Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Судьбы актерской кони привередливые (Е. Толоконникова) 1 страница



ПРИГОВОР

Именем Грузинской Советской Социалистической Республики Коллегия по уголовным делам Верховного Суда ГССР 1951 года, 29–30 ноября, г. Тбилиси при закрытом заседании: председатель: Пхакадзе Л.

Народные заседатели: Назаретян и Чантурия, с участием прокурора Микадзе и адвоката Долидзе при секретаре Натадзе, разобрали дело обвиняемого Александра Иосифовича Бекое-ва 1927 г. рождения, по национальности осетин, гражданин СССР, студент Госпединститута г. Сталинир 4 курса, член ВЛКСМ. Ранее не судившийся, холостяк, проживает в г. Сталинире по ул. Кехвской, 3.

Обвинение предусмотрено по ст. № 58-10 часть 1 УК ГССР; по обвинению суда выяснено и установлено, что подсудимый А. И. Бекоев настроен против Советской власти, в частном разговоре он выражал недовольство о проведении в Осетии мероприятий перехода осетинских школ в грузинские школы. Вел антисоветскую агитацию вокруг присутствующих. Задавал вопросы провокационного характера в 1951 году во время проведения семинара лектору, в чем выразил провокационное мнение в отношении руководящих товарищей.

Указанное действие установлено показаниями свидетелей по данному делу: Бязровым, Беппиевым, Джабиевым, Гояевым. В суде данное Бекоевым разъяснение, что он только задал вопрос лектору и никакой другой целью не было вызвано его высказывание, не может быть принято во внимание. Ввиду того, что установлена его бытность отличным студентом и, возможно, не знал того, о чем он указывает вопросом, ввиду всего указанного Коллегия суда, руководствуясь 319—320 с. Александра Иосифовича Бекоева признать обвиняемого по ст. 58.10 ч.1. ГССР и присудить 10 лет лишения свободы. После отбывания срока наказания лишить его права избирательства сроком на три года. Предварительное заключение учесть с 12 апреля 1951 года.

Приговор окончательный и кассационной жалобе не подлежит.

Председатель: А.Н. Цхакадзе. Надзиратели: Назаретян, Чантурия.

 

В ту ночь мы еще оставались в здании МГБ. Меня с Зауром посадили в одну темную камеру с окнами в коридор, а Ладика увели с Левой. Они и в жизни были соседями. На второй день нас увезли в Губернскую тюрьму. Во время обыска нас со всех сторон облепили тюремщики, к тому времени о нас знала уже вся Грузия: мол, в Южной Осетии арестована банда национал-шовинистов. Смотрели на нас со всех сторон злые, враждебные глаза, задавали идиотские вопросы:

— Ну, чего вы, осетины, бунтуете? Чего вам не хватает? Зачем вы будоражите народ своими листовками? Что, вам больше всех надо? Почему вам не нравится грузинский язык? На что вам осетинский язык? Таким, как вы, шовинистам, место в тюрьме, здесь вы и сгниете...

Мы пытались хоть в какой-то мере объяснить им нашу правоту, но куда там. Ладик не выдержал и зло сказал:

— Что вы пытаетесь доказать этим тупоголовым?! Если бы у них была хоть капля разума, они бы здесь не работали.

Когда нас разводили по камерам, они ржали, крича нам вслед:

— Смотрите-ка на этих осетин! Захотели учиться на осетинском языке!

До сих пор эти крики стоят у меня в ушах, хотя прошло уже более 40 лет.

В этой тюрьме для политических заключенных была всего одна камера, поэтому мы все четверо оказались вместе. Продержали нас здесь два месяца. Все, кого мы уже застали здесь, были осуждены и ожидали этапа. Застали мы здесь и цхинвальца Володю Джиоева. Он служил в Германии, в интендантском ведомстве. Всех, кто фотографировался с американцами, арестовывали, обвиняли в шпионаже, предательстве. Володю обвинили в том, что он где-то похвалил американский образ жизни. Нашелся и свидетель, давший ложные показания — Шамил Дзасохов. Если человек равнодушен к страданиям других, то он не будет усложнять себе жизнь, пусть горит все синим пламенем. Такому абсолютно безразличны судьбы его родины и народа, он не думает о том, что будет завтра, как будут жить его дети, внуки...

