Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Третий день 6 страница



Что делал бы я в январе 1919-го, послушайся я сове­тов моего практичного отца и оставь занятия археологией в 1900-х? Акции и облигации? Они пачками лежали в моем банковском сейфе в С. -Петербурге, но даже ук­равшие их большевики ни копейки не могли за них вы­ручить, поскольку компании, выпустившие эти акции, развалились в революцию. Нефтеносные земли? Медь? Марганец? Недвижимость? Все это у меня было, но я никак не мог убедить портного с рю дю Фобур Сент- Оноре обменять пару фланелевых брюк на право владе­ния моими доходными домами в С. -Петербурге или неф­теносными землями на Кавказе.

«Безумие окупается», — сказал я сам себе с чувством: Как бы мало я ни получил за финикийские драхмы, Афину и Беллерофонта, что-то да получил бы, и, воз­можно, достаточно, чтобы выполнить свои обязатель­ства перед кредиторами и посмеяться над теми, кто преж­де смеялся надо мной. Кроме того, у меня оставались воспоминания. Никакие Советы в мире не отняли бы у меня радостного волнения от моих археологических пред­приятий.

Два лета я провел в Трапезунде в обществе таких чу­даков, каких не сыщешь и нарочно. Из Берлина я привез седого и близорукого немецкого профессора, не читав­шего газет по восемь месяцев кряду и пребывавшего в блаженном неведении относительно последних перемен в мире политики, который мог, однако, догадаться о причинах распада Фессалийской федерации, лишь раз взглянув на золотую монету, подаренную мне царем Болгарии Фердинандом.

Фердинанд и Абдул-Хамид. Вот две воистину коло­ритные фигуры, которых породил Ближний Восток в двадцатом веке. Не то чтобы великие правители, но яр­кие личности. Фердинанд, желавший быть отцом всех славян и не имевший равных в искусстве дипломатичес­ких уловок. Абдул-Хамид, «кровавый» султан, полагав­ший, что либо турки должны сожрать армян, либо кон­чится тем, что армяне слопают турок. Нис одним из них я никогда не говорил о политике. Мы обсуждали темы, способствовавшие дружеским отношениям. Нумизмати­ку. Французскую кухню. Противоречия в Ветхом Завете.

Лишь однажды Абдул-Хамид высказал свое мнение о том, что ожидает русского царя, но говорил при этом как ученый историк. Тезис был тот, что ни одна динас­тия, как европейская, так и восточная, не продержалась у власти более трехсот лет. «1913 год! После него ваша семья окажется в опасности», — сказал он на превос­ходном французском. Я поблагодарил его за предупреж­дение, и мы перешли к традиционному обмену подарка­ми. Я получил несколько македонских монет, а он — крымские груши, персики и виноград в неимоверных ко­личествах.

Если верить европейским и американским газетчикам, это было чудовище, кровожадный тиран, садист. Лично я знал его как пожилого джентльмена, не уступавшего никому по части познаний в нумизматике, тонкого це­нителя плова из молодого барашка и тушеных баклажа­нов. Для меня, как и для всякого, кто Свободе предпо­читает Жизнь, занятное чудовище — не худший друг, а сентиментальный зануда — смертельный враг. И Абдул- Хамид, и Фердинанд были в высшей степени занятны, даже если первый перерезал огромное число своих под­данных, а второй продал «великое дело демократии» кайзеру.

