Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Герта Мюллер 6 страница



Прежде чем отпустить меня, капитан Пжеле сказал:

— Компашка ваша — поганая поросль, мы тебя выведем на чистую воду.

«Поганая поросль», подумала я, это она виделась отцу, когда он мотыгой выкорчевывал молочай. Я написала два письма, в каждом после обращения поставила запятую:

Дорогой Эдгар,

Дорогой Георг,

Запятая не проговорится, когда капитан Пжеле будет читать письма, и он их снова заклеит и отправит по адресу. Но когда письмо вскроют Эдгар и Георг, запятая будет криком кричать.

Не бывает запятых, которые кричат или молчат. Запятые после имен получились слишком жирные.

 

Теперь уже нельзя было по-прежнему держать перевязанный веревкой пакет с книгами и письмами на работе в шкафу, за папками с бумагами. Я пошла с этим пакетом к портнихе, чтобы у нее как бы забыть его на некоторое время, пока не подыщу более надежное место все там же, на фабрике.

Портниха что-то утюжила. Сантиметр лежал на столе, свернувшись змеиными кольцами. Тикали часы. На кровати было разложено платье с крупным цветочным рисунком. На стуле сидела молодая женщина. Портниха сказала:

— Это Тереза.

— Я ее знаю, — сказала я, — видела на фабрике, она долго ходила с рукой в гипсе.

Тереза засмеялась, и только тогда я посмотрела на нее.

— Теперь у меня правая рука коричневая от солнца, а левая белая-белая, — сказала Тереза. — Если рукав длинный, не видно.

В комнате тикали часы. Тереза разделась и накинула цветастое платье, но запуталась, коричневая рука никак не попадала в пройму. Тереза грубо выругалась. Портниха сказала:

— Ругайся не ругайся, а вороту рукавом не стать.

Надев платье, Тереза сказала:

— Еще год назад я, когда слышала ругань, сразу воображала себе все эти вещи. Коллеги мои в конторе это заметили. Кто-нибудь выругается — я глаза закрываю. Сотрудники сказали: «Это ты нарочно, чтобы лучше представить себе, что эти слова означают». А я-то закрывала глаза, как раз чтобы этого не видеть. Утром прихожу на работу — на столе моем листки лежат. А на листках рисунки — картинки к ругательствам. Вознесение хрена и щели. С тех пор я, когда кто-нибудь ругался, сразу вспоминала эти картинки, «Вознесение», и всякий раз хохотала. А они опять говорят, будто я все равно глаза закрываю, даже когда смеюсь. Ну тогда и я стала ругаться. Поначалу только на фабрике.

В комнате тикали часы.

— Не буду переодеваться, в этом платье останусь, оно теплое, — сказала Тереза.

— Это тебе от ругани жарко, — возразила портниха.

— Нет, тепло, потому что оно из толстой материи.

— Цветочный рисунок — летний, — сказала портниха, — я вот не стала бы в таком платье зимой ходить.

— Теперь я везде ругаюсь, — сказала Тереза и сняла платье.

Часы тикали даже в зеркале. Шея у Терезы была слишком длинная, глаза совсем маленькие, лопатки торчали, пальцы толстые, зад плосковат, ноги довольно кривые. Я смотрела на Терезу, и, под это тиканье, все в ней казалось уродливым. Никогда еще ни одни часы не тикали так громко с тех самых пор, как я усвоила, что нельзя гладить коричнево-белые кисточки на отцовских шлепанцах.

— А ты стала бы зимой ходить в таком платье? — спросила Тереза.

Пояса у платья не было. Я ответила:

— Да, стала бы, — и тут сообразила: Тереза уродлива из-за этого тиканья, этот ритм разбивает ее на куски. А чуть позднее, уже без зеркала, все в Терезе, что обычно кажется уродливым, предстало как что-то необычное. И более красивое, чем у женщин, красоту которых видишь с первого взгляда.

Портниха спросила:

— Как живет-поживает твоя бабушка?

— Припеваючи, — ответила я.

