены в квартале Пасси, облюбованном беженцами без видимых причин, если не считать того, что это был самый дорогой и престижный район Парижа. Им пришлось покинуть Россию отчасти из страха быть расстрелянными, отчасти потому, что они понимали, что в государстве, управляемом Советами, им места не будет. Они приехали во Францию, потому что из Константинополя ходили пароходы до Марселя и потому что им давно хотелось повидать Париж. Знай они, что им уже никогда не вернуться, то, возможно, предпочли бы пули и продовольственные карточки. Пока же они ожидали, что в скором времени поменяются с Лениным местами, и у них развилось то, что на языке эмигрантов 1918 — 1923 гг. называлось «психологией нераспакованных чемоданов». Они жили одним днем, занимали друг у друга деньги и обещали своим домовладельцам и бакалейщикам, что с их счетами все будет улажено, как только «Россия вновь станет Россией». Заголовки их газет — в Париже в ту пору издавались три русские газеты — каждое утро убеждали их, что Красная Армия вот-вот взбунтуется и что в Москве в постоянной готовности держится специальный поезд для перепуганных насмерть главарей Советов. Это звучало обнадеживающе. После перепечатки во французской прессе эти вести помогали преодолеть сопротивление мясников и владельцев гостиниц. Видимых причин искать работу или как-то обустраиваться тоже не было, ведь через месяц- другой «порядок» в России будет восстановлен. Вот они и сидели себе на террасах кафе или вокруг зеленых столов в клубах, гадая, в каком состоянии найдут они свое имущество и пытая удачу в «баккара» или «железке». Удача обычно не улыбалась и съедала все драгоценности и деньги, что они успели захватить с собой, но они неизменно оставались в Париже, городе, принимающем всех, кто понимает, что жизнь коротка, а настоящей радости в ней мало. Возможно, правительство Третьей Республики и поступило с Россией подло, но любезный метрдотель Аббэ де Телем, к счастью, не утратил своей сверхъестественной способности обнаруживать наличие тысячефранковой ассигнации в кармане русского мсье, которого он не видел с одиннадцатого года. — Вы меня помните, Жюль? — Ну конечно! Мсье из Киева. Любит есть икру столовой ложкой и предпочитает общество образованных дам. Гарсон! Живо неси для мсье бутылку «Клико» 1903 года! В поисках исторических параллелей парижские газеты вспоминали французскую эмиграцию 1791 — 1793 гг., хотя бегство нескольких тысяч аристократов, напуганных лязганьем гильотины и красноречием Робеспьера, имело мало общего с этим исходом миллионов образованных людей и специалистов. Не только не было в Париже 1919 года Екатерины Великой и настежь распахнутых навстречу российским изгнанникам дворцов, но даже и подобие политических взглядов, которые объединяли собравшихся в Кобленце и С. -Петербурге виконтов и шевалье, в Пасси напрочь отсутствовало. Французские эмигранты 1791 — 1793 гг. были роялисты, все до единого, будь то сторонники будущего короля Людовика XVIII или поклонники герцога Орлеанского, тогда как русские беженцы 1919-го принадлежали к бесчисленным политическим партиям и ненавидели друг друга много сильнее, нежели большевиков. Подавляющее большинство их были республиканцы: республиканцы буржуазного толка, рассуждающие о свободе в понимании Раймона Пуанкаре и Герберта Гувера; республиканцы того псевдо- социалистического толка, что порождает адвокатов- миллионеров во Франции и миллионеров—издателей радикальных еженедельников в Соединенных Штатах; и, наконец, немало их принадлежало к числу республиканцев — поклонников II Интернационала, которые с радостью приняли бы Советскую веру, если бы Ленин пожелал взять их себе в соратники. Никто, кроме плохо информированных американских корреспондентов, не назвал бы ту разношерстную армию просто «белой русской эмиграцией». Розовые и красноватые, зеленые и белесые, они все ждали, когда падут большевики, чтобы вернуться в Россию и продолжить свою грызню, прерванную Октябрьской революцией. А пока что им приходилось вести баталии на страницах своих парижских газет и с трибуны того самого душного зала на рю Дантон, где в начале девятисотых Ленин изобличал заблуждения Плеханова. Как-то раз, потягивая аперитив на террасе «Кафе де ла Тур» на площади Альбани, я заметил двух мужчин, которые обменивались взглядами, исполненными нескрываемой ненависти. Их лица казались знакомыми по многочисленным фотографиям и каким-то неприятным воспоминаниям. Между их столиками было значительное расстояние, в кафе было полно народу, и все же они интересовались, по-видимому, только друг другом, словно не желая признать свое поражение в этом поединке взоров. Оба, должно быть, меня знали, поскольку время от времени поворачивались в мою сторону, по всему судя, едва ли из чистого любопытства. Наверняка русские, подумал я, и явно мои враги, но кто? Вгляделся на мгновение в старшего из них и тут вспомнил. Савинков, убийца моего кузена великого князя Сергея, позже военный министр Временного правительства, еще позже — наемный агент союзников в Сибири и человек, за голову