Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Тревожная юность



Тревожная юность

Посвящаю жене

Нине Степановне Дзадзаевой

 

Сегодня в массовой печати получили широкое распространение публикации по проблемам родного языка, подтверждающие его жизнеспособность, призывающие каждого осетина знать родной язык и говорить на нем. Все это очень хорошо и правильно, огорчает лишь одно — осетинский народ слишком поздно осознал свою ошибку, граничащую с преступлением, слишком поздно но-нял свою вину в гибели родного языка. Многие беды преследуют человека, лишенного самосознания и самоуважения — кто я, откуда, каковы мои корни... Такому все равно, он готов принять чужую веру, изменить фамилию, поменять национальную принадлежность, лишь бы сытнее кормили и мягче стелили.

Сегодня многие, особенно в Северной Осетии, не знают, что до 1938 года на Севере и Юге Осетии пользовались латинским алфавитом, учились на осетинском языке. Но уже в 1938 году народ Северной Осетии заменил латинский алфавит кириллицей. Таким образом, почти вся периодическая печать, а также обучение в школах велось уже на русском языке. А в Южной Осетии перешли на грузинский алфавит. Виданное ли дело: среди одной и той же нации бытуют два разных алфавита! С 1938 года никто в Северной Осетии не прочитал и строчки художественных и научных книг, написанных писателями и учеными Южной Осетии, потому что грузинский алфавит надо было осваивать с первого класса. Я очень хорошо помню, в каком тяжелом положении оказались старшие актеры нашего театра, получившие образование еще до войны. Они переписывали свои роли латинским или русским алфавитом: Сона Джатиева, Георгий Губиев, Сослан Маргиев, Димитр Парастаев. Был тогда в театре актер М.Д., он прямо-таки выслеживал тех, кто не писал грузинским алфавитом и причинял им массу неприятностей, обвинял в нежелании признавать нововведенный алфавит. Он угрожал донести на них «куда следует», чтобы всех их арестовали и упрятали в тюрьму. Особенно страдала от него Сона Джатиева (ее муж Николай Гассиев и брат Александр Джатиев уже были в числе «врагов народа»). Многим сегодня это трудно понять, но тогда... Не меньше страдал от этого человека Георгий Губиев, бывший офицер царской армии. После подобных угроз со стороны М.Д. он прямо съеживался на месте, стараясь быть как можно незаметнее. Наиболее тяжелые времена для Южной Осетии настали в 1949 году, когда первым секретарем сюда прислали недоброй памяти Имнадзе. Направляясь «работать» в Южную Осетию он произнес свою знаменитую фразу: «Я еду в Южную Осетию, но вернусь из Грузии»... В 1945 году были закрыты все осетинские школы — подлый удар ножом в спину осетинского народа, уничтожающий его язык и культуру! Во всей Юго-Осетинской области оставили две или три русские школы, остальные все стали грузинскими. Многие педагоги прежних осетинских школ были вынуждены взять в руки посох пастуха... и податься в Кизлярские степи.

В начале 1949 года как гром среди ясного неба город поразил слух: вчера на стенах домов появились листовки, говорящие о том, что каждая нация имеет право учиться на родном языке. Цитаты в листовках были взяты из работ Ленина и Сталина. Город встрепенулся, люди ожили и были полны радости. Они заговорили о том, что осетинский народ жив, нашлись люди, вставшие на его защиту, не побоявшиеся возвысить свой голос во имя правды и справедливости. В те годы по своей наивности и доверчивости я, как и другие, думал, что столь вопиющие безобразия творятся только в Грузии, и верил, что вот теперь обо всем узнают в Москве и порядок восторжествует... «Любимый вождь, отец народов» пришлет комиссию, и двери осетинских школ вновь широко распахнутся...

Но заработало вовсю МГБ Грузии, завертелось колесо аппарата доносчиков. Начались секретные совещания в каждой организации. Особого «внимания» удостоилась наша интеллигенция. На каждом курсе, каждом факультете пединститута «работали» тайные агенты, сексоты.

Я думал тогда, что инициаторы создания этих листовок входят в большую организацию, а руководят ими преподаватели пединститута. Конечно, открыто говорить об этом было опасно, но тайком, между собой люди радовались и поддерживали их смелый поступок.

В 1947 году я работал стажером в театре. Когда меня принимали на работу, я прочитал перед руководством и актерами театра какой-то рассказ на военную тему из прозы моего родственника Елиоза (название сейчас уже не помню), но хорошо запомнил строчки из стихотворения Мухтара Шавлохова «Грузии»:

 

Цветешь ты ярко красным цветом,

Народ твой счастлив и силен.

Дала нам Берия родного

Дала и Сталина — отцом...

