|
|||
Александр Любинский 8 страница– Я… – Пошли, пошли. И взяла его под руку.
Очнулся ночью. Встал. Прошел на кухню, вскипятил чай. Выпил большую кружку, согрелся. Снова лег, добавив к пледу старую куртку. А ведь уже собирался выкинуть… Закрыл глаза, заскользил куда‑ то вниз, в темноту… Нет, свет луны мешает, бьет в глаза. Снова встал. Задвинул занавеску. Забрался под одеяло. Завтра надо позвонить Владе. И встретиться с ней. Сколько времени прошло с последней встречи? Две недели? Ничего, она не обидится, по всему видать, я интересую ее… А о девочке с Петровки – лучше не думать. Ее уже нет. Та, другая, существующая по‑ прежнему под ее именем, может быть, и ждет тебя здесь, за стойкой своей библиотеки возле автостанции. Но прошлое невозвратимо… Неужели и впрямь в моей жизни ничего не осталось, кроме воспоминаний о трухлявой веранде на подмосковной даче, холодном лете, набухшей влагой ветке, трущейся о запотевшее стекло? Снова закрыл глаза. Вот так… И подоткнуть сбоку одеяло. …Утро было солнечным и прохладным. Я спустился вниз. Ребенице возилась в саду, подвязывая разросшиеся кусты белых и алых роз. Я поздоровался с ней и вышел на улицу. Но вместо того, чтобы зайти в лавку – надо все же время от времени делать хозяйственные закупки – направился в противоположную сторону, вышел к железнодорожной колее, заросшей сочными зимними лопухами, и двинулся по ней вглубь квартала. Вдоль колеи, огороженной поломанной сеткой ограды, тянулись с двух сторон заборы, за которыми белели дома, спрятавшие свои крыши под ветвями огромных, разросшихся в приволье пихт и кипарисов И вдруг – где же эта Гидеон 12, о которой сказал Якову тот неприятный тип – как его зовут… Ах, да, Генрих Ильич… Видел же улицу Гидеон мельком – где‑ то здесь… Вот и она! Гидеон 12. Сквозь пролом в глухом каменном заборе вошел во двор. Высокая, в человеческий рост, трава. Возле стены двухэтажного кирпичного флигеля – безлистое гранатовое дерево с пустотелыми плодами, исклеванными птицами. Загороженная тяжелой бетонной плитой дверь. Бурая, прокаленная солнцем, черепица крыши. Осыпавшаяся кладка каминной трубы. Гробница, в которую уже не проникнуть грабителям. Их много, таких строений, здесь, в Мошаве Германит, где сто лет назад неугомонные немецкие пилигримы, возомнившие себя потомками древних темплиеров, решили возродить славу ордена у стен Иерусалима. Но их уже нет, и остались только названия улиц, запечатанные наглухо дома да кладбище на Эмек Рефаим, в центре квартала. Странно, почему меня влечет именно сюда, к этим вросшим в землю стенам, словно надолбам времен войны? Но здесь и была война… Почему – была? Она никогда не прекращалась и лишь обострилась после ухода англичан. Может, прав был Стилмаунт, когда заявил, что израильтяне еще возопят к британцам о помощи, и они вернутся сюда? Вот и я отправляюсь в обратный путь. Покупаю в лавке обычную снедь, возвращаюсь домой. Ставлю на огонь кастрюлю с сосисками, наливаю в чайник воду, и пока вскипает она, смотрю в окно, на улочку, исчезающую за холмом, а там – еще холмы, и еще… За линией горизонта они нисходят к Мертвому морю.