Хотел бы я собрать всех нумизматов у себя в номере, открыть чемодан и сказать: «А теперь послушайте, госпо­да. Видите эту чудесную монету Александра Великого? Я нашел ее в августе 1903 года в захоронении, на том мес­те, где некогда стоял Херсонес. Лето было ужасно жар­кое, и копали мы больше по ночам. Спали от восхода до заката, завтракали в семь вечера и принимались за работу. Впервые за десять лет с того дня, как взошел на трон мой кузен, я мог забыть о существовании С. -Петербурга с его придворными, политиками и революционерами. Помощ­никами моими были либо нанятые татары, которые почти совсем не говорили по-русски, либо важные эксперты из Берлина. Им было все равно, что я великий князь и государственный муж. Татары любили меня, потому что я любил слушать их монотонные молитвы. Немецкие про­фессора любили меня, потому что я охотно соглашался, что они знают все, а я — ничего. В четыре утра, когда луна скрывалась за горами, мы открывали бутылку конья­ка — не «Хеннесси», не «Мартель», а греческого конья­ка, приготовленного тем же способом, каким делали его двадцать пять веков назад наши друзья дорийцы. Ночи внушали благоговение, коньяк тоже. Когда через шесть недель мы докопались до дна захоронения, я чуть не заплакал. Я надеялся, мы проработаем еще месяц. Гос­пода, сколько я должен просить за этого Александра Великого? ».

Эту речь я так никогда и не произнес. Я просто напи­сал в Женеву одному торговцу, и следующей же почтой получил ответ. Он знал мою коллекцию и не сомневался в ее подлинности. Но он просил меня понять: мы живем «в безумное время». Он надеялся, что я войду в его поло­жение. Больше всего на свете ему хотелось бы дать за мою прекрасную монету ее настоящую цену. И сердце его разрывалось оттого, что приходилось предлагать цену заниженную.

Цена воистину была занижена. Она составляла менее пяти процентов от стоимости монеты согласно довоен­ным каталогам и менее сотой процента от той суммы, в которую она обошлась мне самому. Я отправил телеграмму о своем согласии. Мой портной сидел внизу в холле — ждал и надеялся.

Через десять лет я прочел в лондонской «Таймс», что среди предметов нумизматики, представленных на част­ной выставке, была и «одна из редчайших монет Алек­сандра Великого, принадлежавшая прежде члену Рос­сийской Императорской фамилии и приобретенная ми­стером *** из Женевы за головокружительную сумму в... ».

Цена, указанная в лондонской «Таймс», и сумма, полученная мной в 1919-м, различались на два нуля. Удар был силен, но я выдержал. За десять лет, прошедших между двумя сделками, я многому научился. Я благода­рен тому женевскому торговцу: ничто не мешало ему заплатить еще меньше.

Основная часть моей коллекции пошла с молотка — что-то в Швейцарии, что-то в Англии. Мне не терпелось поскорее получить деньги, и, хотя сам я на аукционах не присутствовал, нетерпение мое не могло укрыться от покупателей. Один из них написал мне длинное письмо, уверяя, что будет беречь сувениры моего археологичес­кого прошлого. Все были довольны. Администрация «Рит­ца». Метрдотель ресторана. Галантерейщик. Портной. Са­пожник. Даже я сам. В душе я так и остался нумизматом.

В настоящее время я довольствуюсь тем, что читаю каталоги и выписываю специальные журналы. Но если в один прекрасный день мои банкиры известят меня о том, что, проверяя счет, наткнулись на сальдо в мою пользу, я снова вступлю в игру. Все-таки это лучшее капиталов­ложение — на случай революции.

После уплаты по счетам в кармане у меня осталось несколько франков, и я вздохнул с облегчением. Хоть какое-то время мог я не красться через вестибюль с чув­ством, что обокрал акционеров «Ритца». Я давно не чи­тал и решил наверстать упущенное, поделив дневное время между Национальной библиотекой и Палатой де­путатов. В последней книг, разумеется, не было — меня интересовал сам парламент. Я никогда еще не слышал великих политических ораторов, поскольку появление ве­ликого князя в Вестминстере или Бурбонском дворце привело бы в ужас наших послов за границей, а дома на меня взглянули бы косо. Наша Государственная Дума, будучи прекрасным пособием для изучения способности русских к нескончаемой говорильне, никак не могла слу­жить примером здравого либерального руководства, на­значение которого, по словам верховного командования союзнических сил, состояло в охране свобод таких в про­шлом угнетенных народов, как французы и англичане. У нас были толпы либералов, получающих от правитель­ства годовое жалованье парламентариев, и они пользо­вались словами «здравое» и «руководство», но все речи неизменно сводили на болезни Петра Великого и лю­бовников Екатерины Великой, что было бы интересно почитать изучающим восемнадцатый век, однако страна оставалась все там же, где была, когда они забирались на трибуну.

