|
|||
Александр Любинский 9 страницаПросторный двор был окружен со всех сторон густой шпалерой кустов. За купами кипарисов, вознесших к небу свои зеленые свечи, загудел поезд, надвинулся, заполонив все пространство лязгом и стуком колес, простучал, смолк… «Пошли, – проговорил тот, что сидел слева, и взял Якова под руку. – И не дергайся! Все равно никто не услышит». Деревянная резная дверь распахнулась неслышно. – Дорогой мой, – раздался знакомый голос, – а мы вас заждались! Приподнялся из‑ за стола. Сверкнули навстречу гостю очки, расплылись в улыбке тонкие губы. Протянул Якову вялую воблу ладони – Яков коснулся ее. – Садитесь же! Яков сел на стул и огляделся: у окна стоял еще один маленький стол с пишущей машинкой (из каретки выглядывала полоска бумаги), а всю дальнюю стену от пола до потолка занимали полки, плотно заставленные книгами вперемежку с канцелярскими папками. – О, нет, между нами не будет формальностей, не беспокойтесь! – вскричал хозяин. – Помните ли вы? Меня зовут Генрих Ильич. Прошу любить и жаловать… В комнату мягким кошачьими шагом вошел белобрысый; склонившись над ухом хозяина, зашептал… Лицо Генриха Ильича вдруг застыло, губы дернулись… Обернувшись к белобрысому что‑ то сказал – тот поспешно вышел из комнаты Во дворе взревел мотор, зашелестели шины по гравию… – Да… – проговорил хозяин, снова обернувшись к гостю, – ваш знакомец в шляпе доставляет много хлопот. Но… если бы не он, мы с вами никогда бы не встретились. Только прошу вас, держитесь от него подальше. – Зачем вы привезли меня сюда? Что за шутки? – Это вы хорошо сказали… Как заметил наш великий поэт, и жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, такая пустая и глупая шутка… – К чему вы демонстрируете передо мной свои школьные знания?! Что вам нужно от меня? Хихикнул тонкой фистулой: – Не злитесь! Доставили вас, потому что вы сами, ножками своими никак сюда не доберетесь. Да и увязались вы совсем некстати за этим чертовым… киногероем. Откинулся на спинку кресла. Склонил голову на грудь. – Людей не хватает. Вот беда! Казалось, выманили зверя из логова… Ан нет! Проскочил, потому что не углядели… И важнейшие документы оказались в чужих руках! Помолчал, глядя в окно. – Надоел мне этот город… Как там на местном наречии? Иерушалаим… Ир‑ шалом? Город мира. Большего издевательства и придумать трудно! Иногда мне кажется, что это – какая‑ то дыра в пространстве, засасывающая тебя… И нужны неимоверные усилия, чтобы в нее не свалиться. Подался вперед, сверкнули круглые стекла очков. – Как вы себя чувствуете? Как ваше драгоценное? Лена сказала, что вы хм… в порядке. Я знаю о вас все. Во всяком случае, все, что мне нужно знать. А Лена лишь подтвердила мои выводы. – Не сомневаюсь! – Да бросьте вы этот свой тон! Вы мне нужны. Вы ведь владеете языками, правда? Можете переводить, анализировать, грамотно и быстро писать… Вы уже знакомы с местной ситуацией, ориентируетесь в ней… Вы не трепач. Вы – извините меня, – типичный русский интеллигент. – Сомнительная похвала… – Да уж не взыщите, другой нет! Я хочу быть с вами вполне откровенным, поскольку мне нужен помощник, а не марионетка… Мы здесь обосновываемся. И надеюсь, надолго. У России здесь всегда были – и будут – свои интересы. Сегодня – одни. Завтра – другие. Мы возвращаемся после длительного перерыва. И вынужденно пребываем в тени… Даже домик вот выбрали… крайне невзрачный. Поймите, Яков, я вам не враг. А то, что с вами было… что ж, мы с вами родились в России, и не в лучшие времена. И от нее, нашей России‑ матушки, как бы мы не хотели, нам не убежать… Хватит раздумывать! Хотя я и знаю, что нерешительность – характерная черта русского интеллигента. Большевики возникли из этой самоненависти, ненависти интеллигента к самому себе! – достал платок, вытер капельки пота со лба. – Я жду вас здесь завтра. В десять утра. Начинаем работать… И возьмите их, они ведь вам нужны! Яков, все это это время упорно глядевший в пол, поднял голову. В протянутой к нему руке подрагивали несколько бумажек… Встал, вытянул – одну за другой – повернулся, направился к двери. – Так я жду вас завтра утром! Слышите? – Ладно… Завтра так завтра. – Уж не взыщите – машина в разъезде. Придется добираться ножками! – Ничего, я привычный, – сказал Яков и вышел из комнаты.
