Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Герта Мюллер 9 страница



И остается ребенок один. Он сам себе противен. Он одинок, как никто на свете. И не играет — руки заняты, так как он обеими руками закрывает глаза. Все свои игрушки он готов раздарить. Он ждет, что кто-нибудь тронет его игрушки. Или отведет ему руки от глаз и даст сдачи — укусит его или оцарапает. Дедушка сказал: «Дать сдачи — тут никакого греха нету». Но дети не дают сдачи, не кусают ребенка, не царапают. Они кричат: «Подавись! Нам это не нужно!»

В те дни ребенок с надеждой ждет, что мама его отшлепает. С улицы он уходит быстро, хочет поспеть домой, пока вина еще не остыла.

Мама знает, почему ребенок опять так скоро вернулся домой. Она и пальцем его не трогает. Она сидит бесконечно далеко от двери и говорит: «Да они на тебя плевать хотели, игрушки свои можешь хоть с кашей съесть. Ума у тебя не хватает, чтобы играть».

 

И вот теперь я изо всех сил тяну Эдгара за рукав:

— Веревочки же разорвутся, дай сюда куриную маету!

Они завопили:

— Куриная маета!

Георг захохотал:

— Ах ты, швабская сквалыжная куриная маета!

А я кричала, чтобы они немедленно перестали, не то веревочки полопаются. Я понимала, что мне, такой взрослой, не годится жадничать, точно я малое дитя, но та злющая, упрямая тварь уже взяла надо мной верх.

Господин Фейерабенд встал и ушел в комнату.

Эдгар высоко поднял руку с доской. Я смотрела на бешено кружащийся шарик.

— Клюют что попало, клюют что дают! — крикнул Эдгар.

— Сами клюют, другим не дают, — уточнил Курт.

Георг захохотал:

— Нет, не клюют, они плюют! Плюют на тех, которые других клюют.

Они дурачились, в головах пошла круговерть, словно и в мозгах у них шарики бешено кружили на каких-то веревочках. Как же мне хотелось переломить свое упрямство и дурачиться вместе с ними! Только бы не испортить игру, не остудить пыл сумасбродства. И они ведь тоже понимают, подумала я, что, едва лишь остынет он, ничего у нас не останется, кроме мыслей о том, кто мы и где находимся. Поздно — я уже впилась зубами в запястье Эдгара, выхватила куриную маету и вдобавок расцарапала Эдгару руку.

Эдгар языком слизнул выступившую капельку крови, а Курт во все глаза уставился на меня.

Фрау Грауберг закричала из окна:

— Иди есть!

Ее внучек сидел над нами, в ветвях липы; он крикнул в ответ:

— А ты приготовила что-нибудь вкусненькое?

Фрау Грауберг подняла кулак:

— Ну погоди, уж ты у меня запомнишь!

Под липой лежал серп. На нижней ветке висели грабли.

Внучек слез с дерева и топтался на траве под липой, грабли все еще покачивались.

— Покажи, где куриная маета? — попросил ребенок.

Георг ответил:

— Детям это неинтересно.

Внучек надул губы и вдруг сунул руку себе между ног:

— А у меня тут волосы растут.

Я сказала:

— Это нормально, не бери в голову.

— А бабушка говорит, я слишком рано развиваюсь. — Ребенок убежал.

— Этому ребенку нечего тут делать, — сказал Эдгар, — что он тут забыл?

Что-то они скажут, подумала я, если ненароком забежит Тереза. Я ведь договорилась с ней.

Курт достал из большой дорожной сумки две бутылки водки, а из внутреннего кармана — штопор.

— Фрау Маргит не даст стаканов, — сказала я.

Мы пили из горлышка.

Курт показал фотографии, сделанные на бойне. На первой были крючья, на которых висели и сушились коровьи хвосты.

— Вот эти жесткие, — пояснил Курт, — дома они используют их вместо ершиков для бутылок. А вот эти мягкие, ими играют дети.