Он зажег свет, пропустил ее вперед. – Боже! – проговорила она, и остановилась посреди комнаты. – Когда ты в последний раз убирался? – Не помню. Разве это так уж важно? – Знаешь, – сказала она, садясь на единственный не заваленный книгами стул, – у вас евреев странная привычка – отвечать вопросом на вопрос. – А у вас, у русских, – странная привычка судить других с высоты своего великодержавного превосходства. – Замнем для ясности, – сказала она хмуро и встала. – У тебя постель‑ то хоть есть? А… вот это… А чистая простыня найдется? Подошел к полке у стены, вытянул из‑ под груды белья. – Ладно, давай. Сгодится на ночь. Быстро и ловко накинула простыню. – Отвернись. И, не дожидаясь, стала раздеваться. У нее были крепкие груди и лобок с жесткими рыжими волосами. Откинув одеяло, легла на спину. С ненавистью к себе он почувствовал, как книзу прихлынула кровь, напряглось, возделось вверх. Он стоял посреди комнаты с разбухшим членом, глядя неотрывно на розовую плоть меж ее раздвинутых ног. – Ложись, – сказала, и подвинулась к стене. – Вдвоем все же теплее будет. Он раздел рубашку, снял штаны и трусы. – Ого! Да ты не лыком шит! – протянув руку, мягко коснулась пальцами члена. – Давненько у тебя не было женщины. И он лег рядом с ней.
На Эмек Рефаим – непрерывный поток машин вдоль неширокой улицы, но дома, и воздух, и деревья словно существуют отдельно, никак не реагируя на грозные приметы современного урбанизма. На углу возле магазина женского белья, где в витрине выставлено нечто кружевное, мягкое, бело‑ розовое, натянутое на безукоризненно‑ стройные пластмассовые ноги, сидит на складном стуле мой знакомец. Он в круглой шерстяной шапке, напоминающей те, которые носят правоверные мусульмане. Рядом с ним – железная вешалка с несколькими рубашками и кофточками. По‑ видимому, он их продает, но я ни разу не видел, чтобы купили хотя бы одну. Два‑ три раза в неделю я прохожу мимо него, и мы здороваемся. Иногда он заговаривает со мной, и я останавливаюсь, дабы поддержать разговор. Подымает на меня нестерпимо прозрачные синие глаза. «Привет! Несколько дней тебя не видел. Все в порядке? » Он сидит здесь весь день, общается с прохожими, попивает пиво, заедая огненным хумусом (однажды дал попробовать – я едва выжил). Рядом со стулом – потертая маленькая книжка: Тора. Он говорит библейским языком, и потому я с трудом его понимаю. На сей раз мы заговорили о смерти. «С этим трудно примириться», – сказал я. «Это нужно не понять, а принять», – ответил он и, приподняв руку, коснулся ею грязной куртки, там, где в глубине билось его сердце. «Если веришь, это нетрудно. Наг пришел, наг уйдешь… К чему вся эта суета? » Помолчал, повернул ко мне заросшее щетиной лицо: «Три месяца ночевал в машине. Теперь появилась комната. Это – жизнь…» Как всегда, подыгрывая ему, я с важностью пожал его руку, поблагодарил за беседу. Слегка раздвинутые ножки в витрине как ни в чем не бывало выставляли напоказ свои прелести.
Он спал, уткнувшись лицом ей в затылок, в ее волосы – они рассыпались по подушке, невесомые и светлые, как сенная труха, и так же пахли сладковатой и нежной горечью. И потому, наверное, снился ему летний день, трава в выжженных августовских проплешинах, тропинка, полого спускающаяся к озеру, и женщина, выходящая из воды: в резиновой шапочке, темных трусиках и такого же цвета лифчике – она похожа на гипсовую фигуру физкультурницы на бетонном щербатом постаменте, что стоит у лагерных ворот. Это пионерский лагерь… Вот ведь, по другую сторону от нее безрукий пионер воздел к небу свою трубу – вместо рук у него – железные прутья, а труба – жива, и пионер все играет на ней, играет, наигрывает вальс… Нет, это не пионер играет – это в фойе столовой вечером из большого ящика раздаются скрипучие звуки, отдаленно напоминающие вальс, а мальчики стесняются приглашать девочек, возбужденно и тревожно щебечущих по углам, а потом объявляется белый танец, и девочки, одна за другой, пересекают заряженное электричеством, как магнитное поле, пространство зала, и выбирают мальчиков… И вот уже они – один за другим – неуклюже