 

Я проработал год, когда в начале 1948 года театр перевели на хозрасчет. В Цхинвальском театре оставили всего 17 актеров, остальных сократили, в том числе и меня. Пришлось устроиться завхозом, а потом кассиром Дома культуры, расположенного в городском парке. В Доме культуры был драмкружок, и я стал его участником. Одновременно со мной в драмкружке занимались Хазби Габуев и Заур Джиоев. Однажды Хазби поведал мне, что борьбу за сохранение родного языка ведут они, и листовки, взбудоражившие весь город, дело их рук... Откровенно говоря, мне не верилось, но спустя несколько дней возле театра я встретился с Лади-ком Ванеевым, Левой Гассиевым и Зауром Джиоевым. Хазби сказал им до этого, что я выразил желание вступить в их группу. В разговоре с ними я почувствовал их недовольство такой самодеятельностью Хазби, но в конце концов все уладилось, и Ладик счел своим долгом предупредить меня, что дело, за которое они взялись, более чем серьезное, расплачиваться за которое, возможно, придется тюрьмой, если не больше....

Я это понимал, но мое решение было неизменно. Мы и раньше часто виделись, но теперь стали встречаться чаще. Хазби, Ладик и Заур писали стихи, которые читали нам с Левой где только можно было — в театре, парке, Доме культуры. Однажды у нас зашла речь о том, что комиссии из Москвы, видимо, не дождаться, но все равно, надо писать снова и снова, и как можно больше. Одно время мы даже думали не расклеивать листовки на стенах, а разбросать их, например, во время спектакля с балкона в партер, или же во время какого-либо собрания в обкомовском зале заседаний, но это было слишком опасно, и мы были вынуждены отказаться от подобного способа распространения листовок. Мы решили все же расклеивать их по ночам. Сотрудники МГБ быстро приспособились срывать их со стен, поэтому писать надо было как можно больше.

Накануне дня рождения Сосо обязательно надо было подготовить и расклеить листовки. Однажды рано утром ко мне пришел Хазби и забрал меня к себе писать листовки. Мы отправились на улицу Пушкина, где Хазби жил с матерью и младшей сестрой Замирой. Хазби постучался в дверь условным стуком и нас впустили в дом. Мать его работала на стройке, а сестра была в школе, так что никто нам не мешал. Уже не помню, кому из нас пришла в голову интересная мысль: чтобы эмгебешники не так скоро срывали со стен наклеенные листовки, надо использовать в листовках фотоснимки Ленина и Сталина. Они побоятся порвать их, и не будут особенно торопиться срывать наши листовки. Мы не ошиблись в своих предположениях.

Я поторопился к своему двоюродному брату Жоре, который собрал очень много вырезок с фотоснимками вождей из журналов и газет, и взял у него очень множество таких вьтрезок с изображениями Ленина и Сталина. Позднее, когда нас арестовали, я боялся не столько за себя, сколько за Жору — не дай бог, кто-нибудь заикнется о том, что снимки нам поставлял Жора, тогда его дело — труба. И еще я очень беспокоился за Феда Чочиева. Так его звали близкие родственники. Он был известным человеком, блестящим математиком. Прикованный к постели, лишенный возможности двигаться из-за перелома позвоночника во время войны, закованный в гипс, он сумел после войны в госпитале защитить диссертацию. Когда в инвалидной коляске его доставили на родину в Стырком, к нему в гости приходил наш Хазби, начавший писать о нем поэму. Однажды Хазби при очередной встрече рассказал ему о нашем деле с листовками. Мне это было неприятно, но Феда, я свято верил, на предательство был не способен. Уже находясь в тюрьме, я очень боялся, что Хазби признается в том, что посвятил в наши дела и Феда. Это было бы ужасно. Вернувшись из тюрьмы, мы услышали от Феда, что Хазби давно посвятил его в наши дела...

Я принес ребятам фотоснимки Ленина и Сталина, у них тоже оказалось кое-что. К тому времени закончили писать листовки, и мы начали клеить снимки: сверху — Ленина, снизу — Иосеба, а в середине листовки — слово «Правда» в качестве заголовка. Лева Гассиев вырезал его из газеты «Комсомольская правда». Вечером, часов в 8—9 мы расклеили их. Я в тот вечер работал в Доме культуры в парке. Часов в 10 ко мне сюда зашли Хазби и Заур. По их глазам я понял, что работа идет вовсю.

Тем временем я тоже закончил работу, и мы разошлись в разные стороны, чтобы нас не видели вместе. Утром на следующий день мы с Хазби встретились у театра и пошли смотреть на плоды своих ночных трудов, читает их кто-нибудь или нет. На некотором расстоянии перед листовкой стоял у педтехникума сотрудник МГБ Габараев. Если я не ошибаюсь, он жив и по сей день. Он стоял со свирепым лицом и близко не подпускал никого к листовке. Оттуда мы с Хазби отправились в сторону Богири. На месте нынешнего универмага стоял забор, на который мы также наклеили листовку. Но и здесь стоял цербер и никого к ней не подпускал. Кое-где эмгебешникам все же удалось сорвать наши листовки.