Другая фотография: лежащий на земле теленок. На нем сидят трое. Один — у самой шеи. Он в резиновом переднике и с ножом в руке. Позади стоит еще один, со здоровенным молотом. Еще несколько мужчин, пригнувшись, стоят полукругом; в вытянутых руках — кофейные чашки. Следующая фотография: сидящие крепко держат теленка за уши и за ноги. Следующая: глотка теленка перерезана, кровь хлещет, мужчины подставляют свои кофейные чашки. Следующая: они пьют. Наконец: теленок лежит один, в помещении цеха. На заднем плане — чашки, на подоконнике.

Еще на одном снимке была разрытая земля, кирки, лопаты, железные ломы. И в отдалении куст.

— Здесь сидел тот бритоголовый в одном белье, — сказал Курт.

Курт показал нам на снимках своих работяг.

— Вначале, — сказал он, — я не мог в толк взять, с чего это они мчатся сломя голову в цех. Мой кабинет в другой части здания, из окна видишь поля, деревья, кусты и камыши, — на это вот и полагалось мне смотреть в обеденный перерыв. Они не хотели пускать меня в тот цех. В любой другой — пожалуйста, только не в этот. А теперь им все равно, смотрю я или нет.

Георг откупорил вторую бутылку. Эдгар по порядку разложил фотографии на траве. Все они на оборотной стороне были пронумерованы.

Мы сидели перед этими фотографиями, как те мужчины перед теленком.

— У меня есть и другие снимки, — сказал Курт, — на них коровы и свиньи.

Он показал мне того рабочего, который уронил ему на руку железную балку. Оказалось, самый молодой. Курт завернул фотографии в газету. И вытащил из кармана зубную щетку.

— Ко мне приходил Пжеле, — сказал Курт. — Забудь-ка ты эти фотографии у портнихи.

— Лучше у Терезы, — сказала я. — Приноси и остальные.

— Это кто, Тереза? — спросил Георг.

Я уже открыла было рот, но Курт меня опередил:

— Разновидность портнихи.

— Женщины всегда ищут поддержки у женщин, — сказал Эдгар. — Становятся подружками, чтобы жарче друг друга ненавидеть. Чем сильней их взаимная ненависть, тем чаще они встречаются и тем больше времени проводят вместе. Я это по училкам знаю. Одна — шу-шу-шу, другая ухо ей подставит, губы распустит, а губы-то как сморщенные сливы. Звонок дадут, а им все не расстаться. Торчат и торчат у двери класса, одна другой на ухо: шу-шу-шу, шу-шу-шу. Вот пол-урока и проваландаются. И на перемене та же история.

— О мужиках, конечно, шушукаются, — сказал Георг.

А Эдгар засмеялся:

— У большинства мужик-то всего один, плюс еще какой-нибудь, эпизодический.

Эдгар и Георг были как раз такими эпизодическими приятелями у двух учительниц.

— В летнем приволье, — признались они и, слегка покраснев, посмотрели на Курта и меня.

А я была зимней эпизодической подружкой: когда кончилась зима, того мужчины не стало.

 

О любви он никогда не говорил. Его мысли занимала вода, и он называл меня своей соломинкой. Если я и была соломинкой, то не в воде, а на земле. Потому что на земле мы лежали каждую среду, после работы. В лесу, всегда в одном и том же месте, — трава там росла высокая, а земля была ровной. Потом уж трава не была высокой. Мы обнимались второпях, жар и холод пробегали по коже, сливались воедино. Трава снова выпрямлялась — уж не знаю, как это у ней получалось. И не знаю, почему и зачем мы считали вороньи гнезда на черных акациях. Гнезда пустовали. Он говорил: «Вот видишь!» В тумане были прорехи. Они быстро затягивались. Больше всего зябли ноги, сколько бы мы ни бегали по лесу. Мороз начинал пощипывать еще до того, как темнело. Я говорила: «Все-таки они прилетят спать, а сейчас они кормятся на полях. Вороны живут сто лет».