Один мой знакомый, французский банкир, через ко­торого я в войну покупал аэропланы и пулеметы, недав­но был избран депутатом от своего родного города, и это облегчило мне получение пропуска в БурбонскиЙ дворец. В тот день, когда я впервые должен был появить­ся на парламентской галерке, он позвал меня обедать в ресторанчик, куда ходили почти все его коллеги. Там было тесно и уютно. Большинство депутатов обращались друг к другу на «ты» — восхитительный обычай, заставивший меня вспомнить гвардейские казармы и гримерные импе­раторских театров.

— Передай мне соль.

— Ну и что ты думаешь об этом английском деле?

— Ты видел Лушёра?

Я ждал, что они того и гляди запоют, но при такой вкусной еде было не до песен.

— А теперь я познакомлю вас с самым блестящим оратором социалистической партии, — сказал мой друг и показал на седого коротышку за столиком напротив, углубившегося в большое блюдо с тушеной рыбой.

— Осторожнее. Может, ему вовсе не хочется встре­чаться с великим князем. Социалистам такие веши не по вкусу.

— Вы шутите?

— Ничуть. Я говорю совершенно серьезно.

— А как же я? Я ведь сижу с вами за одним столиком.

— Разве вы социалист?

— Еше какой.                                                                 t

— При вашем состоянии?

— Какая связь между моим состоянием и тем фак­том, что от той части страны, откуда я ролом, в парла­мент проходят одни социалисты?

— Понятно, — сказал я. — Прошу прощения.

Блестящий оратор оказался светским человеком, мы обнаружили общих знакомых. Он спросил, виделся ли я в последнее время со старой герцогиней ***. Я с ней ви­делся.

— Очаровательная женщина, не правда ли?

Оратор поморщился — он считал ее невыносимо вуль­гарной.

— Породу не переменишь, — объяснил он. — Вы ко­нечно, знаете, ее титул — всего лишь наполеоновских времен. В дни Директории ее прадед был пекарем.

Мы все согласились, что герцогине не повезло. Горя нетерпением узнать его мнение о результатах Версаль­ской конференции, я упомянул о своих попытках встре­титься с Клемансо.

— Он сейчас слишком занят, — сказал оратор, — бьется с англичанами из-за африканской нефти.

Африканской нефти? Это меня озадачило.

— Ну как же, — воскликнул он нетерпеливо. — Как называется это место, где англичане эксплуатируют бед­ных негров? Богатейшие в мире нефтяные месторожде­ния. Об этом вечно пишут в английских газетах.

— Вы случайно не о Мосуле говорите? — робко пред­положил я.

— Да-да, вот именно. Сегодня я буду говорить об этом в Палате. Моя партия не позволит, чтобы англичане про­должали бесстыдную эксплуатацию непросвещенного цветного населения.

Мосул находился в Месопотамии. Негров там не было — одни арабы, которые сильно удивились бы, узнав, что Месопотамия переехала из Азии в Африку. Впрочем, такие мелочи значения не имели. Важно было чувство.

Отобедав, мы перешли улицу и оказались у ворот Палаты депутатов. Завидев моих приятелей-социалистов, охранник выпрямился и взял на караул.

— Смотрится молодцом! — заметил я.

— Классический французский солдат, — сказал бле­стящий оратор. — Лучший в мире. Ни у кого нет такой армии, как у нас. Мы всегда готовы к борьбе за свободу человечества.