Марк поравнялся с магазином мара Меира, хотел, было, войти; в последний момент, уже взявшись за ручку двери, оглянулся: в двух шагах от него стоял парень лет двадцати, лохматый, в цветастой навыпуск рубахе. Правая рука его была скрыта под рубахой. Выпростал руку. И показалось Марку – что‑ то сверкнуло в руке… Пистолет? Марк бросился влево через дорогу, перескочил через застрявшую на перекрестке телегу, побежал вниз по камням Мамиллы, мимо ее сонных лавочек. Он оглянулся. Преследователь бежал за ним. Тяжелый нос его, классический еврейский нос, от возбуждения был словно свернут в сторону. Марк налетел на араба в куфие, едва не сбил с ног, нырнул в проход между домами. И сразу, не раздумывая, в зеленую калитку, за которой оказался маленький сад, в центре которого стояла гипсовая фигурка богоматери с младенцем. Вжавшись в стену, Марк выглянул в прорезь калитки: преследователь пробежал мимо, неуклюже припадая на левую ногу. С растрепанными черными волосами и сверкающими, налитыми кровью глазами он был нелеп, нелеп – и страшен. Марк подождал… снова выглянул наружу: проулок, зажатый с двух сторон высокими глухими стенами, был пуст. Марк огляделся: фигурка богоматери, окруженная низким парапетом, стояла в центре маленького бассейна, покрытого зеленоватой ряской тины. Подошел, наклонился… Вода текла едва заметной струйкой из стены бассейна. Сдвинув шляпу на затылок, Марк встал на колени, подставил ладони, плеснул в лицо, еще и еще… Сел на ноздреватый камень парапета. День клонился к вечеру, и как всегда в этот час неустойчивого равновесия между ночью и днем поднялся ветер, разворошил ветви кустов, и они зашумели. О чем думал Марк, настороженно поглядывая на калитку? Наверное, о том, что имелась несомненная связь между посещением квартиры Руди и этой слежкой… Значит, Руди засек его… И встревожился. Встревожился всерьез. И этот телефон на столе. Как все просто, когда живешь в такой квартире! Или наоборот, как сложно, ведь этот мирок нужно защищать, беречь от вторжения чужаков! Возвратиться на Невиим? Но это снова стало небезопасно. Или пойти к Герде? Нет‑ нет, нельзя ее подставлять! А пока – затаиться… Да, переждать… Поднялся, открыл калитку – проулок был по‑ прежнему пуст, погруженный в вечернюю тень. Марк вышел на улицу, зашагал по камням к стенам Старого города мимо домиков Мамиллы, в окнах которых сотнями бликов посверкивало закатное солнце. Ближе к Яффским воротам стали попадаться прохожие – в основном, арабы. Группка туристов: дамы в широкополых шляпах, мужчины в пробковых шлемах, сгрудившись у входа в Яффские ворота, слушала чичероне – в костюме и при галстуке, с напомаженными волосами. Рядом стоял патруль: двое сенегальцев с иссиня‑ черными лицами. Марк прошел мимо них и оказался на маленькой площади, от которой