Капли на ветвях уже не блестели. Они замерзли и превратились в длинные носы. Я не понимала, куда девается небесный свет, хотя битый час наблюдала за небом. Он сказал: «Некоторые вещи зрению недоступны».

Когда становилось совсем темно, мы шли на трамвай и возвращались в город. Какие оправдания он находил для своего позднего возвращения домой каждую среду, я не знаю. Его жена работала на фабрике стирального порошка. Я никогда не спрашивала его о жене. Знала — из-за меня она не останется соломенной вдовой. Я не собиралась у кого-то отнимать этого мужчину. Он был мне нужен только в лесу по средам. О своем ребенке он упоминал изредка: ребенок заика, живет у родителей жены, в деревне. К ребенку он ездил каждую субботу.

А каждую среду вороньи гнезда пустовали. Он говорил: «Вот видишь!» Что касается ворон, тут он был прав. А насчет соломинки — нет. Соломинка на земле в лесу — это навоз. Вот навозом я и была для него, а он — для меня. Что ж, и за кучку навоза хватаешься, если одиночество уже не покидает тебя.

Он был сотрудником Терезиного отдела, тем, кто однажды не вышел на работу и с того дня не появлялся на фабрике. В лесу с пустыми вороньими гнездами он предложил мне вместе с ним бежать за Дунай. Он делал ставку на туман. Другие уповали на ветер, ночь или солнце. «Одно и то же у каждого свое, как любимый цвет», — сказала я. А мысленно добавила: и как способ самоубийства.

Очевидно, и в нашем лесу среди акаций было дерево с дверной ручкой на стволе. Я разглядела это дерево, но позже, не тогда в лесу. Может быть, оно росло слишком близко, прямо под носом. Но он знал это дерево и открыл дверь.

В следующую среду он был уже мертв, погиб вместе с женой во время бегства. А я все ждала вести, что он жив. Не потому, что любила. Но со смертью невозможно смириться, если с умершим тебя связывала тайна. Я ведь и раньше ломала себе голову: чего ради я хожу с ним в лес? Чтобы полежать в высокой траве, чтобы открыть шлюзы и дать волю застоявшейся крови, а потом даже не пытаться поймать его взгляд? Наверное, так оно и было.

Лишь спустя несколько месяцев в медпункте на столе оказался клочок бумаги с его фамилией. Тереза, вечно шнырявшая по всей фабрике, видела эту официальную справку. В ней значилось: фамилия, имя, профессия, домашний адрес, дата смерти и диагноз — естественная смерть от остановки сердца. Место смерти — по месту проживания. Время смерти — 17 часов 20 минут. Печать учреждения судебно-медицинской экспертизы, синяя подпись.

Такой же клочок с фамилией и именем его жены получили на фабрике стирального порошка, где у Терезы работала знакомая медсестра. В справке была указана та же дата смерти и та же естественная смерть от остановки сердца, время смерти — 12 часов 20 минут, место смерти — по месту проживания.

Тереза сказала: «Ты многовато о нем спрашиваешь. А ты же лучше всех его знаешь. У тебя с ним что-то было, это ни для кого не секрет. Кстати, это первое, что мне тут рассказали о тебе. А как раз перед тем, как мы с тобой повстречались у портнихи, он тоже к ней приходил. Я пришла, он ушел. Портниха ему на картах гадала. Теперь это уже не имеет значения, — добавила Тереза, — но доверять такому человеку я не стала бы».

Капитан Пжеле никогда не задавал мне вопросов о нем. Может быть, на свете все же было что-то, о чем капитан Пжеле не знал. Однако я слишком часто ездила в лес — неужели это могло остаться неизвестным капитану Пжеле? Может быть, капитан Пжеле с ним говорил обо мне. Но в лесу он никогда ни о чем меня не выспрашивал, да и вообще по-настоящему он меня не знал. Я это заметила — как раз потому, что я его не любила.

Впрочем, может быть, капитану Пжеле он рассказал, что я, если уж очень надо, могу спеть.