Я предвкушал нечто большее, чем удовольствие от обещанной речи по поводу обстановки в районе Мосула. Я надеялся, это посещение поможет мне понять, что такое демократия — может, даже проникнуться ее бла­городным духом. Едва председатель Палаты, видный муж­чина, призвал депутатов к порядку, как началась кутерьма. Высокий худой господин, сидевший на правом краю, перебрался в левую половину зала, подошел к члену со­циалистической оппозиции и ударил его в глаз. Все это заняло менее десяти секунд. Тут же началась борьба без правил. В ход пошли кулаки, трости и чернильницы.

— В чем причина этой возмутительной сцены? — спро­сил председатель, когда противники разошлись по местам.

— Этот негодяй, — объяснил высокий худой госпо­дин, показывая на левого, — сказал моим друзьям, что я грязный бош.

— Вы оба должны принести извинения друг другу и собранию.

— Не в моих привычках извиняться перед подлецами, — ответил высокий худой господин, дернув головой. И вов­ремя — тяжелый том в кожаном переплете пролетел мимо.

— Господа, господа, — взмолился председатель. — Не вынуждайте меня вызывать охрану.

Но депутаты не слушали. По их белым манишкам сте­кали черные и красные чернила.

Председатель вздохнул и надел цилиндр.

— Что скажут трудящиеся Франции, если узнают о поведении своих законодателей? — воскликнул он, об­ращаясь к членам правительства. Ответа не последовало. Мы поднялись и направились к выходу.


Глава IV

РОССИЯ НА СЕНЕ

— Паршивая выездка, вот как это называется! — про­изнес по-русски хриплый голос позади меня.

— Которого из них вы имеете в виду?

— Да всех троих. Омерзительно, правда?

Я неопределенно улыбнулся. Мы стояли в окне второ­го этаже ресторана «Фуке» и разглядывали Фоша, Хейга и Першинга, верхом возглавлявших парад Победы. Ни­чего омерзительного в посадке троицы престарелых ге­нералов не было, однако, сколько мы ни искали, ни намека на цвета русского флага среди богатой коллек­ции штандартов, развевавшихся над головами триумфа­торов, так и не разглядели, а это, совершенно естествен­но, и стало причиной негодования моего соотечествен­ника.

— Будьте справедливы, — сказал я. — В конце кон­цов, кто виноват, что мы прекратили сражаться в тот самый момент, когда были нужны этим людям больше всего?

Он ухмыльнулся и указал на батальон португальцев.

— Ну, а эти? Они-то до черта сражались, да?

Что я мог ответить? Истина состояла в том, что нам следовало бы остаться дома и избавить себя от этого никчемного унижения, но тогда мы не были бы русски­ми — народом, которому свое горе надо непременно выносить на люди.

Куда бы я ни пошел в тот день, всюду видел русских. Они стояли кучками на Елисейских полях, на Больших Бульварах и на тенистых улицах Пасси и разговаривали так, как могут только русские. Не слушая друг друга, бесконечно споря об одном и том же, соревнуясь в ис­кусстве пантомимы и достигая невиданных высот драмы. Само собой, было возмутительно, что Франция игнори­ровала жертвы своего былого союзника и что на всем


параде Победы ничто не напоминало миру о трех мил­лионах русских, которым пришлось погибнуть, чтобы Фош мог прогарцевать под Триумфальной аркой. Но лич­но меня больше волновала судьба оставшихся в живых. В тот день их было в Париже наверняка не меньше сотни тысяч, и это был только арьергард, лишь малая толика приближающихся сонмов беженцев.

Поражение белой армии Юденича на северо-востоке и сдача Одессы флотом союзников на юго-западе дали толчок движению, которому суждено было продолжать­ся постоянно усиливающимися темпами пять последую­щих лет и подобного которому цивилизованный мир еще не видел. Адвокаты и врачи, художники и писатели, бан­киры и купцы, офицеры и казаки, политики и предпри­ниматели, крестьяне и домовладельцы — все сословия российского населения были представлены в квартале Пасси, облюбованном беженцами без видимых причин, если не считать того, что это был самый дорогой и пре­стижный район Парижа. Им пришлось покинуть Россию отчасти из страха быть расстрелянными, отчасти пото­му, что они понимали, что в государстве, управляемом Советами, им места не будет. Они приехали во Фран­цию, потому что из Константинополя ходили пароходы до Марселя и потому что им давно хотелось повидать Париж.