в разные стороны расходились проулки. Возле входа в приземистое здание гостиницы «Плаза» стоял православный священник в рясе и, позевывая, крестил рот. Марк подошел к нему, спросил… Перестал зевать, оглядел Марка с ног до головы. Марк повторил просьбу. Священник поднял руку и указал куда‑ то вглубь квартала. Поклонившись, Марк приподнял шляпу и двинулся вниз по каменному желобу, пока не уперся в белую стену, над которой нависла налившаяся багровой закатной кровью маковка церкви. Слева над створом плотно закрытых железных ворот Марк разглядел бронзовый колокольчик…
Я вхожу в хостель, подымаюсь на второй этаж. Длинный коридор, одинаковые двери. Открываю самую дальнюю, рядом со щитом, из‑ под которого торчит ярко‑ красный пожарный кран. «Женя, это ты? » Она выходит из спальни; вытянув чашечкой губы, целует меня в щеку. «Хочешь есть? » «Не очень». «Я все‑ таки подогрею мясо. Попробуй». Она вся сморщилась как сухая груша, ей все время нехорошо; неподвижную тяжесть ее взгляда заволокло отупляющей поволокой боли. «Видишь, я увеличила фотографии? Правда, хорошо? » Осторожно, опасливо движется между холодильником и плитой. «Помочь? » «Нет‑ нет, я сама». На стене – увеличенные – фотоснимки бабушки Ривы и деда. Рядом – фотография отца. «Я люблю этот бабушкин снимок…» «Правда? И я тоже. Она здесь такая красивая, величественная». «А дед – ушастый. Прямо какой‑ то… упырь! » «Да, рядом с ней он смотрелся очень странно! Но и у него были хорошие черты… Он очень любил папу… И тебя. И никогда не жалел для вас денег». Поджимает губы, с трудом приподняв сковородку, ставит на плиту. «А эту папину фотографию я помню». «Чудесная, правда? Это для Доски почета. Залман здесь даже какой‑ то… одухотворенный! » «О, да! » Гладко причесанный, в темном костюме и белой рубашке, задумчиво смотрит в даль коммунизма так нежно и трогательно, как никогда не смотрел на меня. Да и на нее тоже. Ей не сидится. Пока я ем, она стоит рядом. «Тебя что‑ то волнует? » «Я все время думаю… О папе, о нас… Все‑ таки он был очень жесткий человек… Я никогда не слышала от него хорошего слова. Может быть, он ревновал меня? » «Что ты! » «Да‑ да, ты не знаешь! Я давала поводы! А он – ни разу, понимаешь, ни разу не сказал мне ни слова…» «Так, может, наоборот, не ревновал? » «Нет‑ нет, он был настоящий мужчина и не снисходил до этого… Боже мой, как мне тяжело без него! » Она садится на край дивана, опускает голову. И снова вскидывается, и говорит, говорит. Ничто не прошло. Все осталось, пока существуют еще эта комната, эта мебель, фотографии на стене, пока эта женщина – один на один с невидимой тенью – все не может успокоиться, не понимает, и возмущается, и все‑ таки, прощает… А потом и ее не станет – я вынесу мебель, сниму фотографии со стены и сдам ключи коменданту.