И вновь город бурлит, волнуется... Особенно забеспокоились работники МГБ. Снова радость на лицах людей, надежда в глазах. К этому времени театр понемногу становился на ноги. До конца 1949 года он не получал дотации. Из 900 театров Союза оставили всего 400, другие были закрыты. В Цхинвале осетинский театр работал, но зритель стал в нем редким гостем. Люди бедствовали, голодали, несмотря на отмену карточной системы. Не было своих, местных драматургов. Погиб Мухтар Шавлохов. Грузинский театр был сразу же закрыт, так как актеры все были приезжие, зарплату не получали и все сбежали домой, к своим. Актеры осетинского театра перебивались с хлеба на воду, лишь благодаря выручке за билеты, полученной от немногочисленных зрителей.

В 1949 году театр, наконец, получил дотацию, но и ее хватило лишь на полгода. В 1949 году я играл небольшие роли в отдельных спектаклях, без зарплаты. В театре я часто слышал разговоры о листовках, об их авторах. Хоть их имена были неизвестны, но все сочувствовали им. Люди искушенные, уже имеющие опыт, говорили, что авторы листовок встали на отважный, но очень опасный путь, и ноте-го путного их усилия не принесут. Сона Джатиева, Георгий Губиев хорошо знали, что происходит в стране... Особенно Сона, мужа которого расстреляли, а ее саму с детьми вышвырнули на улицу. Кое-кто колол ей глаза тем, что она, мол, — жена «врага народа»...

Однажды мы были на гастролях в Ленингоре. Сегодня поездка театра на гастроли — целое дело. А тогда — уложи свои театральные костюмы в вещмешок, закинь его за плечи и обходи деревни одну за другой — где бы нас приняли. Ночевали в таких случаях большей частью в клубах, на соломе или сене.

В одном из высокогорных сел Ленингорского района, если не ошибаюсь, в Цире, мы должны были показать спектакль «Жених», вечером мы обычно уже возвращались обратно. Вот идем мы в гору, стоит жара, на плечи давит тяжелый вещмешок, пот заливает глаза... Чтобы скоротать дорогу, мы разговорились. Сона язвительно, с горькой усмешкой говорила: «Хорошая у нас жизнь пошла, видите, ярмо-то с нашей шеи сняли, да на кол посадили»... Мы онемели... Никто не ожидал услышать от этой культурной, интеллигентной женщины таких резких слов. Это было так неожиданно... Впереди шел Георгий Губиев, за ним Борис Цховребов, с гармонью и скаткой на плечах. За ними шли Димитр Парастаев, Сослан Маргиев и еще один актер. За ними плелся я. Спектакль мы показали днем. Зрителей было 30 человек. Председатель колхоза заколол для нас барана. Поели-попили, а как же иначе, и с собой нам кое-что перепало. Но только слишком редки были такие обеды... К вечеру добрались до другого села, где жители тоже ждали нашего спектакля...

С того дня прошло более месяца. В театре шла репетиция. Димитр Парастаев вызвал меня за кулисы и тихо предупредил: «Кто-то настучал в МГБ о словах Сона, которые она говорила во время гастролей в Ленингорском районе по поводу ярма... Нас уже вызывали, но мы все сказали, что ничего не слышали. Если вдруг вызовут и тебя, то ты тоже ничего не слышал, понял? И об этом нашем разговоре тоже никому не говори».

Позднее стало известно, что вызывали Сослана Маргиева и Бориса, но они ничего порочащего Сону не сказали. Борис, у которого расстреляли отца и брата, мог ли что-нибудь сказать им?!