которого Советы выплатили бы впечатляющее вознаграждение! Не раз видел я его наполеоновский профиль, сначала в циркулярах тайной полиции, потом на большевистских плакатах, расклеенных по всей России и призывавших «всех сознательных пролетариев пристрелить на месте эту гнусную буржуазную гадину». Я бы его сразу узнал, но он заметно постарел и немало растолстел. — Ну-ну, — подумал я. — В этих белых гамашах и с цветком гардении в петлице ты мог бы сойти за английского биржевого маклера на вакациях или отставного крупье из Монте-Карло, кого угодно, только не легендарного бомбиста. Интересно, кто бы мог быть целью твоих гневных взглядов? Возможно, какой-нибудь важный большевик, приехавший во Францию инкогнито. Но ничто в молодом русском не указывало на предполагаемую большевистскую породу. Начать с того, что одет он был по-мещански старательно, в то время как московские эмиссары или пренебрегали своей наружностью совершенно, или смерть как любили кричащие галстуки и шелковые рубашки. Я было принял его за бывшего агента или провокатора царской полиции, который досаждал Савинкову в довоенные дни, но тут обратил внимание на его глаза и уши. Уши были бескровные и огромные. Они торчали, словно уродливые отростки шеи. Глаза были маленькие и водянистые; в них отражались пустота и подлость. Мне вспомнилось, как Мирабо описывал Барнава: «У тебя холодные застывшие глаза, в тебе нет ничего святого», — и это навело меня на разгадку. Великий оратор русской революции! Премьер-министр, который угрожал «запереть свое сердце и ключи бросить в море»! Человек, который отказался санкционировать депортацию Ники и царской семьи в Англию и настоял на их отправке в Сибирь. Я подозвал официанта. — Я не ошибся? — спросил я его. — Вон тот господин, это Керенский? — Прошу прощения, мсье, — был смущенный ответ, — но у нас общественное заведение. К сожалению, мы обязаны впускать каждого, у кого наберется денег на чашку кофе. Он не мог понять моего истерического смеха. Мало кто из французов смог бы осознать пикантность той сцены. Нужно быть русским и прожить двадцать лет покушений и восстаний, чтобы оценить эту тонкую иронию судьбы. Савинков, Керенский и великий князь — все трое на террасе одного и того же третьесортного кафе в Париже, все трое в совершенно одинаковом положении, задыха- юшиеся от бессильной злобы, не знающие, позволят ли им остаться во Франции и наберется ли у них завтра денег на чашку кофе. Это было нечто совершенно новое, нечто ни разу не испытанное ни французскими изгнанниками 1790-х, ни несгибаемыми Стюартами. Ни один Робеспьер не сиживал с герцогом Орлеанским в его неоплаченном номере в вонючей грошовой гостинице в Филадельфии, и ни один Кромвель не скакал бок о бок с Карлом II по раскисшим полям Бургундии в поисках снеди и пяти фунтов взаймы. Кафе и рестораны, метрдотели и официанты... Декорации непритязательны, а подбор действующих лиц в чем-то демократичен. Но русским беженцам 1919-го потребовалось еще несколько лет, чтобы достичь земли обетованной сомнительных титулов. Будучи в Европе, в климате, неблагоприятном для произрастания «личных друзей государя» и государыниных «наперсниц», им приходилось якшаться с мещанами и питаться в вульгарных трактирах. Еще в первые дни на чужбине они познакомились с несколькими американцами, которые говорили приятно, разве что немного громко, и эта встреча навела их на мысль, что на Западе маловато ресторанов. На всем протяжении великого русского пути, ведущего из Константинополя в Голливуд через Париж, Нью- Йорк и Чикаго, до сих пор можно найти несколько тотемных столбов той причудливой эмигрантской лихорадки начала двадцатых. Они мало смыслили в кулинарном искусстве, еще меньше в закупках и совсем ничего в обслуживании, и все же они становились рестораторами. Горькие пьяницы и добрые едоки, они жевали бутерброды с ветчиной на террасах парижских кафе и мечтали, как будут протирать свои тарелки и серебряные ведерки для шампанского. Как клиентам это было им уже не по карману, как владельцы ресторана они могли легко списать стоимость собственного чревоугодия на дебет-кредит. Отсутствие необходимого оборотного капитала их не смущало. Есть что-то необыкновенно убедительное в аргументах человека, говорящего по-французски с русским акцентом; им хочется верить. Да, эти люди подозревали, что полиция союзников в Константинополе, французские домохозяева в Париже и церберы сухого закона в Нью- Йорке высосут из них всю кровь, но конечный результат их не заботил. Хотя бы какое-то время им хотелось еще цожить среди звона бокалов и стона цыган, пусть даже бокалы будут от «Вулворта», а цыгане из Бруклина. Эксперимент вышел потрясающий. За исключением немногих профессиональных российских рестораторов, влившихся в ряды экспатриантов много позже, ни один из самобытных хлебосолов начала двадцатых не сумел продержаться за кассой больше шести месяцев. Генералы и полковники стали вновь прогуливаться по рю Рояль, заглядывая в приоткрытые двери Ларю, а знакомить Запад с котлетами по-киевски пришлось уже настоящим