 

— Завели себе любовь. Она пропахла древесиной и жестью, — ворчал Курт. — У меня ничего такого нет, а оно и лучше. С дочками и женами кровохлебов я бы не мог любовь крутить.

Курт сказал это, когда мы составляли список погибших при побеге, перечисляя всех, о ком хотя бы слышали. Список занял две страницы. Эдгар переправил его за границу.

Большинство имен я услышала от Терезы, еще несколько — от портнихи. Ее заказчица, та, с пятнами семени, и ее муж и двоюродный брат мужа уже были мертвецами.

Георг срезал серпом траву. Головы у нас были тяжелые и от этого списка, и от водки. Георг стал дурачиться, мы смотрели. Он поплевал на ладони и запрыгал за граблями туда-сюда, сгребая сено. Потом грабли снова болтались на ветке липы. Георг вытащил из кармана зубную щетку. Поплевал на нее и пригладил себе брови.

Я спросила, кто хозяин летнего домика. Эдгар сказал:

— Таможенник. У него много иностранной валюты. Он прячет ее у моих родителей, в люстре, там не найдут. Отец знает его с войны. Теперь этот человек на пенсии, он переправит список через таможню. А ключ дал мне его сын, он живет в городе.

Из комнаты Эдгара исчезли бумаги. А ведь у него был второй экземпляр списка.

— Нет, он не в комнате, — сказал Эдгар.

Но вот стихов у него не осталось.

— В памяти тоже стихов не осталось, — сказал Эдгар.

 

Тереза ни в тот день, ни в тот вечер не пришла. Я отдала ей фотографии уже на следующий день, на фабрике. А накануне отца Терезы предупредили насчет меня. Капитан Пжеле предупредил, сказал, что общение со мной оказывает на Терезу вредное влияние. И что мне только красного фонаря не хватает.

— Я, когда все это от отца услышала, прикинулась дурочкой и спросила: «Красный фонарь, это он про партию, что ли?» Отец взъелся: «Партия не бордель!»

 

Эдгар, Курт и Георг давно уехали. Срезанная трава сохла на солнце. С каждым днем стожок светлел и съеживался. Трава уже превратилась в сено. И отрастала стерня.

Однажды под вечер небо почернело и озарилось желтым огнем. Вдалеке за городом схлестывались молнии, гремел гром. Ветер раскачивал липы и срывал листья, ветер швырял ветки на деревце букса и снова отбрасывал в воздух. Они трепыхались, ствол букса трещал. В небе перемешались уголь и стекло. Казалось, протянешь руку — и она уткнется в воздух.

Господин Фейерабенд, стоя под деревьями, совал сено в голубую наволочку. Ветер выхватывал у него из рук серые клочья. Они улетали, старик бросался вдогонку и ногой прижимал клочки сена к земле. При этих световых вспышках он казался вырезанным силуэтом. Я испугалась, что молния заметит его и убьет. Когда упали первые крупные капли, он бегом бросился под крышу. «Для Эльзы», — сказал он, унося набитую наволочку в комнату.

 

После маминых болей в пояснице я прочитала:

«Фрау Маргит мне пишет, что ты гуляешь сразу с тремя. Слава богу, хоть с немцами, но всё одно — скурвилась ты. Вот так, из года в год, платишь за ребенка, за его городское образование да воспитание, и только на это ты и нужна. А потом в награду получаешь потаскушку. Говорят, у тебя и на фабрике с кем-то шашни. Не дай бог приведешь мне в дом валаха и объявишь: „Вот мой муж“. Парикмахер раньше стриг городских, так он еще тогда говорил, мол, на образованную бабенку только плюнуть. Да всегда же думаешь, твоя-то деточка не станет такой».

 

Пчелиный воск закипал в кастрюльке, пузырьки лопались и крутились вокруг поварешки, белые, как пивная пена. На столе среди мисочек, кисточек и стаканов стояла фотография. Косметичка сказала:

— Это мой сын. — Ребенок держал на руках белого зайца. — А зайца больше нет, — сказала косметичка, — наелся мокрого клевера и околел. Желудок лопнул.

Тереза выругалась.