 

Мама стоит перед зеркалом и причесывается. Бабушка-певунья подходит, становится рядом с мамой. Бабушка-певунья берет в одну руку мамину черную косу, в другую — свою, седую. И говорит: «Вот у меня две деточки, и обе не мои. Обе вы меня обманули, я же думала, белокурые вы». Она забирает у мамы гребешок и с ним уходит в сад, хлопнув дверью.

 

Когда Тереза взяла с подзеркальника карты, я поняла, почему часы в этой комнате так громко тикали. В этой комнате все ждали. Но ждали не одного и того же. Портниха и Тереза ждали, когда я наконец уйду, — тогда они раскинут карты. А я ждала, что они раскинут карты до того, как я уйду. Мне надо было дождаться, чтобы портниха нагадала Терезе счастье, — только после этого я могла бы незаметно забыть здесь мой пакет с книгами летнего домика.

Портниху в городе знали не столько по сшитым ею платьям, сколько как гадалку. Большинство ее клиенток не говорили, зачем приходят. Но портниха сразу видела, что им нужно счастье в дальней дорожке.

— Некоторых мне жаль, — сказала портниха, — они же большие деньги платят, а что поделаешь, не в моих руках их судьба. — Портниха отпила воды из стакана. — Чутье мне подсказывает, кто картам верит, а кто нет. — Она поставила стакан на стол. — Ты вот веришь, и в то же время ты боишься, что пасьянс у меня сойдется. — Портниха смотрела на мое ухо. Меня бросило в жар. — Ты своих карт не знаешь, — сказала она, — но куда же денешься, с этим надо жить. Несчастье я всегда вижу и, бывает, не могу молча носить это в себе.

Портниха опять взяла стакан. Мокрый кружок на столе остался не там, где стоял стакан, а возле моей руки. Меня зазнобило от холода. Я молчала. Портниха отпила воды.

 

Река и камни у реки. Низовое течение, там, где кончается прогулочная дорожка. Там надо повернуть, если хочешь назад, в город. Обычно там все и поворачивали, потому что не хотели идти дальше по острым камням, которые чувствуешь даже сквозь подметки.

Иногда кто-нибудь не поворачивал обратно, так как хотел броситься в воду. Люди говорили, тут дело не в реке, река она для всех одна. Дело в самом человеке, который не захотел повернуть назад. И такой человек, говорили они, исключение.

Я уже не хотела поворачивать назад, и я зашагала прямо по острым камням. Была цель, — не та цель, которая, как однажды написал Георг, является с пустыми карманами. В своих карманах я несла два тяжелых камня. Цель, обратная цели пустых карманов.

Накануне я ходила в другой район города, смотрела там вниз из окна шестого этажа в длинном коридоре. Людей вокруг не было, высота — подходящая, ничто не мешало мне броситься вниз. Но слишком близко, прямо над головой, было небо. А потом, у реки, слишком близко оказалась вода. Я свихнулась, как те птицы, которых доводили старики со свистульками. Мне же свистела сама смерть. Так как я не смогла броситься из окна, на другой день я опять пришла к реке. И на следующий день — снова.

Друг за другом, словно те дни, когда я ходила к реке, на берегу выстроились три пары камней. Каждый раз я приносила новую пару. Искала камни недолго — было много камней, подходивших по весу и готовых вместе со мной опуститься на дно. Но все они были не те. Из моих карманов они возвращались на землю. А я возвращалась в город.

 

Одна из книг летнего домика была озаглавлена «Самоубийство». Там утверждалось, что лишь один способ самоубийства человек мыслит как приемлемый для себя. Я же металась, словно в заколдованном круге, между окном и рекой. Смерть свистела мне издалека, нужно было взять разбег. Внутренне я собралась, и лишь крохотная частичка меня отказывалась повиноваться. Наверное, артачился зверек в моем сердце.

После Лолиной смерти Эдгар однажды сказал: «Был выбран надежный способ». В сравнении с Лолой я вела себя смешно. Я еще раз сходила на реку, чтобы свои подобранные парами камни разбросать среди прочих камней. Лола же сразу сообразила, как поясом от платья раз и навсегда затянуть мешок со своей смертью. Если бы Лола выбрала для себя мешок с рекой, она бы сумела подыскать хорошую пару камней. О таких вещах не пишут в книгах. Читая ту книгу, я думала: буду знать, что да как, если понадобится умереть.