Знай они, что им уже никогда не вернуться, то, воз­можно, предпочли бы пули и продовольственные кар­точки. Пока же они ожидали, что в скором времени по­меняются с Лениным местами, и у них развилось то, что на языке эмигрантов 1918 — 1923 гг. называлось «психо­логией нераспакованных чемоданов». Они жили одним днем, занимали друг у друга деньги и обещали своим домовладельцам и бакалейщикам, что с их счетами все будет улажено, как только «Россия вновь станет Россией». Заголовки их газет — в Париже в ту пору издавались три русские газеты — каждое утро убеждали их, что Красная Армия вот-вот взбунтуется и что в Москве в постоянной готовности держится специальный поезд для перепуган­ных насмерть главарей Советов. Это звучало обнадежи­вающе. После перепечатки во французской прессе эти вести помогали преодолеть сопротивление мясников и владельцев гостиниц. Видимых причин искать работу или как-то обустраиваться тоже не было, ведь через месяц- другой «порядок» в России будет восстановлен. Вот они и сидели себе на террасах кафе или вокруг зеленых сто­лов в клубах, гадая, в каком состоянии найдут они свое имущество и пытая удачу в «баккара» или «железке».

Удача обычно не улыбалась и съедала все драгоцен­ности и деньги, что они успели захватить с собой, но они неизменно оставались в Париже, городе, принима­ющем всех, кто понимает, что жизнь коротка, а настоя­щей радости в ней мало. Возможно, правительство Тре­тьей Республики и поступило с Россией подло, но лю­безный метрдотель Аббэ де Телем, к счастью, не утра­тил своей сверхъестественной способности обнаружи­вать наличие тысячефранковой ассигнации в кармане русского мсье, которого он не видел с одиннадцатого года.

— Вы меня помните, Жюль?

— Ну конечно! Мсье из Киева. Любит есть икру столо­вой ложкой и предпочитает общество образованных дам. Гарсон! Живо неси для мсье бутылку «Клико» 1903 года!

В поисках исторических параллелей парижские газеты вспоминали французскую эмиграцию 1791 — 1793 гг., хотя бегство нескольких тысяч аристократов, напуган­ных лязганьем гильотины и красноречием Робеспьера, имело мало общего с этим исходом миллионов образо­ванных людей и специалистов. Не только не было в Па­риже 1919 года Екатерины Великой и настежь распахну­тых навстречу российским изгнанникам дворцов, но даже и подобие политических взглядов, которые объединяли собравшихся в Кобленце и С. -Петербурге виконтов и шевалье, в Пасси напрочь отсутствовало. Французские эмигранты 1791 — 1793 гг. были роялисты, все до едино­го, будь то сторонники будущего короля Людовика XVIII или поклонники герцога Орлеанского, тогда как русские беженцы 1919-го принадлежали к бесчисленным поли­тическим партиям и ненавидели друг друга много силь­нее, нежели большевиков. Подавляющее большинство их были республиканцы: республиканцы буржуазного тол­ка, рассуждающие о свободе в понимании Раймона Пу­анкаре и Герберта Гувера; республиканцы того псевдо- социалистического толка, что порождает адвокатов- миллионеров во Франции и миллионеров—издателей радикальных еженедельников в Соединенных Штатах; и, наконец, немало их принадлежало к числу республикан­цев — поклонников II Интернационала, которые с ра­достью приняли бы Советскую веру, если бы Ленин по­желал взять их себе в соратники.