В камере мы спали рядом: двое на верхних нарах, двое внизу. Мы отгородили этот уголок одеялами, и получился маленький ка-бинетик, который называли агитпунктом. Все любители поговорить о политике или поспорить собирались сюда к нам с 9 утра и до 11 вечера. Разных людей мы встретили здесь: молодых парней из Прибалтики, прошедших армию, бандеровцев с Украины, тоже военных, евреев, которые хотели бежать в Израиль, грузин, попавших в плен и насильно завербованных на службу в немецкую армию, очень много церковнослужителей, баптистов и т.п. Был среди арестованных и офицер МГБ, состоявший в охране ЦК в Цхалтубо. Это был отец троих детей. В августе он должен был идти в отпуск, но его почему-то задержали. Вдруг приезжает на ванны сам «отец» И. Джугашвили. От радости и гордости этот офицер написал своей жене, что задержался с отпуском потому, что «любимый вождь» приехал принять ванны. Письмо это дальше Цхалтубо не ушло, а автору вкатили 10 лет за «раскрытие военной тайны». 18 лет службы пропали даром. От злости и бессилия этот офицер иногда не мог сдержать слез.

Были в нашей камере и люди, сошедшие с ума от пыток и ужасов заключения. Так и держали их в одной камере с другими. Как же, хоть и сумасшедшие, но ведь политические сумасшедшие! Опасно отпускать их на волю! Был с нами и некий Меладзе (Дриа-ев), попав в плен, он надел немецкую форму. Когда их перебросили во Францию, они вместе с другими товарищами наладили связи с партизанами и ночью, уничтожив немцев своего отряда, бежали в лес, к партизанам. С тех пор они не давали покоя фашистам, уничтожали их, где могли. Окончилась война, многие вернулись домой. Но во Франции разведка донесла им, что всех советских солдат, попавших в плен к немцам, на родине ждут тюрьма и ссылка. Дриаев поверил этому и не торопился возвращаться... К тому времени среди таких невозвращенцев начали распространять листовки с призывом вернуться на Родину, где их ждут родные и близкие, вся страна. Родина все простит и т.д. Прислали за ними даже специальный самолет... Ну что ж, любовь к Родине пересилила страх, и они вернулись. Прямо с самолета их отправили кого в тюрьму, кого сразу в Сибирь. Он нам часто говорил:

— Простите, братья, что я плохо говорю по-осетински. Фамилию мою записали Меладзе, но я осетин, во мне течет осетинская кровь, не сомневайтесь. А за вашу смелость в борьбе за наш родной осетинский язык низкий вам поклон и огромное спасибо...

Вскоре его выслали в Руставский лагерь. Однажды привели и моего брата Сашу. Мы не виделись восемь месяцев. Тяжело встречаться с братом в тюрьме, но все равно, радости нашей не было конца. Брат очень гордился нами, нашим делом. Хотя он не расклеивал вместе с нами прокламации, но был всецело на нашей стороне. Потому и в тюрьму угодил. Он часто говорил: «Я крепкий, выдержу все, но что будет с тобой?». «Как другие, так и я», — был мой ответ.

В конце декабря 1951 года нам разрешили свидание с родными. Приехали мой отец Кудзи и сестра Маруся. Мы в таких случаях старались держаться на высоте, вроде ничего из ряда выходящего не случилось, скоро все образуется, успокаивали друг друга, как могли. Мы верили в скорое изменение ситуации в стране, но говорить вслух об этом нельзя было, этим мы могли навлечь неприятности и на наших родных. Отец наставлял брата присматривать за мной, так как я младше и слабее здоровьем. Он думал, что в тюрьме мы будем вместе все время.