В той книге слова казались такими близкими, что я думала: в свое время они сделают все что нужно. Но когда я стала примерять их на себя, они вдруг затрещали по всем швам, и я опять очутилась на воле. Я громко смеялась, разлучая парочки камней на берегу. Нет, со смертью я затеяла что-то не то.

Вот такой я была глупой, хохотала, чтобы не разреветься. И упрямой, ведь я подумала: река — не в моем мешке со смертью. Не удастся капитану Пжеле вывести меня на «чистую» воду.

 

Эдгар и Георг приехали только летом, когда в школах начались большие каникулы. Ни они, ни Курт никогда не узнали, что мне свистела смерть.

Курт, приезжая раз в неделю, рассказывал о бойне. Рабочие пьют теплую кровь забитой скотины. Крадут потроха и мозги. Вечером перебрасывают через забор окорока и голяшки. Братья и свояки рабочих ждут, сидя в машинах, потом ставят им выпивку. Рабочие вешают на крючья коровьи хвосты, на просушку. Одни хвосты, высыхая, делаются жесткими, другие остаются гибкими. «Жены и дети — сообщники, — сказал Курт. — Жесткие хвосты служат женам работяг вместо ершиков для бутылок. Гибкие — детям работяг вместо игрушек».

Курта не испугало, когда я рассказала, что капитан Пжеле заставил меня петь. Курт сказал: «Это красивое стихотворение я почти совсем забыл. Я теперь сам себе кажусь чем-то вроде того холодильника с Лолиными языками и почками. Но там, где я теперь, там каждый — такой вот Лолин холодильник. Весь поселок — одна громадная столовка».

Дойдя в своем рассказе до «поганой поросли» и «собачьей свадьбы», я попыталась воспроизвести интонации капитана Пжеле. У Курта это получилось удачнее. И Курт захохотал во все горло, так, что в груди у него захлюпало и захрипело. Вдруг он поперхнулся и спросил: «Но как же кобель? Почему там не было кобеля Пжеле?»

 

Мешок с рекой был не для меня. И ни для кого из нас четверых.

Мешок с окном был не для меня. Он был предназначен Георгу, как выяснилось позднее.

Мешок с веревкой был не для меня. Он был предназначен Курту, как выяснилось еще позднее.

Но в то время Эдгар, Курт, Георг и я этого еще не знали. Надо бы сказать: этого никто еще не знал. Однако капитан Пжеле не был «никем». Может быть, капитан Пжеле уже тогда придумал два мешка. Сначала мешок для Георга. Затем мешок для Курта.

Может быть, у капитана Пжеле в то время еще не было мыслей о первом мешке и еще долгое время — о втором. Или же мысли эти у него уже были, однако мешки он распределил на разные годы.

Мы не могли представить себе мысли капитана Пжеле. Чем больше мы старались в этом разобраться, тем меньше понимали.

Так же, как я научилась находить в своих письмах подходящее место для простуды и ножниц , капитан Пжеле, вероятно, научился находить подходящее время для смертей — смерти Георга и смерти Курта. Вероятно.

Я совершенно не понимала, что можно сказать о капитане Пжеле и при этом не ошибиться. И что можно сказать о себе самой и не ошибиться; я соображала не сразу, а лишь последовательно, иногда в три приема. А потом оказывалось, что и это неверно.

 

Зима уже кончилась, весна еще не началась — за это время я услышала о пяти утопленниках: эти пятеро застряли в зарослях у реки, за городом. Все говорили об этом так же, как о болезнях диктатора: качая головами и вздрагивая. Все, даже Курт.

Рядом с бойней, в зарослях, Курт видел мужчину. У рабочих начался перерыв, и они побежали в большой цех, греться. Курт туда не пошел — не хотел видеть, как они пьют кровь. Он ходил по двору и смотрел на небо. В конце двора повернул обратно, и тут услышал голос: кто-то попросил дать какую-нибудь одежонку. И замолчал. Курт увидел в зарослях наголо бритого человека. На нем было только теплое белье. Лишь после перерыва, когда рабочие залезли в канаву и оттуда торчали только их головы, Курт опять подошел к тем зарослям. Помочился в кустах, положил на землю брюки и куртку. Но бритоголового там уже не было.