топчутся, раскрасневшиеся, смущенные, возле своих торжественно‑ грациозных дам. А этот стоит у стены, не выбранный и не выбирающий – как всегда, один. …Он открыл глаза, потому что защемило сердце, и пока душа, еще сумеречная, возвращалась из своего путешествия, и проступали все четче и неотвратимей – стол и чайник, и потолок с лампочкой посередине, вкрученной в черный треснувший патрон (перегорела позавчера и все ввинчивал новую не поддавалась пока патрон не треснул вон она видна линия разлома), вдруг понял – во сне ли, наяву: это чья‑ то другая жизнь. Женщина потянулась, протяжно зевнула, повернула к нему заспанное лицо: поперек щеки – розовая полоса от сбившейся наволочки. – Привет, – сказал он. – Как поживаешь? Улыбнулась. – Хорошо. А как ты? – Нормально. Тронул острый сосок. Отвела руку. – Еще не устал? – Не обращай вниманья… Условный рефлекс. Поднялся, торопливо натянул под ее взглядом трусы и штаны. Повернулась на спину, закинула за голову руки. – А ты ничего… Нежный. – Правда? Я рад. – С тобой приятно. Мужики ведь по большей части ничего не могут. Да и не хотят. Лишь бы поскорей себя удовлетворить. Будто женщина какой‑ то сливной бачок. – И из этого бачка рождаются дети… Странно, правда? Села на край кровати, одним рывком поднялась. Она была высокая, выше него. Ребра выпирали, обтянутые светлой, с коричневыми веснушками, кожей. – Знаешь, в чем твоя проблема? – В чем же? – В том, что слишком умный. Отбавить бы не мешало. Влезла в трусы как ввинтилась в них. Надела через голову платье. – Где тут у тебя чайник? А… вот. И пошла к раковине в углу комнаты. Сквозь платье просвечивала, словно прочерченная мастерской рукой, скользящая невесомая линия тела. Потом они пили чай с засохшими лепешками лаваша, но все равно – было вкусно вот так пить вприхлеб сладкий чай, по очереди намазывая на хлеб тонко‑ тонко, чтобы хватило, откуда‑ то взявшийся кусочек сливочного масла. – А зачем тебе столько книг? Все равно ты их не перечитаешь. – Ты недооцениваешь меня. – Если бы ты чего‑ то стоил, не жил бы вот так. – Я стою. Только не здесь. – Не в Палестине, то есть? Не среди своих дорогих собратьев по разуму? – Я этого не говорил… – А в Россию не хочешь вернуться? Ладно‑ ладно, – торопливо проговорила она, глядя в его мгновенно застывшее лицо. – Как знаешь… Может, тебе и впрямь лучше подбирать объедки на рынке. Положил на клеенку недоеденный ошметок лаваша. – Говоришь, богомолка приехала по линии церкви? – Ну, да!.. – Сдается мне, ты приехала по другой линии. Перестала жевать, нахмурилась. Носик напрягся, заострился еще больше. – Я хочу тебе добра. – В самом деле? – Брось, пожалуйста, эти свои штучки! Ты можешь быть серьезным? – Разумеется! – Вот что, – проговорила она и встала. – Вижу, ты знаешь все лучше всех. Ну и сгнивай окончательно! Питайся своими книжками! И направилась к двери. – Погоди! – выкрикнул он, еще не успев подумать. И уже тише, – погоди… Вернулась, снова села на стул; выпрямилась, сложив на коленях руки. – Так говоришь, хочешь мне добра? – Не веришь? – Почему же… Все может быть. Даже ты можешь быть добрым ангелом. Улыбнулась, снова пригубила чай. – С крылышками, да? – С сиськами! Фыркнула. Перегнулась к нему через стол. – Послушай, нужен человек, знающий языки и умеющий писать. Но только не трепло. Вообще, чтоб ты знал, трепаться – нельзя. Ты немножко дурачок, за тобой присмотр нужен. Но ты неопасный. Я так и скажу. – Кому? Этому бритому черту в круглых очках? – А хотя бы и ему. Откинувшись на спинку стула, он глядел в окно. Белые дома, черепичные крыши, густая синева летнего дня. Вдалеке, на горизонте – сверкающий шлем Кипат ха‑ Села. – Что молчишь? – Думаю… – О чем? – Так… Мир большой, а деваться некуда… От себя не убежишь. – И не надо! Набегался! Приходи сегодня вечером… нет, лучше завтра утром, часам к девяти в Мошаву Германит… – Гидеон 12? – О, да уже знаешь… Откуда? – Бритый черт сказал. – Отлично! Встала, расправила платье. Направилась к двери. Остановилась на пороге. Хохотнула. – А я к тебе буду заходить! Сквозь платье просвечивала нежная, невесомая, словно прочерченная рукою мастера, линия тела.