Надзиратель предупредил нас, что свидание подошло к концу. До этого отец держался спокойно, как будто не волновался, но после этих слов его рука, державшаяся за решетку, задрожала мелкой дрожью, у сестры перехватило дыхание, вот-вот слезы хлынут из глаз. Когда нас уводили, отец крикнул вслед: «Дети мои, не бойтесь. Бог нам поможет!» — тут выдержка ему изменила, и он заплакал. Сестра плакала молча, слезы ручьем бежали по ее щекам. Так мы расстались.

Охранник повел нас на место. Мы шли молча, погруженные в свои невеселые мысли. Вдруг Саша спросил меня: «Доживет ли отец до нашего возвращения?». Я ничего не ответил. Должен дожить. Через несколько дней Сашу отправили в Руставский лагерь.

Самые тяжелые минуты за все время пребывания в заключении были для меня те, когда я расставался с братом. Это было непередаваемо тяжело.

В дверях выкрикнули несколько фамилий, в том числе и моего брата, приказав выходить с вещами. Значит, на этап. На сборы дают 3—5 минут. У нас были еще кое-какие продукты, мы уложили ему все, что смогли. Передачи тогда нам носили хорошо. Снова открылась дверь, стали вызывать по одному. Пришла и очередь Саши. Он закинул вещмешок за плечи, закурил папиросу, хотя до этого не курил. Ребята обнимают его, жмут руку, говорят добрые напутственные слова...

Я молча стоял у дверей, он подошел ко мне, мы обнялись, затем, крепко сжав в прощальном пожатии руки, молча смотрели друг другу в глаза. Все в камере с волнением наблюдали за нами. В голове мелькали мысли: «Наверное, мы видимся в последний раз... Кто знает, кому из нас суждено вернуться домой, а кому... А вдруг ни тому, ни другому... тогда кто и где будет искать наши могилы?.. Я снова бросился ему на шею и крепко обнял его. Сердце мое сжалось от волнения и тревоги. Наконец его оторвали от меня, вывели за дверь... слезы хлынули из моих глаз... Почти двое суток я был сам не свой, так тяжело, невыносимо было мое состояние...

Когда нам становилось совсем плохо, мы начинали петь в камере «Додой!» («Горе!») «Язык наш отняли, в тюрьму нас загнали, старого, малого розгами бьют». Эту песню Лева Гассиев переводил русским на их язык. Те удивлялись, что эта песня написана как будто про нас... кто, мол, этот гений, кто так точно подметил нашу невыносимую судьбу. Однажды у нас зашел разговор о дальнейшей жизни — что делать и как быть? Обращаться еще в Москву или уже не стоит. Большинство было за необходимость дальнейших действий. Ладик усмехнулся и сказал нам:

— Неужели вы до сих пор не поняли, где живете и куда попали? Помощи ждать неоткуда, никто нам не поможет. Не надо строить воздушных замков. Спасение к нам придет лишь в случае государственных перемен. Если что-то изменится в стране, тогда можно ждать улучшения и в нашей судьбе.

И Ладик оказался прав. Пока Джугашвили не умер, мы продолжали страдать. 1 февраля нас всех вчетвером отправили по этапу. Ничего нет тяжелее для арестанта, чем этот путь. В черных машинах нас повезли к вагонам, стоящим в каком-то тупике, там по несколько человек загоняли нас в так называемые столыпинские вагоны. Купе рассчитано на четверых, а в этих вагонах в одно купе загоняли по 18 человек. Заур и Лева сумели занять верхние полки, мы с Ладиком остались внизу. Двое суток мы ехали до Баку. Я немного вздремнул, положив голову на колени Ладику.

Сам он так и не сомкнул глаз. Вообще, он стоически переносил все выпавшие на нашу долю трудности.

Доехав до Баку, мы оставались там несколько дней. Для политических не было отдельной камеры, и нас поместили вместе с ворами и другими преступниками. Нас спасало в этом аду только то, что мы были вчетвером, к нам не смели подступиться. Хуже всего обстояло дело с водой. Она лилась из крана горячей, безвкусной, с отвратительным запахом. Слава богу, нас скоро отправили по этапу дальше, в Ростов. В поезде на Ростов мы, уже наученные горьким опытом, сразу же забрались на верхние полки. Лучше лежать на боку, чем сиднем сидеть трое суток.