— Да мы же не знали, что нельзя, — оправдывалась косметичка, — утром по росе нарвали для него. Думали, свежий клевер, вот и хорошо, чем свежей, тем лучше.

Она ложкой размазала воск по Терезиной ноге, положив полосу шириной с ладонь.

— Самое время, — заметила она, — тут, на голенях, отросло уже, что твой укроп.

Когда она начала отдирать воск, Тереза зажмурилась.

— Конечно, мы бы этого зайца все равно потом зарезали, — сказала косметичка, — а все же нехорошо получилось.

Восковая лента оборвалась, и косметичка принялась отдирать остатки.

— Поначалу всегда больно, а после привыкаешь. Ничего, бывают вещи и пострашней.

«Вещи пострашней» — об этом я могла бы ей кое-что рассказать. И тут я засомневалась, стоит ли мне удалять волосы на ногах.

Тереза закинула руки за голову, отвела назад локти и посмотрела на меня. Зрачки у нее были огромные, как у кошки.

— А ты трусишь, — заметила она.

Косметичка размазала воск по Терезиной подмышке. Чуть позже, когда она, поддев острыми ногтями, сняла воск, из него торчала щетка волос.

— Зайцы — симпатичные зверушки, особенно белые, — сказала Тереза. — Но мясо у них такое же вонючее, как у серых.

— Зайцы зверьки опрятные, — сказала косметичка.

Терезина подмышка теперь была голой. И я увидела там узел величиной с орех.

 

Куриная маета лежала рядом со словарем. Тереза каждый день ее крутила, перед тем как мы садились перекусить. Придя, она еще в дверях объявляла: «Вот и я, пришла покормить курочек». И всякий раз спрашивала, удалось ли мне выяснить, как по-румынски называется та птица, о которой Георг написал в своей «инструкции по эксплуатации». Но я знала только немецкое название, которое и перевела для Терезы — девятисмертник, а видовое название — жулан. Ни в одном румынском словаре слова «девятисмертник» я не нашла.

— Когда-то у меня была немецкая няня, — рассказала Тереза. — Старуха, еще бы, молодую няню бабушка на порог не пустила бы, чтобы не вводить в искушение моего отца. Строгая была старуха, а пахло от нее айвой. И на руках — длинные волосы. У нее я должна была учиться немецкому языку. Дас лихт, дер егер, ди браут [7]. Мое любимое слово было футтер — «корм», да? — потому что по-румынски оно значит «трахать», и айвой от него не пахло.

 

Кому хозяйка вволю корма задает,

Чье молочко парное нам несет?

 

Няня пела мне:

 

Детки, домой пора вам давно!

Матушка свечку задует — станет темно.

 

Она переводила мне слова, но я все время их забывала. Песенка была грустная, а мне хотелось радоваться. Когда мама посылала няню на рынок, та брала меня с собой. На обратном пути я вместе с ней любовалась фотографиями невест в витрине у фотографа. И вот тут она мне нравилось: она ничего не говорила, а все стояла и смотрела, смотрела, еще дольше, чем я, так что я уже тянула ее за руку — пойдем! На стекле оставались отпечатки наших пальцев. А немецкий язык всегда казался мне айвовым — грубым, как айва.

С тех пор как я увидела «орех», я каждый день спрашивала Терезу, сходила ли она к врачу. Тереза вертела кольца на своих пальцах, смотрела на них, словно на кольцах был написан ответ. И отрицательно мотнув головой, разражалась руганью и отставляла в сторону еду. Лицо у нее каменело. Однажды, в понедельник, она ответила: «Была». Я спросила: «Когда?» Тереза сказала: «Была вчера у одного, домой к нему ходила. Жировик, а не то, что ты подумала».

Я не поверила, я искала в ее глазах свежую, влажно блестящую ложь. Глядя на ее лицо, я увидела городского ребенка, своенравного и шустрого, — он тенью скользил где-то возле уголков рта. А Тереза, сунув в рот очередного солдатика, принялась жевать; одновременно она раскачивала доску с курочками. Курочки тюкали клювами, шарик летал по кругу. Я подумала: когда врешь, еда не лезет в горло. А Тереза как-никак уплетала за обе щеки. Мои подозрения рассеялись.