Вечером Курт опять прошел мимо тех кустов и увидел, что одежда исчезла. Полиция и военные прочесывали местность, на другое утро — поселок. На бойне рабочие откуда-то узнали, что на поле репы, что сразу за бойней, найдена арестантская шапка.

— Вероятно, в тот же вечер этот человек оказался в реке, — сказал Курт. — Ох, только бы не его они выловили, на нем же мои шмотки.

Во рту у меня горчило. Я прилежно собрала свои три пары камней — как раз для трех утопленников. Может быть, и для этого человека.

— Да ведь не факт, что они именно его нашли, — сказала я.

 

На фабрике я занималась переводом инструкций по эксплуатации гидравлических машин. Для меня эти машины были большой, толстый словарь. Я сидела за письменным столом. В цеха ходила редко. Железо машин и словарь не имели между собой ничего общего. Чертежи казались мне какими-то условными знаками, принятыми по соглашению между жестяными баранами и рабочими — рабочими дневной смены и рабочими вечерней смены, разнорабочими, отличниками производства, передовиками производства. Их головам совсем не нужны были какие-то названия для того, что выходило из-под их рук. Они тянули свою лямку, тянули до старости, если не погибали при побеге или не падали замертво на рабочем месте.

Под обложкой словаря сидели взаперти все машины этой фабрики. И не было у меня ключа ко всем этим колесикам и винтикам.

 

Будильник остановился ночью, в начале первого. Мама проснулась за полдень. Она заводит будильник, тот не тикает. Мама говорит: «Нет будильника — значит, утро не настанет». Мама заворачивает будильник в газету и посылает с ним ребенка к сельскому часовщику. Часовщик спрашивает: «Вам когда будильник нужен?» Ребенок отвечает: «Нет будильника — значит, утро не настанет».

Но утро все-таки настает. К полудню мама просыпается и посылает ребенка к часовщику, забрать будильник. Часовщик высыпает в миску две пригоршни будильника. И говорит: «Песенка этого механизма спета».

По дороге домой ребенок выуживает из миски самое крохотное колесико, самый маленький штифтик, самый тоненький винтик. И глотает. Потом — колесико побольше…

 

С тех пор как у Терезы появилось цветастое платье, она каждый день заходила ко мне, в мою комнату на фабрике. Тереза сказала, что решила не вступать в партию. «Не на том уровне моя сознательность, — заявила она на собрании, — вдобавок я очень люблю ругаться».

— Все засмеялись, — рассказывала Тереза. — Мне можно отказаться, потому что мой отец был тут, на фабрике, начальником. Все памятники в городе им отлиты. Теперь уже старый он.

Я видела на Терезином лице скучную местность — где-то на скулах или прямо посередке, в глазах, или возле губ. Городское дитя, у которого, когда оно говорит, слова сопровождаются жестами.

Там, где у меня в душе была пустота, там была она и в душе у Терезы, но Тереза, в отличие от меня, туда не заглядывала. Разве только в тот первый раз, когда я ей неизвестно чем понравилась. Наверное, тем, что мои жесты жили сами по себе, своей собственной жизнью. Как и многие слова. Не только те, которые Эдгар, Курт, Георг и я приняли в качестве условных знаков для наших писем. В словаре сидели взаперти другие слова, условные знаки, принятые рабочими и жестяными баранами. Некоторые из них я привела в своих письмах к Эдгару и Георгу: гайка-барашек, червячная передача, кривошип .

 

Терезины слова были простодушны. Болтала она много, а задумывалась редко. Туфли , говорила она, и это ничего не означало, кроме туфель. Если ветром захлопывало дверь, Тереза ругалась так же длинно и затейливо, как в тех случаях, когда слышала о чьей-то смерти при побеге.

Мы вместе перекусывали в обед. Тереза показала мне рисунки — возносящиеся на небеса половые органы. Она так хохотала, даже слезы навернулись на ее маленькие глазки. И смотрела на меня — хотела и меня заразить своим смехом. Но я увидела на этих листках внутренности забитой скотины. И ни куска уже не могла проглотить. Я поняла, что должна рассказать ей о Лоле.