Ростовская тюрьма была обветшалым, неухоженным одноэтажным зданием. Этап был большой, и пока нас делили по корпусам, мы находились во дворе. На четвертый день нас отправили дальше, но, к нашему великому огорчению, Леву Гассиева оставили в Ростове. Теперь он оставался один. Когда мы прощались, тяжело было всем, но особенно Леве...

Поезд повез нас дальше, кто знает, куда. Наконец нам сказали, что подъезжаем к Москве. В наших сердцах затеплилась какая-то надежда. Ведь здесь, в Москве, в Кремле, живет наш любимый вождь Иосеб Джугашвили, день и ночь думающий о своем народе. Не может быть, чтобы он не обратил внимания на наше дело... Ведь он все и обо всех знает, все может — так мы думали в те времена. Приехав в Москву, мы ждали, что нас здесь тоже отправят в тюрьму, где мы пробудем несколько дней. Еще в Тбилиси Ладик написал заявление по нашему делу. Один экземпляр был и у меня. Подъезжая к Москве, Ладик предупредил меня, что в случае, если нас разъединят в Москве, я должен переписать это заявление и от своего имени отправить на имя Сталина. Так мы и договорились. Не может быть, чтобы мы не нашли в Москве правды, опять подумал я своим наивным умишком.

Когда мы приехали, было уже темно. Сразу же увели Заура Джиоева, мы даже попрощаться не успели как следует. Через несколько минут вызвали Ладика. С коридора он еще раз напомнил мне, чтобы я отправил заявление. Тяжело мне было оставаться одному, без друзей... В это время открылась вагонная дверь, и в вагон начали загружать женщин, мужчин, детей... Вагон заполнил детский плач, крики женщин, проклятия, ругань. Когда все купе были переполнены, людей заталкивали в коридор. Перед нашим купе устроилась семья: мать, отец и двое детей — мальчик и девочка. Мальчик лет шести вел за руку младшую сестренку. Мать и отец согнулись под тяжестью нагруженных на них вещей: скатанные постели, мешки с буханками хлеба, еще с чем-то, в руках — по два чемодана.

Крик и плач в вагоне стояли такие, что заключенные не выдержали и тоже начали ругать конвой. Все кричали, что они хуже фашистов, что так мучают людей. В чем дети виноваты перед государством, ведь их же не судили, почему везут в вагоне с осужденными?.. Из соседнего купе раздался громкий голос: «Пока этот кавказский бандит сидит в Кремле, так будут издеваться над людьми всегда». Начальник конвоя погрозил кулаком говорившему и пообещал: «Приедем на место, мы тебе закроем рот за такие слова, получишь добавку к своему сроку»... Кто-то потихоньку спросил у главы семейства, которое расположилось перед нашим купе, за что их так? Мужчина ответил, что его обвинили в том, что во время войны он попал в плен к немцам, теперь его с семьей высылают в Челябинскую область.

Значит, наш поезд едет в Челябинск? Полночь, людей сморил сон. Дети заснули на руках матерей и отцов. Люди спали сидя, кому уже невмоготу, валился прямо на пол. Об одежде уже никто не думал. Тяжело было смотреть на страдания этих людей, но что мы могли поделать?

Все мои надежды на справедливость Москвы по поводу нашего дела при виде такой картины народного бедствия моментально улетучились. Доехали и до Челябинска. Ссыльных сразу же куда-то увели. Нас в «черных воронах» повезли в тюрьму и поселили в отдельной камере, рассчитанной более чем на 100 человек. Начальник конвоя не забыл свои обещания. Он сразу же увел в карцер того, кто назвал Сосо бандитом. Те, кто знал этого смельчака, сказали, что он был полковником, служил за границей, в разведке, но допустил какой-то промах. Сидит уже восемь лет. В нашей камере уже сидел грузин, кутаисец Зураб. Пока он не выцыганил мои ватные штаны, не оставил меня в покое. Тебе, мол, в лагере дадут другие, а мы, земляки, чуть ли не братья, должны помогать друг другу.