«Если бы тебе сказали: хочешь с завтрашнего дня будешь птицей? — какой птицей ты хотела бы стать?» — спросила Тереза.

 

Терезе уже недолго оставалось объявлять: «Я пришла кормить курочек», — нам с ней уже недолго оставалось водить хлеб-соль.

Однажды утром, придя на работу, я услышала стук. Не в коридоре — там не было ни души. Я стояла с ключом в руке перед своей дверью. Прислушалась — стук доносился изнутри. Я рывком распахнула дверь. За моим столом сидел некто. И забавлялся куриной маетой. Я знала этого типа только в лицо, все называли его программистом.

Он гоготал как ненормальный. Я выхватила у него куриную маету. Он изрек: «У цивильных людей в это время суток принято стучать, прежде чем войти». На работу я не опоздала. Но оказалось, что я уволена. И только захлопнув за собой дверь, я увидела в коридоре свои пожитки: мыло, полотенце, Терезин кипятильник и кастрюльку. В кастрюльке две ложки, два ножа, кофе, сахар и две чашки. В одной чашке — стирательная резинка. В другой — ножницы для ногтей. Я бросилась искать Терезу, я стояла в ее отделе, выложив пожитки на стол. Я недолго там прождала. Атмосфера была тяжелая, все ходили туда-сюда. Они так и кишели в этой живопырке, битком набитой людьми. На меня они косились с опаской. Никто не спросил, почему я реву. Зазвонил телефон, кто-то снял трубку и ответил: «Да, она здесь». И сообщил, что меня вызывает начальник отдела кадров. Тот дал мне подписать бумажку. Я прочитала и сказала: «Нет». Он поднял на меня сонные глаза. Я спросила: «За что?» Он разломил сдобный рогалик. Две белые крошки упали на темный пиджак, — они что-то напомнили мне, не помню что. Тем громче я орала. И впервые в жизни выругалась — потому что меня уволили.

 

Тереза в то утро на работу не пришла.

Вместо неба была плешь. Теплый ветер подхватил мои волосы и поволок меня за голову по фабричному двору, ног под собой я не чуяла. Вспомнилось: «Кто чисто да опрятно одевается, тот и на небо не замарашкой явится». Назло этому небу и капитану Пжеле мне хотелось вываляться в грязи, однако начиная с того дня я стала еще больше следить за чистотой своего белья.

И еще три раза я все той же дорогой ходила в Терезин отдел, открывала и, ни слова не сказав, закрывала дверь. Пожитки по-прежнему лежали на столе. По щекам и подбородку у меня текли слезы, я их не вытирала. Губы жгло от соли, нос и горло распухли.

На мощеной площадке под лозунгом я видела свои и чужие шаркающие туфли. Люди носили туда-сюда жестяных баранов или трепыхающиеся листки. Люди были рядом, но я видела их как бы издалека. Только головы и волосы виделись близко, и казалось, что они больше, чем рубашки и платья.

О себе я теперь совсем не думала — такой меня мучил страх за Терезу. Второй раз в жизни я выругалась.

Она же в это самое время сидела у директора. Он поймал ее у ворот. И продержал у себя три часа, отпустив лишь тогда, когда я, уволенная, уже вышла за ворота. В тот же день Терезе было предложено вступить в партию и порвать отношения со мной. Через три часа она сказала: «Хорошо».

 

На собрании, проходившем после обеда, Тереза должна была сидеть в первом ряду, перед красной скатертью президиума. Открыв собрание, сначала чествовали Терезиного отца. Затем председатель обратился к ней самой. «Пусть она встанет и выйдет вперед, — сказал он, — чтобы все посмотрели на нового члена партии, до того как мы его примем. Тереза поднялась и повернулась лицом к залу. Стулья заскрипели, шеи вытянулись. Тереза сообразила, куда все они глядели — на ее ноги.