А мы все еще пребывали в ожидании комиссии из Москвы. Шли дни, месяцы, но никто к нам не приезжал. Нас стали одолевать сомнения. Не может быть, чтобы в Москве еще не стало известно о наших листовках, но почему тогда никто оттуда не едет, непонятно... Мы чувствовали, даже знали, что нас уже разыскивают, и были осторожны. В Союзе писателей прощупывают друг друга, проверяют... Прошел год, но мы ничего не добились, Ла-дик и Лева окончили среднюю школу, поступили в пединститут и там отчетливо поняли, что почти все свои силы МГБ направило туда. В 1950 году меня пригласили в театр помощником режиссера, иногда я участвовал и в спектаклях. 11 апреля в селении Дзау мы показывали спектакль по пьесе Ашаха Токаева «Женихи». Вернулся я домой в 12 часов ночи. Открыл дверь... в доме все перевернуто, книги раскиданы на полу... Увидев меня, моя мать Гас-сион громко зарыдала... «Арестовали Сашу, — сказал мне отец, — а за что, в чем он виноват?». На второй день отец несколько раз побывал в МГБ, но так ничего и не узнал. Мой отец всегда говорил правду в глаза. Его не допускали к начальнику, он разозлился, схватил за грудки дежурного и, высоко подняв палку, хотел уже ударить его, но тут его окружили другие сотрудники МГБ и оторвали от перепуганного дежурного. На шум вышел начальник. С верхней площадки лестницы он крикнул отцу: «Вырастил врага народа и еще кричать вздумал! Ищи своего сына в Тбилисском МГБ». Усталый, измученный отец вернулся домой, сказал, что Сашу отправили в Тбилиси. Я побежал к Ладику, у которого застал и Леву, рассказал им про Сашу, но они уже знали. Арестовали еще одну студентку пединститута Катю Джиоеву. Удивительно, разыскивают нас, а арестовывают других. За что? Студенты подозревали, что на них доносит парторг. Лева рассказывал, что в институте все боятся даже разговаривать друг с другом из-за угрозы доносов, никто никому не верит... Тем временем отец поехал в Тбилиси, где жил наш родственник Иорам, остановился у них, рассказал о своей беде. На второй день Иорам отправился на работу, а его жена, чудесная русская женщина, пошла с отцом к зданию МГБ, где они узнали, что Саша сидит там. Передачи не принимали, но разрешили пересылать 150 рублей в месяц. Наша русская невестка ни на минуту не оставляла отца без внимания и поддержки. А когда арестовали меня, то и я всегда чувствовал ее доброе участие. Ее нет уже в живых. Пусть земля ей будет пухом!

В Тбилисское МГБ отец ездил раз в месяц, чтобы передать Саше деньги. Несколько раз я порывался ехать с ним, но он не разрешал, боясь, что и меня могут арестовать. За себя он был спокоен, но так и не мог понять, в чем обвиняют Сашу, за что его арестовали? Мы заметили, что после ареста моего брата его лучший друг, Г. Ф. из Знаурского района, перестал к нам ходить. А дело было так. Разыскивая нас, МГБ «начинило» пединститут своими людьми. Среди них был и «лучший друг» моего брата Федор Г. Он записывал каждое слово, каждое высказывание Саши по поводу осетинских школ, грузинского алфавита, осетином или грузином является И. Джугашвили (Сталин) и т.д.

Саша рассказывал, что этот сто «друг» поначалу очень нуждался, у него почти никогда не было денег, но последнее время он вдруг разбогател, часто приглашал к себе в гости, накрывал столы, ломящиеся от всевозможных яств и напитков. Однажды за одним из таких щедрых застолий студенты разговорились о своем будущем после окончания института. Саше, как одному из способнейших студентов, предлагали готовиться в аспирантуру. Один из товарищей сказал, что Саша, конечно, будет учиться дальше... но тут Федор неожиданно оборвал его репликой, что, мол, еще неизвестно, где он будет учиться... «Мне не понравились его слова, но я ничего ему не сказал», — говорил позднее Саша. Федор пригласил Сашу поехать 11 апреля в Тбилиси, мол, у него есть деньги, и они купят себе чего-нибудь. И хотя Саша готов был поехать с ним, отец не отпустил его. Той же ночью, в 11 часов, Сашу арестовали. Только когда за Сашей с лязгом закрылись тяжелые засовы железных тюремных ворот, он понял, с кем делил свой последний кусок хлеба. Через несколько месяцев после ареста у них была очная ставка. Преподаватель Саши Сослан Габараев говорил: «Саша один из лучших моих студентов, очень любознательный и способный, и ничего плохого в этом я не вижу, думаю, что в его поведении нет ничего против нашего государства». После этого Сослан, по его же словам, каждый день в течение года ждал ареста... Так жил народ Южной Осетии в 50-е годы.

Не в лучшем положении были и наши писатели. Так же следили за ними, думая, что кто-то из них причастен к нашему делу. Георгий Дзугаев был лишен работы из-за пребывания в плену во время войны... Отстранили от работы Резо Чочиева, объявили клеветником на советскую действительность только за то, что в одном месте своих воспоминаний об Арсене Коцоеве он писал: «Давай засветло пойдем по своим домам, а то улица Джапаридзе так темна и грязна, что мы где-нибудь провалился в этой грязи». Резо бежал в Северную Осетию, но и там его ждала тюрьма.

Летом 1951 года я встретил своего друга Гейна Николаевича Чочиева, он рассказал мне, что написал одноактную пьесу «Три осетина», где речь шла о проблемах взаимопонимания осетин, живущих в Северной Осетии, в Цхинвале и в Тбилиси. Встретившись на рынке, они едва могли понять друг друга. Я попросил почитать, но Гейна ответил, что отнес рукопись в Союз писателей, и обещал дать мне ее позже. Но больше я его не видел, а вскоре узнал, что ему дали 10 лет лагерей.