Здесь же я познакомился с одним немцем по фамилии Беккель, высоким, красивым мужчиной. Он работал в посольстве в Болгарии. Услышав мою фамилию, он сам подошел ко мне. Рассказал, что сидит уже восемь лет, в лагерь его не отпускают. Не выдают и одежду. Во время ареста он был со вкусом одет — пальто, шляпа, костюм, туфли были лучшего качества, но за восемь лет так поизносился, что на него смешно было смотреть. Вся одежда на нем висела клочьями, будто его собаки рвали. Спал он в своем пальто — это и была его постель. Все обзывали его фашистом, часто спорили с ним о Германии, о тамошней жизни, сильно досаждали ему.

В тот день пригнали новый этап, в нем оказался и Лева. Мы обнялись, так обрадовались друг другу, будто не виделись целый век. Затем нас, уже вместе, отправили по новому этапу. В вагоне нам выдали рыбу, но я не притронулся к ней. Лева поел, а ночью у него начались боли в животе. Лекарства не было, помочь ему было нечем. Два дня и две ночи он промучился. Сперва его даже в туалет не пускали, но когда он, не выдержав, снял перед ними брюки, сразу же открыли решетку.

Вечером второго дня большую часть этапа высадили на какой-то станции. Мы продолжали ехать всю ночь. В одном месте вагон остановился, и нас продержали здесь трое суток без пищи. Мы стучали в двери вагона, но безрезультатно. Стояли мы где-то в поле, но почему нас остановили, никто не знал. Тяжело выдержать голод первые три дня, потом человек уже и есть не хочет. Многие падали в обморок. В нашем купе ни у кого не нашлось даже сухарика. На третий день люди стали уже возмущаться, наверное, думали они, нас привезли сюда, чтобы уморить голодом. Все начали кричать, стучать кто чем мог — ложкой, кружкой, кулаком — по стенам вагона и железным решеткам.

На шум пришел начальник конвоя. Впервые на этапе я услышал в адрес арестантов нормальные человеческие слова, а не чудовищную грубую брань. Он спокойно объяснил нам, что дорога закрыта, поезд не пропускают, но теперь уже скоро поедем. Паек, мол, вам тоже выдадут сразу за три дня, не волнуйтесь, потерпите еще до 12 часов. Мы немного успокоились, что было делать. Действительно, скоро вагон дернулся, и мы медленно двинулись вперед.

Нас привезли в Караганду, сразу же пересадили в «черный ворон», где уже томились четыре человека, и мы поехали дальше. Везли нас недолго, но там, куда привезли, держали более двух часов. Было очень холодно, руки, ноги уже начали коченеть, если бы нас продержали еще час, мы бы вообще замерзли. Было 8 марта, и все праздновали, им было не до нас.

Наконец нас вывели из машины — перед нами оказались огромные железные ворота, дальше — высокий забор без конца и края, вышки, кругом солдаты, вооруженные автоматами. Мороз лютый, невыносимый. Вдоль забора такое яркое освещение, что глазам больно смотреть. Провели нас через служебный ход. Нас было немного, человек пять, провели легкий поверхностный обыск, затем отправили в баню. После обжигающего мороза в бане было как в раю — тепло, уютно. Мы сразу же бросились на полки и уснули мертвецким сном, забыв даже о еде. Утром «директор» бани (такой же зек, как и мы) разбудил нас, заставил выкупаться, а одежду хорошо пропарил. После этого пришел надзиратель и повел нас к начальнику.

Жилые бараки были отделены забором, нас препроводили на вахту, где начальником был старшина, от голоса которого бросало в дрожь даже сторожевых собак. Он сидел у гудящей огнем железной печки и смотрел, как надзиратели обыскивали нас: передо мной обыскивали одного старого еврея, у которого нашли маленький клочок бумаги с адресами мест заключения его родных и знакомых. Старшина взял эту бумагу и зло посмотрел на старика: «Чьи здесь адреса?». Старик попытался ему что-то объяснить, но тот, даже не дослушав, швырнул бумагу в печь. Старик беспомощно заплакал, но побоялся сказать даже слово. Дошла очередь и до нас. Надзиратель передал старшине найденное у меня заявление в Москву. Старшина равнодушно окинул взглядом написанное, потом перевел взгляд на меня и сказал: «Сколько работаю здесь, не помню случая, чтобы кого-то из осужденных по 58-й статье освободили. Так что забудь об этом, тебе же лучше будет». И мое заявление тоже очутилось в ненасытном жерле железной печи.