— Я поклонилась, как будто собралась выступать, — рассказывала Тереза. — Кто-то засмеялся, кто-то даже захлопал. И тут я давай ругаться. Скоро они перестали смеяться и хлопать, так как никто в президиуме не хлопал. Они смекнули, что попали впросак, и спрятали руки.

«Да пошли вы все, летите-ка вверх тормашками и задницей мух ловите», — сказала Тереза. Кто-то в первом ряду положил руки себе на колени. Прежде он сидел, подсунув руки под себя, теперь руки были красные, как скатерть президиума.

— И уши красные, хотя на ушах он не сидел, — рассказывала Тереза. — Он хватал ртом воздух, а пальцы скрючило у него, вот-вот когти выпустит.

Его сосед, тощий, с длинными ногами, пнул Терезу ботинком в щиколотку, чтобы она замолчала и села на место. Тереза отставила ногу подальше от его башмаков и продолжала: «А если кому мало покажется, так может нагадить себе на голову или, может, чего получше придумает».

— Голос у меня был спокойный, — рассказывала Тереза. — Я улыбалась, и они сначала подумали, что я благодарю партию за высокую оценку заслуг отца. Потом выпучили глаза, точно совы днем. Не зал, а сплошь белые глаза, куда ни посмотришь.

 

В город неожиданно приехал Курт. Была среда. Я в тот летний день сидела в комнате, хоть и светило солнце, — очутившись где-нибудь на улице, среди людей, я то и дело принималась плакать. В трамвае я уходила в пустую середину вагона, чтобы плакать в голос. Из магазинов я быстро выбегала на улицу, иначе я начала бы бросаться на людей, царапаться и кусаться.

Впервые Курт принес фрау Маргит цветы, — наверное, потому, что пришел среди недели. Букет, собранный в поле, — дикие маки и белая глухая крапива. В дороге они завяли. Фрау Маргит сказала: «В воде оживут».

Цветы — это было лишнее: фрау Маргит, с тех пор как меня уволили, сделалась шелковая. Она гладила меня по голове, а я от этого внутренне холодела. Я не могла оттолкнуть ее руку — и не могла этого выносить. Иисус ее тоже смотрел на меня, когда она говорила: «Ты должна молиться, деточка. Господь всё понимает». Я ей о капитане Пжеле, а она мне — о Боге. Мне было страшно, что я не совладаю со своими руками и они все-таки ударят ее по лицу.

 

— Один раз ко мне пришел кое-кто, — рассказала фрау Маргит. — Он спрашивал о тебе. От него разило пóтом. Я подумала, kanod[8], Istenem[9], их тут столько, разве всех упомнишь.

Мужчина показал свое удостоверение, но без очков она не могла разобрать, что там написано. Прежде чем она успела возразить, он уже очутился в комнате.

— Всякое разное спрашивал, — сказала фрау Маргит.

По его вопросам она сообразила, что никакой любовью тут не пахло.

«За квартиру платит, на работу ходит, а больше ничего не знаю, — уверила фрау Маргит этого мужчину. И подняла руку: — Клянусь, — сказала она и указала на Иисуса, — я не лгу, вот мой свидетель».

— Весной это было, — рассказала фрау Маргит. — Я только теперь об этом говорю, потому что тот мужчина ушел и больше никогда не приходил. Напоследок извинился и поцеловал мне руку. Кавалер. Но все-таки от него разило пóтом.

С тех пор, сказала фрау Маргит, она часто молится обо мне.

— Бог меня слышит, Он знает, что я не молюсь о ком попало. Но и ты должна kiscit[10] молиться.

 

Курт приехал в необычный день, потому что Эдгар и Георг позвонили ему на бойню и сообщили, что оба уволены.

— Они и на фабрику звонили, — сказал Курт. — Какой-то программист их огорошил: якобы столько ты прогуляла, что пришлось тебя уволить. Они попросили к телефону Терезу, и тут программист повесил трубку.