В 1951 году Заура Джиоева забрали в армию, мой призыв временно отстрочили по просьбе и ходатайству главного режиссера театра Григория Кабисова. Однажды ко мне пришел Хазби и говорит: «Знаешь, моя соседка работает в МГБ... Мне кажется, что о нас уже знают там, шел бы и ты в армию, подальше от греха. Вот Заур ушел и избежал ареста». Спустя несколько дней Хазби исчез из города. Как выяснилось позднее, он уехал к родственникам в Дзауджикау.

Ранним утром 13 августа 1951 года ко мне пришел Лева Гасси-ев и сообщил, что вчера взяли Ладика... Теперь очередь за нами, мол, держись, друг, как положено мужчине. Мы вышли из дому, по дороге к театру долго говорили о разном... Мы были уверены, что правы в нашем деле, что, в конце концов, займутся проблемой осетинских школ, признают их закрытие ошибкой и нас выпустят из тюрьмы... В И часов мы с Левой расстались, я пошел в театр на репетицию. После работы я пообедал дома. Что-то меня беспокоило, угнетали какие-то недобрые предчувствия. Вечером в селении Тбет у нас был спектакль. Я не находил себе места, нервничал, наконец, не выдержав, на два часа раньше отправился в театр. Мы с ребятами сидели на скамейке перед зданием театра. Теперь уже не помню, кто именно там был. Вдруг, откуда ни возьмись, появился Хазби. Я очень ему обрадовался, обнял. Затем отвел подальше от других и сказал, что Ладик арестован. Хазби не удивило мое сообщение, он лишь сказал, что советовал мне в свое время идти в армию, но я не послушался его. Сказал также, что приехал вчера, но, видимо, надо срочно возвращаться, иначе... тут он покинул меня и бегом бросился прочь. Но не успел дойти даже до порога своего дома, как был арестован...

В 7 часов мы отправились в село Тбет показывать спектакль. Электрического освещения не было, играли при свете керосиновых ламп. Незадолго до окончания спектакля меня позвал Сослан Мар-гиев и сказал, что меня ищет председатель колхоза. Наверное, пошутил Сослан, хочет накрыть нам стол, надо, видимо, помочь... Я вышел... Навстречу мне двинулись двое... за их спинами я увидел черную машину... Я все понял... Гебешники Елканов и Коста Тедеев приказали мне сесть в машину, мол, есть дело. Что было делать... Я сел рядом с водителем, а они за моей спиной. Тем временем спектакль закончился, зрители аплодировали актерам, а меня машина повезла мимо... в сторону города.

Везли меня по улице Исака, мимо моего дома на улице Гогебаш-вили, где ждали моего возвращения со спектакля отец и мать... а меня везли мимо них... Куда? В машине повисло гробовое молчание. Доехали, наконец, до здания МГБ, где нас уже ждали. Меня вывели из машины и в окружении целой толпы гебешников повели на второй этаж. В комнате, куда меня завели, за столом сидели пятеро. Меня усадили перед собой и стали задавать вопросы... С кем работал? Кто твои друзья?.. Но я ничего им не говорил. Особенно свирепствовал чекист с отметиной на щеке по фамилии Джабиев.

«Здесь тебе не сцена!» — заорал он на меня, очевидно, стараясь произвести впечатление на своих хозяев. В два часа ночи меня втолкнули в «черный ворон» и повезли в Тбилиси. Позади меня сидел охранник, младший лейтенант Доментий Санакоев, который производил и обыск в нашем доме. Он даже обувь мою разорвал пополам, чтобы проверить, не прячу ли я там оружие. Как и где только они не обыскивали меня: и спереди, и сзади... Вот такая у них ответственная работа!

Заря только занималась, когда мы добрались до Тбилиси. Как только меня вывели из машины, я услышал отвратительный лязг железных ворот за собой. Оглянулся, чтобы понять, где я, куда меня привезли, но охранник толкнул меня в спину — не оглядываться! Санакоев достал какую-то бумагу, отдал другому, тот просмотрел ее, потом взглянул на меня и сразу же расписался на листе. Доментий забрал бумагу, положил в карман и взглянул на меня... Не знаю, о чем он думал в этот момент... А мне, несмотря ни на что, все же было тяжело расставаться здесь с осетином, какой бы он ни был...

Меня завели в большую комнату с диваном, креслами, посадили за журнальный столик, и вновь посыпались вопросы: от кого получали материал, кто руководил вами?.. Сколько вас? Американская разведка использует в своей подрывной деятельности таких вот националистов и т.д. Я рот раскрыл от удивления: что я слышу? О чем это они говорят, с ума тут все посходили? Тогда я вообще отказался отвечать на эти бредовые вопросы. Ничего не знаю и точка. Затем меня перевели в другую комнату, где за письменным столом сидел пожилой майор, он мельком взглянул на меня и продолжал писать. Меня усадили в угол на табуретку. Сижу, торопиться мне некуда, майор почитывает что-то, курит. Зашла в кабинет женщина, принесла на подносе стакан чая, бутерброд с колбасой, поставила на стол передо мной и молча ушла. Немного погодя майор сказал мне по-грузински: «Ешь, парень», и снова уткнулся в свои бумаги.