Начальник ознакомил нас с правилами поведения заключенных в лагере, прочел целую мораль. «Ваняшин Николай Гаврилович! — обратился старшина к моему соседу, — у тебя статья 58.8.0, ты опасный человек, ты убивал советских партийных работников». Я хорошо запомнил Ваняшина потому, что впоследствии мы полтора года «отпахали» в одной бригаде, пока его не перевели в лагерь инвалидов. Ему очень не хотелось туда, этот лагерь не зря называли «кладбищем».

Когда я уже был на свободе и учился в Москве, то прочел в газете статью о селе Абрамцево, и сразу вспомнил, что Николай Ваняшин был родом оттуда. В один прекрасный день автобус от метро «Сокольники» повез меня в Абрамцево. Сойдя с автобуса в селе, я спросил попутчиков о моем знакомом. Среди них оказался человек, живущий с Ваняшиным на одной улице. Мы вместе пошли по селу. Дойдя до указанного дома, я с волнением постучался в дверь. На стук вышел сам Николай, но сразу он меня не узнал. Мы стояли и молча смотрели друг на друга. Наконец он спросил, кто мне нужен.

Мы расстались с ним в лагере в 1953 году, притом тогда я еще не носил очков, не мудрено, что он меня не сразу признал. Я снял очки... «Георгий! Осетин!» — воскликнул он сразу, бросился ко мне и стиснул в своих объятиях.

Жил он бедно, в маленьком хозяйстве были одна коровенка и несколько кур. Николай встретил меня радушно, накрыл стол, пригласил еще нескольких друзей... Воспоминания в тот вечер не кончались... В лагере Николай работал в столовой: водил туда заключенных побригадно. При случае, если ему удавалось что-либо урвать из скудных лагерных обедов — кашу, или хвост селедки, он всегда, спрятав это в бушлат, приносил мне. Такое не забывается, и сейчас мы вспоминали об этом и о многом другом...

Николай рассказывал, что в лагере для инвалидов еда была гораздо хуже, так как заключенные этого лагеря, больные, искалеченные, не давали особого дохода, и на них вообще махнули рукой. В день здесь умирало по 10—15 человек. Для захоронения умерших была создана целая погребальная бригада. Освободился Николай в 1955 году...

Но вернемся к лагерным будням. Мы пожаловались начальнику режима на то, что в течение трех суток не получали питания. Он равнодушно отмахнулся, сказав: «Это меня не касается», и выпроводил нас. После этого нас повели в столовую, где я впервые в жизни поел рыбный суп, от которого шел неприятный тяжелый запах. Оттуда нас повели в каптерку, получать лагерную форму. Ведомости на получение формы заполнял совсем старый человек, передвигавшийся с помощью палки. Последним зимнюю форму получал я. Когда я назвал ему год своего рождения — 1930-й; он бросил писать и сказал мне грустно: «Ну что, сынок, на смену? Меня арестовали в марте 1930 года, десятью днями раньше твоего рождения. Мне уже недолго осталось жить, а сменишь меня здесь ты, вот ведь как получается»... Когда мы переоделись, стали похожи как инкубаторские цыплята. Правда, номеров на нас пока не было.

Выдали нам пустые чехлы и приказали набить их соломой, которую надо было выковыривать из-под смерзшегося снега. В свое время эта солома предназначалась на корм лошадям. Набили мы свои матрасы соломой и отправились во 2-й барак. Бараки состояли из двух частей, в каждом — двухэтажные нары на 200 человек. В 10 часов вечера бараки снаружи запирались до 5 часов утра.

Первый мой день в лагере пришелся на 9 марта. Было очень холодно, так что я лег спать прямо в одежде. В полночь я проснулся и почувствовал какую-то влагу под собой. Проверил — оказалось, что весь мой матрас был мокрым. Солома, пролежавшая под снегом более пяти месяцев, в тепле начала оттаивать. Я сразу сбросил его и сушил целую неделю около каменной печи.