…Жили на Петровке в пустой комнате, размерами напоминавшей залу. Возле одной из стен стояли диван и стол, возле другой – детская кроватка. В конце октября, в канун зимних холодов, шпаклевали щели двух огромных окон, глядевших в колодец двора, внизу которого первая наледь уже покрывала разломанную в щепы бочкотару. Встав коленками на подоконник, она утрамбовывала ножом вату, а он доставал из упаковки и подавал ей белые хлопья. Во дворе кружили первые едва заметные мотыльки, и комната словно плыла в жемчужном прозрачном свете. Ночами девочка беспокоилась, плакала. Надев байковый халатик, едва прикрывавший ноги, вставала, брала на руки, ходила по комнате, пока та не засыпала. Ложилась, прижималась к его плечу. Когда размыкали руки, сквозь серую пелену начинало проклевываться зимнее солнце… Он открыл глаза. Прямо над головой – пыльная лампа на перекрученном проводе. Тарахтенье телеги за окном… Боже мой, почему все снится та комната – та же, и совсем другая? Чья‑ то другая жизнь… Ведь на самом деле в ту комнату вселили молодого милиционера с женой‑ продавщицей. Дверь все время была распахнута настежь, и неслась оттуда ругань вперемежку с женскими криками. Они жили напротив, в комнате ее матери‑ фельдшерицы, где у окна стоял дубовый стол с бочонками‑ ножками, а кровать их задвинули в угол, за платяной шкаф… Желтый фонарный свет едва пробивался в комнату, и кумач транспаранта плескал на ветру… Но ребенка не было. Никогда. Встал, взглянул на часы, плеснул в лицо водой, поставил чайник на керосинку, Потом медленно пил, пока голова не стала прозрачно‑ ясной. Итак, первый рабочий день… И он надел лучшую рубаху, и брюки с широким ремнем, и вышел сквозь гулкую Агриппас на Яффо. Утро было прохладным, но в автобусе – душно от спресованных тел. Он встал у задней двери, и заглатывал воздух всякий раз, когда она открывалась. Возле Старого города народу поубавилось, а на Эмек Рефаим, где он вышел, автобус и вовсе опустел. Отсюда уже не больше десяти минут: через железнодорожный переезд и мимо тихих, с заколоченными окнами домов (выгнали англичане тамплиеров за их фанатичную любовь к своему фюреру) – к островерхому флигелю в окружении высоких сосен и кипарисов.
…Он дернул веревку колокольчика. Терпеливо подождал… Снова дернул… Поднял голову к стремительно гаснущему небу. Странное чувство, словно ты, здесь и сейчас, с ним – один на один. Шорох, тонкий голос: «Кто это? » «Мне нужно поговорить с отцом Никодимом. Мы встречались с ним. Я тот, кто в доме отца Феодора передал ему бумаги. Он помнит меня». Снова шорох. Тишина… Маковка церкви погасла, и над крестом, вознесшимся во тьму, проступил узкий лунный серп. Наконец, ворота приотворились с тягучим скрипом. «Проходите». Проскользнул вовнутрь. «Сюда». По двору, заросшему острыми хватающими за брюки колючками, двинулся за проводником к одноэтажному строению, в двух окнах которого горел свет. Взошли на порог, остановились. Дробный стук в дверь. Приоткрылась – шагнул в блеклое сиянье… Лязг замка за спиной. Марк огляделся. В дальнем конце пустой комнаты располагался внушительных размеров стол, за которым горел в углу огонек лампады, За столом сидел отец Никодим в рясе, с тяжелым серебряным крестом на груди. Провожатый – бледный длинноволосый монашек, указал гостю на табурет у стола. Еще один табурет стоял у стены. Марк сел, снял шляпу, положил на колени. Настоятель молча смотрел не него своими маленькими бесцветными глазками. – Я пришел как друг, – проговорил Марк. Не поворачивая головы, взглянул в сторону монашка – тот стоял у стены, сложив на груди руки. – Я нуждаюсь в помощи, и, надеюсь, вы поможете мне. Монашек придвинул ногою табурет, сел на него справа от Марка. – Почему вы так думаете? – Я могу быть вам полезен. Но мне нужно укрыться на несколько дней. – От кого вы скрываетесь? – Ну… – Марк тронул пиджак на груди – монашек дернулся, привстал… снова опустился на табурет. – От ваших соотечественников. Они преследуют меня… Наверно, думают, что я что‑ то знаю. – Что? – Если бы я сам это понимал! Откинувшись на спинку стула, отец Никодим молча разглядывал Марка… Поднялся, прошелся по комнате, резко остановился… – Вы их привели за собой? – Нет‑ нет, я смог оторваться! Железной хваткой настоятель вдруг схватил Марка за руки, а монашек, подскочив, задрал полу пиджака, выхватил из‑ за пояса Марка пистолет. Настоятель отпустил его руки и снова сел за стол. – Разумеется, – проговорил Марк, растирая запястье, – вы можете меня убрать, и никто не узнает… Но зачем вам это? Я – единственная ниточка, связывающая вас с теми, с кем вам выгодней сотрудничать, а не конфронтовать. – И вы пришли, чтобы сообщить нам об этом? Монашек снова опустился на табурет, не выпуская пистолета из рук. – Мне нужно переждать несколько дней в надежном тихом месте… Вот и всё! И мне нужна связь. – А кофейня возле рынка не поможет? Марк молчал, глядя в зарешеченное окно, где сквозь прутья торкались в стекло мохнатые ветви пихты. – Так что же? – С кофейней покончено… Мне нужно встретиться с одной девушкой. Она живет в том же дворе, где дом отца Феодора. – А! Эта маленькая? Рыжая? – Да. Ее зовут Герда. Пусть придет сюда… завтра вечером. Я буду ждать ее у ворот. – Что ж… Будь по‑ вашему. Отец Никодим откинулся на спинку стула; выпростав руку, махнул рукавом как крылом. Монашек поднялся. – Он проводит вас в вашу комнату. А пистолет – в целях вашей же безопасности – пока побудет у нас.