В перерыве между дневной и вечерней сменой ел шварму за столиком на углу Агриппас и Кинг‑ Джордж. Самое бойкое место. Как и полвека назад. А чуть дальше, там, где была кофейня моего араба – глухая стена, огораживающая пустырь, переоборудованный в автостоянку. Пока сидел за столиком, мимо прошла монашка. Лет сорока. Худая и высокая, в темных очках, с черной прямоугольной сумкой через локоть. Заметила мой взгляд и продефилировала под его обстрелом, слегка покачивая бедрами, раздвинув в загадочной улыбке тонкие губы. Она вела себя как нормальная женщина, а черная хламида была лишь очередной экстравагантностью модельера. Я доел свою питу, допил колу из пластмассовой бутылки, встал, надел рюкзак. Я кружил по улицам, пока не стемнело, а потом поднялся к Невиим. Ресторан уже был освещен по‑ вечернему, Лена и Игаль расставляли стулья и столы на веранде. Стенли в своем френче стоял возле гриля и подкручивал куски мяса, исходящие жаром на стальных, похожих на шпаги, шампурах. Если судить по количеству мяса, вечер ожидался бойкий. Я встал у ворот, достал из рюкзака пистолет, заткнул за широкий ремень брюк. Все было как всегда. До первых посетителей оставалось полчаса. Я стоял спиной к дому, глядя на улицу, где было меньше машин, и арабы попадались реже – многие уже вернулись домой, в свой Старый город. И вдруг – я услышал пенье… Обернулся. Оно доносилось с верхнего этажа, где вместо окон – черные дыры и дряхлые полусгнившие ставни. Высокий сильный женский голос летел над кронами деревьев, над крышами, над улочками, петляющими по холмам. И звенело, и плакало, и обрывалось, и снова принималось за свое… И я видел зеленый, уходящий к горизонту луг, лето и далекие высокие облака. Мина пела, и лишь я один ее слышал. Она пела – для меня. …Прекратила – так же неожиданно, как начала. Она стояла у окна, глядя на вечернюю Невиим. Вот‑ вот зажгутся редкие фонари, справа, над кипарисом, выступит из темноты бледный лик, и протянется тень от кипариса к ее ногам. Ребекка, как всегда, где‑ то в городе с очередным офицером, и даже Залмана нет, все чаще он задерживается в своем Сохнуте – в полукруглом здании в начале Рехавии… В прошлом месяце какой‑ то араб, подбежав к подъезду, открыл стрельбу и убил охранника у входа. Его расстрелял в упор другой охранник. А еще раньше, полгода назад, машина, начиненная взрывчаткой, едва не врезалась в стену. Спасли бетонные надолбы на тротуаре. Был сильный взрыв – такой сильный, что слышал весь город Но, слава Богу, обошлось без жертв Наконец, вернулся Залман, и она подогрела для него остатки жаркого (Христи нет – ушла в Старый город на вечернюю службу), а потом подала чай – как он любил, в серебряном подстаканнике, с тонкой долькой лимона. Но, видно, он не заметил – сидел, глядя прямо перед собой, сложив на скатерти руки. «Почему ты не пьёшь? » – спросила она, а Залман сказал, что «Лехи» убили трех британских солдат возле Латруна. И он не знает, чем это кончится. Это безумие какое‑ то! Неужели они не понимают, что все висит на волоске? … Что висит? – спросила она, а Залман стал пить чай – быстро, маленькими глотками… Поднялся из‑ за стола, молча ушел к себе. Мина убрала посуду и вдруг подумала о том человеке, что живет у рынка. Может быть, он тоже сумерничает один. Она почувствовала, как грудь сжимается, что‑ то накатывает, подымается к горлу, просится и рвется наружу – то ли песня, то ли плач!.. Но она – сдержалась. Поднялась в свою комнату, зажгла настольную лампу, заставила себя прочесть несколько страниц книги, купленной на днях в лавке этого забавного старика, мара Меира… Она незаметно вчиталась, потому что было хорошо, и про Париж, в котором ей ни разу не довелось побывать… И все прошло.