официантам и настоящим поварам. Последующие тринадцать лет значительно изменили образ мыслей тех двух миллионов мечтателей, которые полагали, будто их злоключения закончились в тот самый момент, когда они ускользнули от разъездов Красной милиции. Да, они по-прежнему говорят о возвращении и твердят о поезде, который держат в постоянной готовности для бегства Сталина, но уже распаковали чемоданы и обустроились. Подавляющее большинство их занялось черной работой. Кому-то удалось воспользоваться своими профессиональными навыками и дореволюционным опытом. Некоторые прославились как художники. Иные эксплуатировали свою внешность и титулы. Другие опустились и несут ответственность за ту полупрезрительную насмешку, с которой средний американец говорит о русских беженцах. В общем и целом, они неплохо устроились — для народа, известного своей не предприимчивостью и неповоротливостью. Англичане или американцы едва ли достигли бы большего, если бы довелось им пройти через подобные лишения и невзгоды. Слыша жалобы своих знакомых с Уолл-стрита, чьи доходы снизила депрессия, я часто спрашивал себя, что бы они, их жены и дети сказали, если б им выдали всего одну перемену платья и предложили убираться, пока целы. Смогли бы они найти себе место в чужой стране, выучить ее язык, вынести насмешки и унижения, начать новую жизнь? Вопрос немного нелепый, но никак иначе достижения русских беженцев не соизмерить. ц К тому же положение нью-йоркского банкира, лишившегося своих капиталов и выброшенного на берег Родезии, было бы намного лучше, чем у его российского коллеги, эмигрировавшего в Америку, поскольку африканским аборигенам все-таки присуща определенная степень уважения ко всякому белому человеку. Словно на радость марксистским историкам, не минутная прихоть или необдуманное решение, но побуждения глубинного свойства руководили беженцами при выборе постоянного местожительства. Как ни тяжело было получить визу и наскрести денег на переезд через Атлантику, все самозванцы так или иначе добирались до Соединенных Штатов. Я не хочу сказать, что всякий русский, эмигрировавший в Соединенные Штаты, самозванец, но я убежден, что больше ни одна страна в мире не принимала столь впечатляющей дозы русских мошенников. Сначала меня удивляло, почему это Франция, с ее игорными курортами и неиссякаемым потоком доверчивых туристов, притягивает лучших представителей русской эмиграции, тогда как Америка, страна, которая всегда в огромных количествах производила и поставляла собственных проходимцев и жуликов, оказывалась предпочтительнее для авантюристов и самозванцев. Однако дальнейшие исследования помогли мне разрешить эту загадку. Я понял, что, хотя французы весьма напоминают американцев своим обычаем бить лежачего, они делают это куда элегантнее. В девяноста девяти случаях из ста образованный русский, просящий места во Франции, поощряется даже меньше, нежели в Америке, но ему дают право ссылаться на свой послужной список и признают его профессиональный опыт. Преподавателя международного права Санкт-Петербургского университета могут и отвергнуть в Сорбонне, но его имя известно французским коллегам, его книги читают и его четко отличают от необразованного одесского иммигранта, который начинал мойщиком окон и, развернувшись, приобрел многоквартирный дом. Не то чтобы французы не боготворили денег и не страшились бедности. Но дело в том, что в то время как средний француз в своем мнении о русских отталкивается от воспоминаний о людях, виденных им до войны, представления среднего американца обо всем русском берут начало либо в уличной сцене в Нижнем Ист-Сайде, либо в исполнении «Chauve Souris». Когда француз сидит в Париже в русском ресторане, он улыбается улыбкой знатока. Он понимает, что в отличие от танца апашей и «La vie parisienne» скверные цыганские песни и крепыши швейцары, разодетые под кавказских горцев, появились единственно, чтобы ублажить американские вкусы и никоим образом не представляют Россию — ни былую, ни нынешнюю, ни будущую. Но когда американец заваливается в русский ночной клуб в Чикаго, он неизменно пытается получить нечто, чего за потраченные деньги ему совсем не полагается. Он тут же спрашивает, правда ли, что обслуживающая его официантка настоящая «принцесса», и правда ли, что дюжий детина, открывший дверь его такси, настоящий «генерал». Если ответ не будет утвердительным, он останется уверен, что у него обманом выманили три доллара. Если бы ему сказали, что эта девушка — полноценная, совершенно настоящая официантка и что швейцар работал раньше швейцаром в московском ресторане до того самого дня в августе четырнадцатого, когда его сделали солдатом, одним из пятнадцати миллионов русских солдат, и что, если не считать американских цыган, у которых профессий вовсе не бывает, все работающие в этом ночном клубе были заняты в ресторанном деле уже ко времени сражения в Манильском заливе, если бы нашему американцу сказали всю эту неприкрытую правду, можно не сомневаться, что он удалился бы в гневе и больше никогда не вернулся.
|
|||||||
|