Никто, кроме плохо информированных американс­ких корреспондентов, не назвал бы ту разношерстную армию просто «белой русской эмиграцией». Розовые и красноватые, зеленые и белесые, они все ждали, когда падут большевики, чтобы вернуться в Россию и продол­жить свою грызню, прерванную Октябрьской револю­цией. А пока что им приходилось вести баталии на стра­ницах своих парижских газет и с трибуны того самого душного зала на рю Дантон, где в начале девятисотых Ленин изобличал заблуждения Плеханова.

Как-то раз, потягивая аперитив на террасе «Кафе де ла Тур» на площади Альбани, я заметил двух мужчин, которые обменивались взглядами, исполненными не­скрываемой ненависти. Их лица казались знакомыми по многочисленным фотографиям и каким-то неприятным воспоминаниям. Между их столиками было значитель­ное расстояние, в кафе было полно народу, и все же они интересовались, по-видимому, только друг другом, словно не желая признать свое поражение в этом по­единке взоров. Оба, должно быть, меня знали, посколь­ку время от времени поворачивались в мою сторону, по всему судя, едва ли из чистого любопытства. Наверняка русские, подумал я, и явно мои враги, но кто? Вглядел­ся на мгновение в старшего из них и тут вспомнил. Са­винков, убийца моего кузена великого князя Сергея, позже военный министр Временного правительства, еще позже — наемный агент союзников в Сибири и человек, за голову которого Советы выплатили бы впечатляющее вознаграждение! Не раз видел я его наполеоновский про­филь, сначала в циркулярах тайной полиции, потом на большевистских плакатах, расклеенных по всей России и призывавших «всех сознательных пролетариев пристре­лить на месте эту гнусную буржуазную гадину». Я бы его сразу узнал, но он заметно постарел и немало растолстел.

— Ну-ну, — подумал я. — В этих белых гамашах и с цветком гардении в петлице ты мог бы сойти за англий­ского биржевого маклера на вакациях или отставного крупье из Монте-Карло, кого угодно, только не леген­дарного бомбиста. Интересно, кто бы мог быть целью твоих гневных взглядов? Возможно, какой-нибудь важ­ный большевик, приехавший во Францию инкогнито.

Но ничто в молодом русском не указывало на пред­полагаемую большевистскую породу. Начать с того, что одет он был по-мещански старательно, в то время как московские эмиссары или пренебрегали своей наружно­стью совершенно, или смерть как любили кричащие гал­стуки и шелковые рубашки. Я было принял его за быв­шего агента или провокатора царской полиции, кото­рый досаждал Савинкову в довоенные дни, но тут обра­тил внимание на его глаза и уши. Уши были бескровные и огромные. Они торчали, словно уродливые отростки шеи. Глаза были маленькие и водянистые; в них отража­лись пустота и подлость. Мне вспомнилось, как Мирабо описывал Барнава: «У тебя холодные застывшие глаза, в тебе нет ничего святого», — и это навело меня на раз­гадку. Великий оратор русской революции! Премьер-ми­нистр, который угрожал «запереть свое сердце и ключи бросить в море»! Человек, который отказался санкцио­нировать депортацию Ники и царской семьи в Англию и настоял на их отправке в Сибирь. Я подозвал официанта.

— Я не ошибся? — спросил я его. — Вон тот госпо­дин, это Керенский?

— Прошу прощения, мсье, — был смущенный ответ, — но у нас общественное заведение. К сожалению, мы обязаны впускать каждого, у кого наберется денег на чашку кофе.

Он не мог понять моего истерического смеха. Мало кто из французов смог бы осознать пикантность той сце­ны. Нужно быть русским и прожить двадцать лет покуше­ний и восстаний, чтобы оценить эту тонкую иронию судь­бы. Савинков, Керенский и великий князь — все трое на террасе одного и того же третьесортного кафе в Париже, все трое в совершенно одинаковом положении, задыха- юшиеся от бессильной злобы, не знающие, позволят ли им остаться во Франции и наберется ли у них завтра денег на чашку кофе. Это было нечто совершенно новое, нечто ни разу не испытанное ни французскими изгнан­никами 1790-х, ни несгибаемыми Стюартами. Ни один Робеспьер не сиживал с герцогом Орлеанским в его нео­плаченном номере в вонючей грошовой гостинице в Филадельфии, и ни один Кромвель не скакал бок о бок с Карлом II по раскисшим полям Бургундии в поисках снеди и пяти фунтов взаймы.