Я сижу, жду, может он еще предложит мне поесть... Куда там, кажется, он совсем позабыл обо мне, все что-то читает, пишет. В 12 часов кто-то позвонил ему по телефону. Разговор был такой: в конце проспекта Плеханова идет конфискация имущества в каком-то доме, поторопись, может, по дешевке купишь хорошие вещи. Точно такую же сцену я увидел еще спустя месяц. К моему следователю Джапаридзе в кабинет вошла женщина-следователь и с большой радостью сообщила ему, что мол, кому-то дали 24 года с конфискацией имущества, и ей досталось кое-что стоящее из вещей этого несчастного осужденного. Я не верил своим ушам — где я, куда попал, что вообще происходит?.. Майор закончил разговор по телефону и взглянул в мою сторону: «Чай остыл, парень, ешь, что тебе дали и запомни: у того, кто попал сюда, мало шансов вернуться обратно»... Кусок застрял у меня в горле, я отхлебнул холодного чая...

Вскоре меня вновь отвели вниз, остригли наголо, сфотографировали в нескольких ракурсах, сняли отпечатки пальцев...

После всех этих процедур меня поместили в камеру № 59. Так начались мои «гастроли» 15 августа 1951 года по лагерям Сосо Джугашвили. Когда надзиратель втолкнул меня в камеру, я как вкопанный остановился у дверей. В камере сидели двое, раздетые до трусов, и обтирали ноги. Один из них был седой, очень старый человек. Другой, лет 40, был худым и тщедушным. Первое впечатление было такое, будто эти люди сидят здесь всю жизнь. Они усадили меня рядом, спросили, кто я, откуда. Мы познакомились. Оба они были грузинами. Старик — Чхеидзе, педагог, с 1922 года работал в школе, затем воевал, попал в плен. Теперь сидит здесь уже восемь месяцев. Другой — грузин-гуриец Васо Гварджанадзе — тоже прошел через плен. Камера была рассчитана на три места, протиснуться между кроватями можно было с большим трудом, у дверей — параша, рядом небольшой столик, на нем кувшин с водой и три кружки. Кровать у самых дверей, рядом с парашей, досталась мне. Днем ложиться было запрещено, только сидеть. Через маленькую дырочку в дверях постоянно заглядывал надзиратель, смотрел, кто чем занимается, и если обнаруживал нарушение режимных правил — виновнику была прямая дорога в карцер. А в карцере тяжелее: еда — раз в три дня, постели нет, для сна выдают одну доску, а утром забирают ее. Поэтому все старались избегать карцера, который находился в подвале. Со стен стекает вода, все пропитано затхлым запахом сырости и плесени. Как долго можно находиться здесь, понятно каждому. Маленькое окошечко высоко, под самым потолком, форточка постоянно открыта. Снаружи окошко забрано сеткой из стальной арматуры, которая, в свою очередь, наглухо закрыта сплошным жестяным листом, лишь по самому верхнему краю оставлен узкий просвет, откуда днем попадает в камеру немного света. Поэтому в карцере постоянно горит лампочка. На ужин мне принесли овсяную кашу, потом прозвучал приказ «Спать»... Было, наверное, часов И. Из коридора все чаще доносились какие-то шуршащие и шлепающие звуки. Чхеидзе объяснил мне, что настал час работы палачей, людей ведут на допросы, это шум их шагов доносится из коридора.

Вдруг до меня донесся пронзительный женский крик: «Мамочка, помогите!» — кричали по-грузински. Я бросился к окну и более явственно услышал нечеловеческие вопли. Кричали от боли женщины, мужчины, как будто их жгли или резали.

— В Москве, наверное, и знать не знают об этих ужасах. Особенно наш Сосо, — сказал я.

Чхеидзе грустно улыбнулся моим наивным словам:

— Ничего, парень, придет время, и ты сам поймешь, что все это — преступные дела нашего любимого вождя, — сказал старик.

Его слова были для меня как нож в сердце... Неужели такое возможно?!

Ночью Гварджанадзе увели на допрос. Вернулся он только под утро и с радостью сообщил, что следствие по его делу закончено и скоро будет суд. Он радовался, как будто был уверен, что суд освободит его.

— 25 лет получишь, Васо,— сказал ему Чхеидзе.

— Откуда вы знаете заранее, ведь суда еще не было, — заметил я.

— Знаем, мы все здесь уже знаем. Вот и то, что тебе «светит» 10 лет, тоже знаем, отсюда без суда нельзя выйти никому...

— Бекоев! — вдруг закричал надзиратель, — одевайся!