Сдвинув шляпу на лоб, Марк читал газету. Он стоял на Яффо рядом с мальчишкой‑ арабом – тот сидел на корточках возле кипы газет, валявшихся на земле. В жестянке посверкивали на солнце несколько медяков. На первой странице – во всю полосу крупными буквами: ОБНАРУЖЕНЫ ТЕЛА ТРЕХ БРИТАНСКИХ СОЛДАТ. И фотографии… Черт бы побрал эти фотографии! Он свернул газету и, сунув в карман пиджака, двинулся по улице. Вот такие дела… К тому же один из них оказался еврей… Сейчас англичане начнут мстить – с методичной жестокостью, как умеют только они. А может быть, подымет голос их общественное мнение, и они ускорят свой уход? Нужно как можно скорее связаться с Тель‑ Авивом! Отправить телеграмму? Но ее могут перехватить ребята Стилмаунта… Как и телефонный разговор. Или воспользоваться каналом этого Руди? Что о нем известно? Ничего. Марк прошел до рынка, свернул в заполненный толпой центральный проход, потом в боковой направо, сразу влево, и еще раз… Вышел на тихую улочку, сбегающую к Агриппас. Никто не следил за ним. Он пересек Агриппас, спустился вниз к обрыву мимо серых развалюх, возле которых сопливые мальчишки в кипах и девочки в длинных юбках, похожие на маленьких старушек, играли в пыли. При его появлении вскидывали головы, провожали долгими взглядами… Он был пришельцем из другого мира, даже если этот мир начинался за соседним поворотом. Сколько же этих миров в Иерусалиме, отгороженных друг от друга прозрачной, невидимой стеной! А вот уже иной мир: окраина Рехавии с особняками из белого камня. Если Руди дома, они встретятся; а если нет… Он огляделся. Улица пуста, и этот огненный шар, зависший над головой… Чужаки, чужаки построили свои дома среди колючек, валунов и оливковых деревьев, оловянно посверкивающих листьями на склонах; чужаки – на фоне дальних стен монастыря и плетущейся в гору арбы. И он – чужак… Нет‑ нет, что за глупости от усталости лезут в голову! И он провел рукой по влажному от пота лбу… Что ж, Руди так Руди. Вошел в прохладный сумрачный подъезд. Аккуратная надпись на почтовом ящике – Полак, квартира № 3. Поднялся на второй этаж. По обе стороны площадки – тяжелые дубовые двери. Где‑ то наверху, под самой крышей нетвердая детская рука разучивает вальс Шопена. Марк подошел к двери квартиры, прислушался… Ни звука. Нажал на кнопку звонка. Где‑ то в глубине – долгая звонкая трель… Умолкла. И только вальс, словно слепой в темноте, кружит, и спотыкается, и снова принимается за свое… Внимательно и быстро провел сверху вниз по косяку… Так и есть: едва заметная белая нитка. Итак, нашего героя точно нет дома. А ниточку мы сорвем – дернем за ниточку! Достал из внутреннего кармана пиджака увесистую связку, помедлил… А что, если он вернется? Ничего, перетерпит. У каждого – своя работа… Да, для таких дверей вот это в самый раз! Резким движением вставил отмычку, повернул еще и еще… Дверь поддалась.