На второй день, 10 марта, нас повели на расчистку снега. Недалеко от меня работал худенький и смуглый очкастый парень, которого часто беспокоили приступы сильного кашля. Немного погодя донесся крик: «Человеку плохо!». Я тоже побежал на этот крик, и мне самому чуть не стало плохо. Этот очкарик стоял, опершись на свою лопату и шатаясь, а из уголков его дергающегося рта стекали струйки крови, падая на смерзшийся наст. Мы кричали конвою, чтобы помогли, человек умирает — куда там! Негодяи даже бровью не повели, наоборот, орали, что пока мы не закончим работу, никто и шага не сделает. А для большей убедительности взяли наизготовку автоматы. Что было делать... Сняли мы свои бушлаты, несколько штук подстелили ему, несколькими накрыли и уложили на землю. Кто-то из ребят сказал: «Эти собаки не отпустят нас в лагерь, пока не закончим работу. Парень может не протянуть так долго. Надо быстрей заканчивать работу, тогда скорей пойдем». И мы взялись за работу, как одержимые. За два часа мы очистили от снега запретную зону и отправились в лагерь. Больного парня сразу же доставили в санчасть. Вернулся он к нам через два месяца, но пробыл с нами недолго, в конце 1952 года его перевели в другой лагерь.

Судьба дала мне еще одну встречу с ним. Слава богу, уже не в лагерях, а на свободе. Это было в Москве, в театре Вахтангова, во время гастролей театра имени Брехта в России. Мы очень обрадовались друг другу... Его звали Аркадий Беленков, он был сотрудником Литературного института. Сначала ему дали 10 лет лагерей. Здесь он тайком начал писать роман. Об этом узнали и заменили ему срок на 25 лет.

11 марта в небольшом кабинете по списку выдавали номера, дали и мне — ДД-1. Отныне, Георгий Кудзиевич Бекоев, это твои опознавательные знаки! Белой краской эти номера написали на шапке, на куртке, спереди и сзади, и на штанах. Краска эта была с хлором и четко выделялась на черном фоне нашей формы. Чем дальше я шел по лагерной жизни, тем яснее видел, как из человека делают незаметный безликий винтик. Иногда мне казалось, что я сплю, но этот кошмарный сон длился без конца... Из лагерников сделали новую бригаду — 41. Было в ней 25 человек, и все — разных национальностей, поэтому бригаду прозвали — 41-ая интернациональная. Нас послали в камнеломный карьер, где работать было неимоверно тяжело. Если заключенный не выполнял своей дневной нормы, то вечером не получал своего кусочка хлеба (150 г) и миски каши (300 г). Многие часто оставались без ужина... В нашей бригаде был Вано Хуцишвили из Кахетии, шофер, неграмотный. Письма матери, по его просьбе, писал я. Взяли его в 1950 году и целый год подвергали мучениям и издевательствам.

Бригада — 41 недолго проработала в карьере. В конце апреля нас перевели на новое место. Наш лагерь располагался на окраине Караганды. На работу нас возили на грузовиках, по 35 человек в машине. Однажды машин не хватило, и вместо 35 в кузов набили по 40 человек. Устраивали нас в кузове так: сначала всех ставили на ноги, затем звучала команда: «Садись!». Стоя, мы еле-еле помещались в кузове, так что надо было видеть, какова была картина после команды «Садись»... Люди валились прямо друг на друга, давя и калеча друг друга. Дважды я не выполнил команду «садиться» и твердо заявил начальнику конвоя: «Мы не стадо баранов, а люди, и не надо поступать с нами как со скотом!».