Это было в 10 часов утра. На моих брюках не было больше ни пуговиц, ни пояса. Пуговицы срезали все до одной, пояс отняли. Мои сокамерники быстро «организовали» мне пояс: взяли мой носовой платок, продели в две передние петли на брюках и сильно затянули. Получился прекрасный ремень. Я отправился за надзирателем. Вдруг по коридору, навстречу нам, послышались такие же шаркающие шаги. Мой надзиратель, недолго думая, рывком открыл дверь одного из многочисленных шкафчиков, стоящих вдоль коридора и втолкнул меня туда. Было очень темно, теснота такая, что невозможно было пошевелиться. Лишь в потолке этого шкафа была просверлена небольшая дырочка, через которую проникало немного воздуха, чтобы заключенный не задохнулся. Так, пока мы шли по коридору, мой «ангел-хра-нитель» еще дважды заключал меня в такие узилища. Это делалось для того, чтобы конвоируемые на допрос зеки не могли встретиться, увидеть друг друга, а тем паче, не дай бог, что-то крикнуть один другому. Мы дошли, наконец, до 4-го или 5-го этажа, где меня завели в кабинет одного молодого следователя. Здесь я оставался три часа, если не больше. Мне не было задано ни одного вопроса, не произнесено ни одного слова, и так меня вернули обратно в камеру. Меня снова вызвали в 11 часов ночи, и тогда я познакомился со своим следователем Мамией Джапаридзе, невысоким плотно сбитым человеком с курчавыми волосами, который был в звании капитана. Я ни в чем своей вины не признавал, следователь продержал меня до трех часов ночи. На третий день с утра меня вызвали на новый допрос, но ничего нового я так и не сказал. Мне запретили садиться, и я все время был вынужден стоять... После обеда меня вернули в камеру, а ночью опять подняли на допрос. Кроме Джапаридзе в комнате находился еще один молодой следователь-практикант, младший лейтенант. Впоследствии он часто писал протоколы. Но я и на этот раз ничего им не сказал.

В ту ночь мне досталось «на всю катушку». Двое били меня по очереди, стараясь, как могли... После избиения меня еще долго держали в кабинете, затем, так и не добившись от меня ни слова, бросили в камеру. На очередном ночном допросе вместе с Джапаридзе в комнате находился другой чекист, здоровый, крепкий парень... Разговор почему-то начал этот незнакомец:

— Не признался еще этот герой в своих преступных делах?

— Нет пока, — ответил ему Джапаридзе.

И тут две тяжелые оплеухи обожгли мне лицо, но я сумел удержаться на ногах, машинально схватившись обеими руками за край стола. От злости я «обложил» своего истязателя хорошим осетинским матом. Тот снова повернулся ко мне, мол, что это ты сказал. Он собирался еще раз ударить меня, но мой следователь остановил его, мол, на сегодня достаточно. Я провел рукой по лицу, проверяя, есть ли кровь. Слава богу, не было, но губа безобразно распухла, не в лучшем виде был и нос. Чем только они меня не обзывали, каких только гадких слов я не услышал от них... Но того, что они ждали от меня, я им так и не сказал. Было уже около трех часов ночи, а я продолжал стоять...

Эх, вывести бы сегодня этих «героев» перед всем народом и спросить, скольких людей они погубили, скольких изуродовали, в крови скольких вымазали свои грязные преступные руки... Это была их «работа», так они служили своей родине.

В четвертом часу меня вернули в камеру. Я сел на свою жесткую постель и задумался. Я думал, мои сокамерники спят, но они исподтишка наблюдали за мной. Затем они поднялись и сели около меня. Один из них, намочив полотенце, приложил его к моему распухшему лицу...

— Ничего, парень, не бойся, все будет в порядке, — успокаивал меня старый Чхеидзе. — Не давай им повода избивать тебя. Если ты в чем-то виноват, или знаешь что-то, расскажи им, от них ничего не скроешь, от этих собак. Да еще и выдумают на тебя всякую всячину, лучше скажи им, что было. Тебя осудят и отправят в лагерь. С божьей помощью, может, что-нибудь изменится — или осел сдохнет, или хозяин...

У меня сильно болело под левым глазом, кожа в этом месте была содрана и сильно саднила. Даже сегодня, спустя более 40 лет, на этом месте остается шрам.

Пока я приходил в себя после этого избиения, меня не трогали, не вызывали больше. Я обратил внимание, что даже здесь занимались обманом государства: мол, работаем много, круглыми сутками. Вызывали меня на допрос, держали в кабинете по 4—5 часов, не произнося ни слова, даже не взглянув на меня. Потом следователь подписывал бумагу, что закончил на сегодня работу с этим заключенным, и меня возвращали в камеру. Здесь тоже отмечалось время вызова арестованного и его возвращения с допроса. Мои догадки подтвердили и сокамерники...