Среди зимы выдался теплый, какой‑ то неожиданно весенний день. Мы сидели с Владой на улице в проулке, за столиком кафе. За соседним столиком двое туристов, по‑ видимому, скандинавы, не спеша расправлялись с пиццой. Рядом, на плетенном стуле, лежали путеводитель и фотоаппарат. – Знаешь, – сказала Влада, – у тебя есть одна интересная особенность. Ты никогда не рассказываешь о себе. – А мне кажется, что я болтаю о себе без умолку! – Нет‑ нет, ты не понимаешь… – Так объясни! Рука с тяжелым браслетом на узком запястье потянулась к фужеру с соком. Маленькие губы втянули соломинку в свой розовый полукруг. Отставила фужер. – Ты, словно, все время кружишь вокруг главного… И не называешь… Как‑ будто на что‑ то намекаешь или указываешь… Кажется, вот‑ вот проговоришься… Но не тут‑ то было! – По‑ моему, я рассказал тебе всё. Как на духу. Ты даже знаешь, что у меня была жена. – И она… живет здесь? … – Она живет здесь. В Иерусалиме. И работает в городской библиотеке. Что уж ясней! – Да‑ да… Встречаются люди. И за каждым – как за дребезжащей телегой – пыльный хвост прошлой жизни. – Ты умница. С тобой приятно иметь дело. Хриплый смешок. – Спасибо. Достала длинную сигаретку, чиркнула зажигалкой. Отвернув лицо, выпустила струйку дыма. Тонкие пальцы подрагивали. – Можно спросить тебя… – Ладно. Спрашивай. Сегодня я добрый. – А почему вы расстались? – А почему расстаются люди? Наверно, потому что не могут больше быть вместе… – Но раньше‑ то могли! – Раньше… Раньше была другая жизнь. Понимаешь… Та, предыдущая, была словно подготовкой к главной, которая должна была начаться по приезде сюда… – И эта главная так и не началась? – Началась. У меня появилась работа в газете, можно сказать по специальности, она – устроилась, как и в России, библиотекарем… Мы купили квартиру, машину… – Какая скука! – Поначалу было приятно: чего‑ то достигли… Ехали не зря… И вдруг – это чувство: и всё? И больше – ничего? Жить в центре мира, и с каждым годом все меньше осознавать это… – Но иной жизни нет! Ты ведь не собираешься идти в бомжи? – Нет… Хотя иногда я их понимаю… Годы, проходящие как один день, поскольку все они неотличимо одинаковы… Эти бесконечные, как заезженная пластинка, разговоры… – Инициатором был ты? – Да… Она, похоже, до сих пор ничего не понимает. – И тебе ее не жаль? – Жаль… Очень жаль. – Но тогда, может быть, стоит снова сойтись? – Нет‑ нет! Растянула в медленной улыбке губы. – Я тебя не заставляю… С намеренно‑ безразличной интонацией: – У тебя, ведь, есть ребенок… – Дочь. – И что же? … – Она уехала. Вернулась в Россию. Отслужила здесь в армии, собрала манатки – и уехала. Поселилась у бабушки в ее комнате… На Петровке. Хочет восстановить прописку… Так что, надеюсь, комната останется у нее… Видишь, я ничего не скрываю! – Если бы между вами все было нормально, она бы не уехала… – Не думаю. Она ненавидит Восток с его ленью, грязью и визгом. – А жена осталась здесь… – Осталась. – Интересно, что ее удерживает?.. – Не знаю. Мне это все равно! – Правда? – Послушай, давай вернемся к литературным проблемам! Губы, сложившись узким колечком, втягивают сигарету. – Не буду тебя мучить. Обещаю. Скандинавы подзывают официантку. С равнодушной готовностью щелкает кнопкой аппарата. Мгновенная вспышка. Сидят, обнявшись, за клеенчатым столиком. Сзади – перспектива переулка с уходящими вдаль деревьями. Там и мы с Владой – размытыми тенями. В чей‑ то семейный альбом. – Что‑ то пишешь? Ты ведь, надеюсь, не зря ушел из газеты? – Пишу. – Дашь почитать? – Когда закончу. Если закончу… – Трудно идет? Настороженный взгляд. Рука с сигаретой тянется к пепельнице. Зажигаются фонари. Посверкивает браслет, пляшут светлые точки в темной глубине глаз. – Видишь ли… Я уже тебе говорил, что… – Так что же? – Я остался один. – Но ведь у тебя есть, насколько я понимаю, родители? – Мама… Очень старенькая. Но я не об этом… Не для кого писать! – Глупости! Если будет хорошо, прочтут. Знаешь что… – рука ползет по столу, словно хочет дотронуться до моей руки. На полдороге – замирает… – Пиши для меня. – И только? – Ну, правда, мне ужасно интересно! Откидывается на спинку стула. Струйка дыма. Маленький рот кривится в полуулыбке. Настороженный, внимательный взгляд. Протягиваю руку. Накрываю своею – ее ладонь… Все с той же полуулыбкой вытягивает руку… Взгляд на часы. – О! Заболталась! Пора. Пока расплачивался с официанткой, скандинавы исчезли. Остатки пиццы на столе. Подсвеченная фонарем крона дерева, белая стена дома напротив. – Я провожу тебя. – Не надо. Позвони на следующей неделе. Если захочешь… Ладно?