Курт всю ночь промаялся зубной болью. Волосы у него были всклокочены.

— В поселке нет зубного врача, — сказал он, — все ходят к сапожнику. В мастерской у него стоит такой стул, на котором сидящего можно запереть поперечиной. Садишься, сапожник обвязывает зуб прочной ниткой. На другом конце делает петлю, накидывает петлю на дверную ручку. Ногой по двери шарахнет, дверь захлопнется — и готово, зуб болтается на нитке. Стоит сорок леев, аккурат как пара набоек.

Терезу после партсобрания не уволили. Ее перевели на другую фабрику.

Курт сказал:

— Это ребячество, а никакая не политика. Ее отец — человек взрослый, вот ей и позволяют оставаться малым дитятком.

Красные уголки глаз у Курта были ярче, чем его рыжие волосы. Губы влажно блестели.

— Мой отец тоже был взрослым, — сказала я, — иначе не служил бы в СС. И он тоже мог бы отливать памятники и расставлять их по всей стране. И мог бы снова и снова выступать в марш-поход по всему миру. Если после войны он в политическом смысле был списан за непригодностью, то в этом не ему каяться. В свое время он пустился маршировать в неправильную сторону, вот и всё.

— В доносчики любой годен, — сказал Курт, — неважно, кому он служил — Гитлеру или Антонеску.

Из-за шрама на большом пальце Курт показался мне похожим на Чертово Чадушко.

— Через несколько лет после Гитлера все они оплакивали Сталина, — сказал Курт. — И с тех пор помогают Чаушеску разводить кладбища по всей стране. Мелкие доносчики не стремятся к высоким партийно-чиновным должностям. Их можно использовать без всяких там церемоний. А члены партии могут пожаловаться, если предложат доносить. По сравнению с беспартийными у них больше возможностей оказать сопротивление.

— Если они этого хотят, — заметила я.

Я с ненавистью смотрела на грязные ногти Курта, так как даже в них было недоверие к Терезе. И с ненавистью — на его скривившийся рот, потому что он меня почти убедил. Даже отрывающуюся пуговицу у него на рубашке я ненавидела — за то, что она висела на нитке.

— Как же надо постараться, чтобы стать таким политически зрелым, как ты, — сказала я.

Оторвав эту болтающуюся пуговицу, я выдернула из нее нитку и сунула в рот. Курт хотел шлепнуть меня по руке, но промазал — оплошал.

— Тебя послушать, так все дело в четкости и определенности, но ты просто всех подозреваешь, — сказала я, чувствуя на языке нитку и зажав в ладони пуговицу. — Однако фотографии ты позволяешь держать у Терезы.

— Ну, этой-то ничего не сделают, если найдут их у нее, — отмахнулся Курт.

— Думаешь, раз ты никому не доверяешь, то и тебя никто не раскусит, — продолжала я.

Курт поглядел на портрет свежей покойницы, на ее платье с оборками и летний зонтик.

— Нет, — сказал он. — Пжеле теперь глаз с нас не спускает.

Я раскусила нитку и проглотила.

— Разве кто-нибудь на свете выбирает себе отца? — спросила я.

Курт сидел, обхватив голову руками.

— Есть люди, которые порвали с отцом, — сказал он.

Я спросила:

— Кто?

Он забарабанил пальцами по пустому столу, звук напоминал тюканье курочек по зеленой доске. Каждый палец выбивал из деревяшки свой, особый, звук.

Я подумала: мы знаем друг друга настолько хорошо, что друг без друга уже не можем обойтись. А ведь легко могло случиться, что каждый из нас нашел бы себе других друзей, если бы Лола умерла не в шкафу.

— Пойди к зубному, — сказала я. — Тебе завидно — ведь нам-то никто не может помочь.

Курт ответил:

— Вот и ты понемногу впадаешь в детство.

Потом же сам чисто ребяческим просительным жестом протянул мне ладонь. Но я сунула пуговицу в рот:

— Пусть остается у меня, ты потеряешь. — Пуговица постукивала о мои зубы.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.