Сколько проблем доставляет мне этот пистолет! Вот и сейчас – впился в бок, пока я сижу у ворот на своем пластмассовом стуле. А до конца смены еще далеко. Передвинуть чуть вперед, в направлении живота. И чтобы дуло достало до сиденья. Тогда не будет так давить. Вот так! И отвлечься. Давай, давай, подумай о ребенке, (пусть это будет мальчик) – он должен появиться на свет в этом доме поздней осенью 194… года. Если сподобился пережить все войны этой страны, ему уже примерно шестьдесят. Вон на террасе как раз сидит претендент на эту роль – рыхлый, в рубахе навыпуск и с вязаной кипой на лысой голове. Жует, невидяще глядя прямо перед собой. Он один. Пришел поесть мяса. Сколько хочет он может поесть, заплатив лишь сто шекелей – да еще сколько хочешь воды из‑ под крана, ведь за воду не надо платить. Между тем Христя лежит пластом в своей каморке. Только что отошли воды. Дело интимное, но – нечего делать – настала пора сообщить об этом, нужна помощь. «Мина, – кричит она, – Мина! » А та сидит в плетеном кресле на террасе и читает книгу. Новомодный автор в таких красках рисует сексуальные похождения своего героя, что Мину переполняют отвращение и восторг, а соски твердеют, набухают, впиваются в легкую ткань. «Мина, Мина! », – кричит Христя. Она едва поднялась, доковыляла до двери, приоткрыла ее… Наконец‑ то Мина услышала. Встает, оправляет платье. Под легкий вздох и шуршанье страниц книга летит на стул… «Где ты, сейчас, Рива? – думает Мина, спускаясь по узким ступеням в подвал. – И где ты, Залман? Почему всегда самая грязная работа достается мне»? Она входит в комнату, где большую часть отведенного Христе пространства занимает кровать. Христя лежит на кровати, подняв колени, раздвинув ноги, обхватив обеими руками низ живота. «Воды отошли», – говорит она, обернув к Мине дрожащее, все в красных пятнах лицо. «Я позову доктора Каца! » – Мине не терпится уйти, но Христя выдыхает ей вслед «подожди! », и Мина замирает на пороге… – Я не хочу доктора Каца! Отвези меня в Эйн‑ Карем[15], в монастырь… – Но ты не доедешь! – Все равно… Я хочу умереть… – Перестань болтать глупости! – Согрешила я, ой, как я согрешила… Христя закрывает глаза; медленно‑ медленно сползает капля на горящую щеку. – Я знаю, что умру. – Надо какую‑ нибудь машину! Господи, и никого ведь нет! Мина чуть не плачет. Снова порывается уйти. – Подожди… Дай сказать! Приподымает набрякшие тяжестью веки. – Я убила его. – Кого? … – Феодора… Отца ребенка. – Так это не Залман отец?! – Нет. – Ты точно знаешь? – Кому знать, как не мне… Я убила его! – Убила… – повторяет Мина, осознавая, наконец, смысл сказанного. – Как? За что?!.. – Я пришла к нему в его кабинет… – Что в Сергиевом подворье? – Да… Он был злой и несло от него как из бочки… В последнее время не просыхал. Ударил меня… А потом повалил и стал сильничать. И все кричал, как все опостылело ему. Как он меня ненавидит! Совсем с ума сошел… Я не выдержала – дотянулась до подсвечника и… – И что?! – И… саданула по