…Проскользнул в переднюю, прикрыл дверь. Медленно двинулся вперед. Слева – кухня, прямо – небольшая гостиная с кожаным черным диваном и журнальным столиком, сверкающим чистотой. Направо – кабинет… О, да, у этого человека есть вкус! Большой письменный стол, два мягких кресла с темно‑ зеленой обивкой, тяжелые книжные полки… На столе – телефон; рядом, в хрустальной пепельнице – трубка. В изголовье кушетки – небрежно брошенный мягкий плед… Рядом с кушеткой, на круглой подставке с резными ножками – прямоугольник радиоприемника… Такой сибарит – руководитель боевиков?! Здесь что‑ то не так… И домашний телефон, эта роскошь для немногих, и новенький приемник… Интересно, кому он звонит по своему телефону? Окно выходило во двор соседнего дома, и ветви миндального дерева, склонив тонкие шеи, заглядывали в комнату сквозь приоткрытую створку. Марк прошел в гостиную. Здесь окно уже было большое, высокое. И зеленые холмы вдалеке, и небо над ними, заключенные в оконную раму – стали нереальны, словно картина, висящая на стене… Отсюда монастырь был едва различим, и лишь тонкие руки креста на колокольне, воздетые вверх, проступали на золотисто‑ маревном фоне… Сколько же комнат ты уже видел, Марк? Сквозь одни ты проходил скользящей тенью, как вон та – тень ветки на стене. По другим проносился порывом ветра – опрокидывающим, сдвигающим предметы с привычных мест. И нигде не задержался… Только и осталось – то ли запах пыли, то ли пятно света на полу… Когда же это началось? Не тогда ли, когда – вдруг – захотелось вырваться из той комнатки в дощатом бараке, показавшейся невыносимо убогой? И уехать навсегда, и не оглянуться… Чтобы теперь, казалось бы, в самый разгар своего путешествия, оказаться ни с чем… То ли с запахом пыли, то ли с пятном света на полу. И невозможно уже вернуться в тот дощатый барак, к старику в холщовых трусах, с жилистыми, словно корни дерева, ногами. Он будет смотреть на него и молчать. А потом уйдет к своим пчелам. Только муха жужжит в душной тишине, кружит над столом, над засохшим пятном от меда… Резко зазвонил телефон. Он звонил и звонил, и смолк. Марк вышел на площадку, прихлопнул дверь. На лестнице было пусто и тихо. Только в квартире под крышей детская рука разучивала вальс – спотыкалась, смолкала, начинала снова.