Но вот следствие возобновили. Однажды Джапаридзе неожиданно задал мне вопрос: «Кто ввел тебя в эту группу?». Долго он бился со мной, но я не давал ему ответа на вопрос. Но про себя я очень удивлялся тому, что им все-таки известно о нас многое, если не все. Следователь, убедившись, что напрасно теряет со мной время, что из меня ничего не вытянешь, принес несколько листов с протоколами допросов Ладика, Заура и Левы и протянул мне: читай, мол, дурак, знай, что твои товарищи во всем признались, нам все известно, так что ты зря корчишь из себя героя...

Теперь работа наша с Джапаридзе пошла быстро. Я ему рассказал, за что нас взяли. Но с каждым днем я все яснее понимал, что дело, за которое мы боролись, никого не волнует, не беспокоит, никому не нужно. На допросах не вспоминали о цитатах, взятых из трудов Ленина и Джугашвили о языке и нации, зато нас называли национал-шовинистами, противниками советского правительства. Наша главная вина заключалась в пропаганде, расклеивании листовок.

Я узнал, что и Абхазия находится в таком же, как и Осетия, положении. И вот мол, они, абхазы, молчат, ничего не говорят, не возмущаются, а вам что, больше всех надо? Ученые Южной Осетии молчат, а вы кто такие? В конце каждого допроса был всегда один и тот же вопрос: «Кто привел тебя в организацию?». Я отвечал: Хазби Габуев. Но этот ответ почему-то не удовлетворял моего следователя, и он снова и снова задавал мне этот вопрос. Я никак не мог понять мотивы поведения моего следователя...

Мне устроили очную ставку с Зауром Джиоевым. И здесь нам был задан тот же надоевший вопрос, кто привел Гоги в группу. Заур ответил, что не помнит, кто именно привел меня к ним.

— Если сам Гоги говорит, что это я, — сказал Заур, — значит это я, ему лучше знать.

После этих слов Заур еще больше вырос в моих глазах. Его этапировали прямо из армии, в солдатской форме, он возмужал, окреп и держался спокойно, как будто ничего особенного не случилось. Его ответы вселили в меня какую-то надежду, дали силы держаться также спокойно и уверенно. На воле я чаще других встречался с Хазби и Зауром, они были завзятые театралы. Кроме того, мы вместе играли в драмкружке, поэтому я знал их лучше, чем других. После встречи с Зауром я снова стал уверенней, почувствовал в нем надежного, крепкого соратника. Сколько нам хотелось сказать друг другу, но уже через несколько минут следователь разлучил нас.

На второй день нас вывели на прогулку. Вдруг до меня донесся громкий крик: «Гоги, Гоги!». Я замер на месте: кто меня знает здесь? Кто зовет по имени, откуда увидел, узнал?! Мои сокамерники тихонько подтолкнули меня в спину:

— Не стой на одном месте, гуляй, гуляй... Что случилось?

Я так же тихо сказал им, что меня кто-то зовет по имени. Они взглянули друг на друга... Вернувшись в камеру, они снова спросили меня, что мне послышалось во дворе. Я повторил, что меня кто-то звал по имени.

— Мы не слышали никакого крика, тебе показалось, — в один голос заявили они. — Это у тебя уже галлюцинации начинаются. Успокойся. Иначе недолго и с ума сойти. Здесь это часто случается.

Их слова меня не успокоили, я был твердо уверен, что слышал голос, звавший меня, и голос этот был знакомым. В тот день у меня была очная ставка с Левой Гассиевым. Мы молча смотрели друг на друга, но хорошо понимали все и без слов. Мы понимали, что дороги в Сибирь нам не избежать.

Как тяжело, как невыносимо было, когда нас разлучали! Сколько нам надо было сказать друг другу! Но нельзя — мы пленники! В камеру меня провожал молодой, красивый парень-осетин, работавший здесь надзирателем. Он заинтересованно спросил меня по дороге — за что я сижу? Я ответил, что за прокламации, и на этом наш разговор закончился. Спрашивал он меня по-грузински. Фамилия его была Туасв. Чувствовалось, что ему о чем-то хочется спросить меня, но он не осмеливался, особенно говорить по-осе-тински. Он боялся моих сокамерников. Потому что в камеры под видом арестантов часто подсаживали эмгебешников, доносчиков. Вызывая на доверительный разговор (они на это были мастера), выудив у более доверчивых и менее осторожных определенную информацию, они затем на суде проходили как свидетели. Никакими подлыми методами МГБ тогда не брезговало.

Друг друга боялись даже тюремщики. Однажды, когда меня вели в туалет, Туаев тайком подмигнул мне, легко сжав мою руку. В это время с другой стороны коридора послышались шаркающие шаги и мой провожатый, мой брат-осетин мгновенно затолкал меня за дверь. Этот небольшой эпизод как-то окрылил меня, поднял мой дух. Я понял, что наша борьба за родной язык, наши страдания не напрасны,



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.