пьяной его башке… Он выпустил меня, упал. А я… убежала… А потом узнала, что он истек кровью. Один!.. Ой, отвези ты меня в Эйн‑ Карем! Мочи больше нет! – Пойдем. Опершись на Мину, Христя поднялась. Обхватила, приникла всем телом. Стали подыматься по лестнице – ступень за ступенью, и снова ступень… Христя остановилась, обернула к Мине огромные, лихорадочно горящие глаза. – За несколько дней до этого… когда еще трезвый был, дал мне те бумаги. Сказал – спрячь, у тебя надежней будут. Никто на тебя не подумает. Сказал: никому не давай! Я отнесла их к нему домой, спрятала под матрац. – Господи, да при чем сейчас эти бумаги?! До боли Христя сжала Минину руку. – Говорю тебе, их будут искать… За ними придут! Они опасные! – Ну, хорошо, хорошо… Я увидел их, когда они выползли на террасу, спустились по ступенькам во двор. Посетитель в вязаной кипе уже дожевал свое: откинувшись на спинку стула, не спеша пил бесплатную воду. Они проковыляли мимо меня. Христя, охая, одной рукой держалась за низ живота, другой – обхватила плечи Мины. Я закрыл за ними ворота и снова сел на стул. Я ничем не мог им помочь.
Ночью его разбудил звук сирен. Казалось, они выли над самой головой. Потом все смолкло, и он снова провалился в беспокойный сон. Он открыл глаза и увидел прямо перед собой высокое окно, забранное мелкой стекляшкой мозаики. В комнате была полутьма, подсвеченная всполохами то красного, то желтого цвета… Он вспомнил звук сирен. Значит, опять – комендантский час. Что ж, этого следовало ожидать. Протянул руку, взял со стула, стоящего в изголовье кровати, часы. Была уже середина дня. Поднялся рывком, прошлепал босиком к умывальнику, повернул медный, подернутый зеленой патиной кран… Вода еле шла, но он все же сумел вымыться, вытер насухо жестким монастырским полотенцем лицо, шею и грудь. Натянул брюки, подсел к столу. Вчера он даже не притронулся ко всем этим богатствам – сразу упал на кровать. Но вот, настала очередь картошки и хлеба, и масла. И даже луковица лежала на щербатой тарелке, и он крупно нарезал ее своим перочинным ножом… По окончании пиршества взял со стола кружку, набрал из крана воды, медленно, с наслаждением выпил. Когда же он решил прийти сюда? Ну, конечно, там, во дворе с фигуркой мадонны… Присел на край бассейна и вдруг почувствовал, что нет сил подняться… Но это уже прошло. Должно пройти! Подошел к двери, повернул ручку… Не заперто. Выглянул в коридор. В конце его, в четко очерченном светлом квадрате – камни двора, куст акации, красная кирпичная стена… Взял с кровати потную рубаху, подошел к умывальнику и стирал, пока не сошла вся грязь, а потом повесил рубаху, еще пахнущую мылом, на спинку стула. По коридору прошел во двор. Под акацией оказалась деревянная скамья, и он опустился на нее, полуголый – пусть смотрят, если хотят, все равно. Поднял голову. В синеве сверкал на солнце крест. Если долго смотреть, начнет кружиться голова… И снова это чувство, словно здесь и сейчас ты с этим небом – один на один.