Не знаю, как бы повернулось мое повествованье, если бы в дело не вмешался случай. Я и не мог предположить, что именно в тот момент, когда Марк выйдет из подъезда дома, где расположена квартира Руди, он едва не столкнется с самим хозяином квартиры! Тот как раз вынырнул из‑ за угла вместе с неразлучным Шломо, и вдруг – увидел Марка. Схватив Шломо за руку, дернул ее… Шломо хотел было возмутиться, но не успел – прижав палец к губам, Руди следил за незнакомцем… Тот остановился посреди улицы под отвесными лучами солнца; засунув руки в карманы пиджака, взглянул на дом, словно оценивая его. Странный тип… Да, похоже, это он. Пришел навестить. А если нет? … Незнакомец между тем направился в противоположную сторону, к уходящему вверх переулку. Руди обернулся к Шломо. – Иди за ним! – Что? … Мясистый нос – в мелких капельках пота. Темные пятна на рубахе подмышками и на груди. – Я должен бежать за ним в такую жару?! – Он опасен. – Англичанин? – Возможно… – Так может, убрать его, и дело с концом? – Не надо. Проследи. – Ладно уж…. Черт с тобой! Подтянул брюки, затрусил по улице. – Будь осторожен! Не засветись! Не прерывая бега, мотнул курчавой головой. Руди вошел в подъезд. В квартире Ауэрбахов наверху маленькая Соня неутомимо насиловала пианино. Подошел к двери, проверил растяжку – едва заметный волосок на уровне колен. Так и есть – порван. Вошел, внимательно – комната за комнатой – осмотрел квартиру. Все было на своих местах… Но это ощущенье – другого, взгляда – другого, присутствия – другого! Сел в кресло у стола, потянулся за трубкой в пепельнице – одернул руку… Все пошло наперекосяк с приездом этого чертова контролера. Он действует нелогично, допускает ошибки… А, может, он хочет, чтобы так о нем думали? И у него есть какой‑ то план… Но какой? Встал с кресла, заходил из угла в угол. Зазвонил телефон. Это был Шломо. – Я его упустил! – кричал Шломо, – он вдруг рванул! Я побежал за ним… и потерял! Слышишь? – Слышу. Ты, наверно, спугнул его. – Да нет же! – Ты откуда звонишь? – Из Центральной почты. – Иди домой. Я свяжусь с тобой. – Домой? – Да‑ да! Я дам знать!.. Застыл с трубкой в руке, передернул плечами. Как тяжело иметь дело с дураками и дилетантами! И – снова это чувство, будто кто‑ то подглядывает за тобой… Помедлил – крутанул телефонный диск.
Яков вдруг увидел того человека. Тот шел по Бен‑ Иегуда слева от него и немного впереди в своей мятой шляпе и потертом, посверкивающем на сгибах локтей, пиджаке. Шел быстро, не глядя по сторонам, опустив голову. Он поравнялся с кафе «Европа», что на углу Яффо и Бен‑ Иегуда, и остановился. Это было неожиданно – Яков резко сбавил шаг, какая‑ то женщина, шедшая сзади, резко толкнула его в спину, вскрикнула. Человек оглянулся… Несколько мгновений он стоял, тревожно глядя по сторонам, словно пробудился от сна – и уже размеренно и неторопливо зашагал вниз по Яффо, в направлении Старого города. С того момента, как Яков увидел незнакомца в своем дворе, он больше не встречал его, и как тогда, вдруг почувствовал, будто его втягивает в себя как щепку, невидимый водоворот – надо было развернуться и уйти, но вместо этого Яков двинулся вслед за ним. Тот шел все быстрей, и Яков тоже ускорил шаг. Он уже почти бежал, чтобы не потерять из вида эту шляпу, мелькавшую среди платков и фесок, куфий, фуражек… Вдруг кто‑ то дернул его за руку, да так сильно, что Яков едва не упал. Рядом стоял белобрысый крепыш. И с другой стороны сильные руки подхватили его, потащили к проезжей части, где стояла черная «Эмка» с распахнутой задней дверью. Он закричал, но крик потонул в вязкой вате уличного шума. Втолкнули в душную тьму, стиснули с двух сторон. Машина рванулась с места. «Куда вы везете меня? Что вы хотите? » – выкрикнул Яков, но белобрысый, сидевший справа, так стиснул его руку, что он задохнулся от боли. А они уже заскользили, набирая скорость, вниз и вниз… Мелькнул обрыв и стены Старого города, и Яков понял – его везут в Мошаву Германит. Машина уже ехала под купами эвкалиптов Эмек Рефаим, свернула в проулок, проскочила через железнодорожный переезд и, проехав еще сотню метров по петляющему желобу переулка, остановилась возле глухого забора. Водитель вышел, распахнул створки ворот, и машина подъехала к небольшому двухэтажному каменному флигелю под островерхой черепичной крышей, на стене которого синей краской была выведена цифра 12.
|
|||
|