Кафе и рестораны, метрдотели и официанты... Деко­рации непритязательны, а подбор действующих лиц в чем-то демократичен. Но русским беженцам 1919-го по­требовалось еще несколько лет, чтобы достичь земли обетованной сомнительных титулов. Будучи в Европе, в климате, неблагоприятном для произрастания «личных друзей государя» и государыниных «наперсниц», им при­ходилось якшаться с мещанами и питаться в вульгарных трактирах. Еще в первые дни на чужбине они познако­мились с несколькими американцами, которые говори­ли приятно, разве что немного громко, и эта встреча навела их на мысль, что на Западе маловато ресторанов.

На всем протяжении великого русского пути, веду­щего из Константинополя в Голливуд через Париж, Нью- Йорк и Чикаго, до сих пор можно найти несколько то­темных столбов той причудливой эмигрантской лихорадки начала двадцатых. Они мало смыслили в кулинарном искусстве, еще меньше в закупках и совсем ничего в обслуживании, и все же они становились рестораторами. Горькие пьяницы и добрые едоки, они жевали бутерб­роды с ветчиной на террасах парижских кафе и мечтали, как будут протирать свои тарелки и серебряные ведерки для шампанского. Как клиентам это было им уже не по карману, как владельцы ресторана они могли легко спи­сать стоимость собственного чревоугодия на дебет-кре­дит. Отсутствие необходимого оборотного капитала их не смущало.

Есть что-то необыкновенно убедительное в аргумен­тах человека, говорящего по-французски с русским ак­центом; им хочется верить. Да, эти люди подозревали, что полиция союзников в Константинополе, французские домохозяева в Париже и церберы сухого закона в Нью- Йорке высосут из них всю кровь, но конечный результат их не заботил. Хотя бы какое-то время им хотелось еще цожить среди звона бокалов и стона цыган, пусть даже бокалы будут от «Вулворта», а цыгане из Бруклина.

Эксперимент вышел потрясающий. За исключением немногих профессиональных российских рестораторов, влившихся в ряды экспатриантов много позже, ни один из самобытных хлебосолов начала двадцатых не сумел продержаться за кассой больше шести месяцев. Генера­лы и полковники стали вновь прогуливаться по рю Ро­яль, заглядывая в приоткрытые двери Ларю, а знако­мить Запад с котлетами по-киевски пришлось уже на­стоящим официантам и настоящим поварам.

Последующие тринадцать лет значительно изменили образ мыслей тех двух миллионов мечтателей, которые полагали, будто их злоключения закончились в тот са­мый момент, когда они ускользнули от разъездов Крас­ной милиции. Да, они по-прежнему говорят о возвраще­нии и твердят о поезде, который держат в постоянной готовности для бегства Сталина, но уже распаковали чемоданы и обустроились. Подавляющее большинство их занялось черной работой. Кому-то удалось воспользоваться своими профессиональными навыками и дореволюци­онным опытом. Некоторые прославились как художники. Иные эксплуатировали свою внешность и титулы. Дру­гие опустились и несут ответственность за ту полупрез­рительную насмешку, с которой средний американец говорит о русских беженцах.