На мою беду при этом оказался начальник лагеря. Услышав мои слова, он заорал: «Вышвырните его из машины и посадите в пятый карцер!». Меня тут же выбросили из машины и, сопровождая пинками и затрещинами, вернули в лагерь и затолкали в карцер, называемый Бур. Три шага в длину, два — в ширину, ни присесть, ни прилечь. В 10 вечера выдают доску и бушлат для ночлега, утром в 5 часов все это забирают. 17 часов в сутки ты вынужден стоять на ногах. Можно прилечь на холодный цементный пол, но вот встанешь ли ты с него, это еще вопрос. Когда у меня уже не было сил стоять, я снял ботинки, один подложил под поясницу, другой — под голову, а рукой пригревал бок. Так и лежал, отдыхая, пока не замерзну. Тогда снова вставал и ходил по камере, чтобы согреться. Раз в день выдавали воду, раз в три дня — теплую баланду. Чтобы подавить ужас одиночества и не тронуться умом, я старался вспоминать все хорошее и доброе, что было в моей жизни, снова и снова прокручивал ленту прошлой жизни — это помогало держаться...

Уже на свободе, в 1958 году в Ленинграде, я попал на экскурсию в Петропавловскую крепость. Когда я увидел камеры этой крепости — широкий стол, скамейка, постель, в окно проникает дневной свет — не выдержал и вслух сказал, что эти камеры в два раза приличнее, чем те, которые построил Сталин для советских людей. Экскурсовод, совсем еще молоденькая девушка, запнулась, как будто потеряла дар речи. Она что-то еще хотела сказать, но я перебил ее, спросив, видела ли она те тюрьмы и камеры, в которые Сталин загнал свой народ? Девушка покраснела и тихо ответила: «Нет».

На второй день карцера меня стал угнетать голод, страшно болела голова. Лишь на третий день принесли обед, и мне немного полегчало. На четвертый день, часов в 9 утра, до меня донеслись какие-то крики, кто-то звал надзирателя, колотили в двери камер, потом постепенно все успокоилось. Ближе к полудню шум снова стал усиливаться, послышалось торопливое звяканье ключей, грохот раскрываемых дверей... Я почувствовал легкий запах гари. Вдруг моя дверь распахнулась настежь, и надзиратель закричал, чтобы я, не мешкая, бежал во двор. Я выбежал из камеры и, пробегая по коридору, в камере рядом со стенной печью увидел двоих: один лежал на пороге с головой, обмотанной телогрейкой, другой валялся у окна — они отравились угарным газом. Заключенного из соседней камеры удалось спасти. Только почувствовав запах угара, он ничком лег на асфальтовый пол, так что в его легкие попало меньше угарного газа. Меня спасло то, что моя камера была крайней, дальше от этого места. В карцере я должен был отсидеть еще двое суток, но меня вернули в барак.

Один надзиратель самовольно покинул свой пост на целых три часа. Я думал, что за это преступление он будет строго наказан. Как бы не так! Он продолжал работать, как ни в чем не бывало. Так он «служил» своей стране.

В нашем лагере были заключенные разных национальностей, из разных стран. Из Афганистана перебежал в Союз 14-летний мальчик: у себя на родине он от кого-то услышал о «райской жизни» в Советском Союзе. Как малолетнему шпиону ему дали сначала 10 лет. А когда парню исполнилось 18 лет, заменили срок на 25 лет.

Существует мнение, что в Прибалтике не любят русских. Почему так получается? Я побывал в трех лагерях, и в каждом из них полно было молодежи из стран Прибалтики. Еще больше их было депортировано в Сибирь. У всех осужденных — по две-три статьи, и каждая «тянула» на 25 лет.

В лагере, в карантине, я встретил очень интеллигентного грузина Сакварелидзе из Ирана. Его дед в свое время бежал из Грузии. Во время войны наша разведка выкрала моего знакомого из Ирана. Как он сам говорил, над ним не было суда, он даже не знал, какой срок ему определен. Он часто получал дорогие посылки от семьи из Ирана — одежду, продукты. Но из одежды до него совсем ничего не доходило, а из продуктов — очень немного. Как я уже говорил, в нашем лагере сидели представители многих зарубежных стран. Но уже через год после смерти Джугашвили их никого не осталось, всех отправили домой, в свои страны. Среди них были немцы, австрийцы, поляки, чехи, словаки, югославы, венгры, болгары, афганцы, иранцы...



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.