Он стал приходить сюда каждый день. Садился за стол у окна в маленькой комнате, соседней с кабинетом Генриха. Тот оказался отменным работником – действовал четко, быстро, мгновенно оценивая ситуацию. Правда, иногда ему становилось худо – он покрывался испариной, дрожь сотрясала его. Но он не уходил домой – ложился на диван, стоявший в его комнате, накрывался с головой одеялом… Пил какие‑ то желтые таблетки, запивая теплой водой. Пересиливая слабость, вставал, снова садился за стол… По‑ видимому, он был из тех, кого лечила работа. Однажды он мельком сказал Якову, что болен малярией. Подхватил ее где‑ то в Южной Америке. Слава богу, в Иерусалиме хороший климат. Но с наступлением ветреной холодной зимы приступы учащаются. В доме были еще две комнаты наверху – там жили охранники, те белобрысые, что привезли его сюда. В одной из комнат, как он понял, находилась рация. Раза два в неделю появлялась Лена, и тогда Генрих давал ей несколько листов, сверху донизу покрытых аккуратной вязью цифр – над каждым таким листом Генрих заботливо трудился по нескольку часов в день. Появлялась Лена и уходила вновь, с насмешливым безразличием, как казалось Якову, поглядывая на него. Еще снимали квартирки – одну неподалеку, в Мошаве Яванит[16], а другую – ближе к центру, у Старого города. В той, что в Мошаве, жили Генрих с Леной, и еще водитель, исполнявший при Генрихе роль адъютанта, другая же была чем‑ то вроде диспетчерской или оперативного штаба – именно туда уезжали ежедневно охранники, там они вершили свои дела… Какие? Яков не знал, да и знать не хотел, потому как в такой ситуации и впрямь, чем меньше знаешь, тем лучше. Со связью возникали постоянные проблемы: сообщения не доходили или рация вдруг ломалась, и тогда Лена кричала даже на Генриха и запиралась наверху, и все ходили на цыпочках, пока связь не восстанавливалась. Если домашние средства не помогали, Лена отправлялась за помощью в Тель‑ Авив, где, похоже, была своя Лена с запасной рацией. В Яффо с перерывами в несколько месяцев прибывали из Союза паломники, и тогда уже доставлялся объемистый пакет, который Генрих ожидал с нетерпеливым раздражением. А Яков читал газеты, слушал радио, возвышавшееся у него на столе среди кипы бумаг, переводил с английского и иврита официальные документы, которые приносила все та же неугомонная Лена. Иногда нужно было вспоминать и немецкий. Поначалу было трудно, в особенности, с ивритом, который лишь начал осваивать. Но прирожденная хватка лингвиста помогала, и с каждым днем Яков продвигался вперед. От него требовалось быть в курсе любого мало мальски значимого события на пространстве от Каира до Дамаска и каждую неделю составлять для Генриха короткий, на три странички, но предельно насыщенный рапорт, где сводились воедино все факты и давался анализ ситуации. Яков работал за целый отдел, и не догадывался об этом. Он уставал, но это была приятная усталость, ведь он делал свою работу, и делал ее хорошо. Из кусочков и обрывков информации, почерпнутой здесь и там. складывалась цельная картина, она постоянно менялась, и нужно было понять, в какую сторону она движется. Это было похоже на захватывающее кино. Или, может быть, на рисунки синоптиков с их пересекающимися линиям перепадов давления, напряжения, взаимодействующих, взаимоотталкивающих магнитный полей. Надвигалась буря, и он находился в самом центре ее. «Бэ айн а‑ сеара» – в зрачке бури. Он возвращался домой, чаще пешком, и это тоже было хорошо после целого дня, проведенного за столом. По дороге покупал бутылку красного вина, лаваш, маслины и сыр… Иногда к этому добавлялась рыба, которую он жарил на своей прокопченной сковородке. Сердце перестало отчаянно биться в груди. Похоже, оно успокоилось, его усталое сердце, и только где‑ то ближе к утру сквозь неразличимую путаницу сна вдруг пробивались какие‑ то образы, кружили все настойчивей, становились все ярче! Он просыпался, вставал, допивал остатки чая из кружки, лежал, положив руку на грудь, глядя в низкий потолок, пока снова не проваливался в спасительную тьму. Как‑ то раз в шабат, выйдя на пустую Агриппас, он вдруг заметил ту женщину. Она шла впереди по противоположной стороне улицы… На ней было синее шелковое платье с крупными розовыми цветами, на голове – шляпка. И сумочка была перекинута через руку – лаковая черная сумочка, выглядевшая так неуместно среди закрытых лавок, где ветер подхватывал на лету и влачил по тротуару рыночный сор. И он вдруг снова, как тогда, почувствовал жалость и нежность, и это было так неожиданно, будто зазвучала забытая мелодия, а женщина шла, и уходила все дальше, и, наверно, нужно было догнать ее!.. Скрылась за углом.