В общем и целом, они неплохо устроились — для на­рода, известного своей не предприимчивостью и непо­воротливостью. Англичане или американцы едва ли дос­тигли бы большего, если бы довелось им пройти через подобные лишения и невзгоды. Слыша жалобы своих знакомых с Уолл-стрита, чьи доходы снизила депрес­сия, я часто спрашивал себя, что бы они, их жены и дети сказали, если б им выдали всего одну перемену

платья и предложили убираться, пока целы. Смогли бы они найти себе место в чужой стране, выучить ее язык, вынести насмешки и унижения, начать новую жизнь? Вопрос немного нелепый, но никак иначе достижения русских беженцев не соизмерить.                 ц

К тому же положение нью-йоркского банкира, ли­шившегося своих капиталов и выброшенного на берег Родезии, было бы намного лучше, чем у его российско­го коллеги, эмигрировавшего в Америку, поскольку аф­риканским аборигенам все-таки присуща определенная степень уважения ко всякому белому человеку.

Словно на радость марксистским историкам, не ми­нутная прихоть или необдуманное решение, но побуж­дения глубинного свойства руководили беженцами при выборе постоянного местожительства. Как ни тяжело было получить визу и наскрести денег на переезд через Атлан­тику, все самозванцы так или иначе добирались до Со­единенных Штатов.

Я не хочу сказать, что всякий русский, эмигрировав­ший в Соединенные Штаты, самозванец, но я убежден, что больше ни одна страна в мире не принимала столь впечатляющей дозы русских мошенников. Сначала меня удивляло, почему это Франция, с ее игорными курорта­ми и неиссякаемым потоком доверчивых туристов, при­тягивает лучших представителей русской эмиграции, тог­да как Америка, страна, которая всегда в огромных ко­личествах производила и поставляла собственных про­ходимцев и жуликов, оказывалась предпочтительнее для авантюристов и самозванцев. Однако дальнейшие иссле­дования помогли мне разрешить эту загадку.

Я понял, что, хотя французы весьма напоминают американцев своим обычаем бить лежачего, они делают это куда элегантнее. В девяноста девяти случаях из ста образованный русский, просящий места во Франции, поощряется даже меньше, нежели в Америке, но ему дают право ссылаться на свой послужной список и при­знают его профессиональный опыт. Преподавателя между­народного права Санкт-Петербургского университета могут и отвергнуть в Сорбонне, но его имя известно фран­цузским коллегам, его книги читают и его четко отлича­ют от необразованного одесского иммигранта, который начинал мойщиком окон и, развернувшись, приобрел многоквартирный дом. Не то чтобы французы не бого­творили денег и не страшились бедности. Но дело в том, что в то время как средний француз в своем мнении о русских отталкивается от воспоминаний о людях, ви­денных им до войны, представления среднего американ­ца обо всем русском берут начало либо в уличной сцене в Нижнем Ист-Сайде, либо в исполнении «Chauve Souris».

Когда француз сидит в Париже в русском ресторане, он улыбается улыбкой знатока. Он понимает, что в отли­чие от танца апашей и «La vie parisienne» скверные цы­ганские песни и крепыши швейцары, разодетые под кав­казских горцев, появились единственно, чтобы ублажить американские вкусы и никоим образом не представляют Россию — ни былую, ни нынешнюю, ни будущую. Но когда американец заваливается в русский ночной клуб в Чикаго, он неизменно пытается получить нечто, чего за потраченные деньги ему совсем не полагается. Он тут же спрашивает, правда ли, что обслуживающая его офици­антка настоящая «принцесса», и правда ли, что дюжий детина, открывший дверь его такси, настоящий «гене­рал». Если ответ не будет утвердительным, он останется уверен, что у него обманом выманили три доллара. Если бы ему сказали, что эта девушка — полноценная, совер­шенно настоящая официантка и что швейцар работал раньше швейцаром в московском ресторане до того са­мого дня в августе четырнадцатого, когда его сделали солдатом, одним из пятнадцати миллионов русских сол­дат, и что, если не считать американских цыган, у кото­рых профессий вовсе не бывает, все работающие в этом ночном клубе были заняты в ресторанном деле уже ко времени сражения в Манильском заливе, если бы наше­му американцу сказали всю эту неприкрытую правду, можно не сомневаться, что он удалился бы в гневе и больше никогда не вернулся.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.