– Разрешите подсесть? Марк поднял голову – он и не заметил, как задремал. Перед ним стоял отец Никодим все в той же черной рясе, с крестом на груди. – Пожалуйста! Марк подвинулся и настоятель сел рядом. Он обладал несомненной способностью заполнять собою все пространство. – Как вам у нас? Нравится? – Тихо… И, как будто, никого нет. – К сожалению, кроме меня, в обители осталось всего трое братьев. Да и эти кормятся с трудом. Скудное и тяжелое время… – Вот что… Я хотел сказать… – Марк провел рукой по лбу, – не нужно звать эту девушку… Она может не прийти. Да и незачем ей приходить… – Как хотите. Конечно, это не мое дело, но мне кажется, вы устали. Отдохните. Тогда и ясность мысли восстановится. Может быть, вам пора уехать из города? Вы ведь вполне уже в курсе местных дел… Помолчали. – Странно. Как это все… – проговорил Марк, – и оборвал. – Что? – Странно все это… Приезжаешь сюда и, словно, попадаешь в трясину. Засасывает. Настоятель склонил голову. Тронул крест на груди. – Я вас вполне понимаю. Очень напряженные здесь отношения. И ловят они человека как в сеть. – Но ведь должно быть наоборот! Если это место и впрямь свято, оно должно возвышать и очищать. А тут… – Да. Война всех со всеми. Что поделать… У каждого – свое представление о Господе. И всякий думает, что лишь он прав. – Бросьте! Всех интересуют лишь деньги и власть! – Вы ошибаетесь… Если бы дело было лишь в этом, церкви давно бы не существовало. Загадочен наш приход в этот мир. Загадочен уход. И церковь приемлет тайну эту на свои плечи. Огромна ее тяжесть. И за то, что она снимает ее с плеч миллионов людей, разве не нужно ей платить? Ведь церковь – организация, и как и всякая организация, она нуждается в средствах. Никто не совершенен. И церковь объединяет людей, а не духов святых. И все же я думаю, что без церкви мир был бы еще страшней… – Но у каждого народа – своя вера! И веры эти безжалостно воюют друг с другом! Даже в рамках одной веры нет согласия! – Все проходит. Когда‑ нибудь пройдет и это… Каждый народ – живой организм. Живая личность. И утверждает себя по‑ своему. У каждого – свой путь к Богу. Только бы помнили, что Господь наш – Один, и какому бы образу Его ни молились, мы молимся лишь ему, Единому, Одному! – Признаться, я мало думал о таких вещах, пока не втянулся… в эту воронку, или – как вы сказали – был пойман в сеть? Настоятель поднялся. – Вы молоды. У вас есть силы. Дай‑ то Господь, чтобы они не были растрачены зря… Вы можете уйти, когда захотите. И когда захотите, вернуться. – Спасибо. – И не забудьте свой пистолет!
Водитель высадил ее возле Старого города. Это был последний автобус, хорошо, что успела. Она пошла по ночной Яффо мимо почты, свернула в проулок, ведущий к Невиим. Возле полицейского управления стоял патруль. Ярко горела лампа над входом. А дальше была тьма, сгустившаяся вокруг тусклого фонаря рядом с собором – едва различимой громадой он проступал из черноты. Как это непонятно! Люди приходят и уходят. Вот, нет отца Феодора, а всего час назад не стало Христи. И ее, Мины, глядящей на собор и звезды над ним, ощущающей вот эту ночь, этот прохладный воздух – ее тоже когда‑ нибудь не будет. А собор останется. И эта площадь. И уже кто‑ то другой приостановится здесь и станет думать о том же.
|
|||
|