Выслушав меня, Тереза разорвала листки с «Вознесением».

— Я ведь тоже была тогда в актовом зале, — сказала она, — туда всех согнали.

 

Мы с ней обедали каждый день, и каждый день Тереза являлась в новом платье. То, цветастое, она проносила ровно один день. У нее были платья из Греции и Франции, кофточки из Англии и джинсы из Америки. У нее была пудра, помада и тушь из Франции, украшения из Турции. И тонкие колготки-паутинки из Германии. Женщины в отделе Терезу не любили. Видно было, о чем они думали, глядя на нее. Думали: ради вещей, какие носит эта Тереза, можно и на бегство решиться. Они завидовали ей и мрачнели. И пели, выворачивая шеи ей вслед:

 

Если ты любовь свою покинешь,

Бог тебя сурово покарает.

Покарает Бог тебя сурово:

Тяготой нехоженой дороги,

Завываньем ледяного ветра,

Прахом матери сырой земли.

 

Напевая, они мечтали о бегстве. Но проклятие песни они мысленно посылали Терезе.

Люди на фабрике ели в обед желтоватое сало и черствый хлеб.

Тереза своими толстыми пальцами выкладывала на моем столе ломтики ветчины и сыра, овощи и кусочки хлеба, все это слоями, одно на другом.

— Делаю для тебя солдатиков, — сказала она, — чтобы и ты чего-нибудь поела.

Она брала эти полосатые столбики двумя пальцами и, осторожно перевернув, отправляла в рот.

Я спросила:

— Солдатики? Почему?

Тереза сказала:

— Такое у них название.

То, что ела Тереза, было как раз по ней. В этой снеди мне чудилось что-то от ее отца. Он получал продукты в партийной столовой.

— Каждую неделю, — сказала Тереза, — продукты привозят на дом. Отцу не нужно ходить по магазинам, ну так он ходит проведать свои памятники, а сумку для продуктов без толку с собой таскает.

Я спросила:

— У него есть собака?

 

Портнихины дети сказали:

— Наша мама ушла к заказчице.

Детей я увидела впервые. Меня они не заинтересовали. Они спросили:

— Ты кто?

Я сказала:

— Подруга. — И в ту же минуту поежилась, так как осознала: никакая я ей не подруга.

У детей были черно-синие губы и пальцы.

— Этот карандаш, когда высохнет, пишет серым, как простой, — сказали дети. — А если поплевать, цвет у него как небо ночью.

Я подумала: детей я вижу впервые, потому что впервые зашла просто так, без каких-то тайных мыслей и ничего не собираюсь «забыть».

Но кое-что я хотела забыть — смерть городского сумасшедшего у фонтана.

 

Мужчина с черной бабочкой лежал мертвый на асфальте, там, где столько лет стоял. Вокруг столпились люди. Высохший букет был растоптан.

Курт однажды заметил: «Городские сумасшедшие не умирают. Один повалится — там, где он стоял, будто из-под асфальта поднимается другой, такой же». Человек с черной бабочкой повалился. А на асфальте выросли двое: полицейский и охранник.

Полицейский разогнал стоявших возле мертвого тела. Глаза полицейского горели, на губах блестела слюна. Он привел с собой охранника, привычного переть в толпу и раздавать удары направо и налево.

Охранник, встав возле башмаков мертвеца, сунул руки в карманы. От его плаща шел резкий запах резины, сажи и машинного масла, как от сапог и калош в магазине. Рукава были ему коротки, как всегда у охранников — они же все ходят в форме одного размера и единого образца. Плащ присутствовал. И новая форменная фуражка присутствовала. Отсутствующими были только глаза под козырьком.

Может быть, этого охранника настигла возле мертвеца какая-то тень детства. Может быть, в черепке у него замаячило родное село. Может быть, он вдруг вспомнил отца, которого давно не видел. Или деда, который давно умер. Может быть, вспомнилось ему письмо с болезнями матери. Или брат, который, с тех пор как охранник уехал из дому, должен пасти овец с красными копытами.

Парень облизывался — странно, с чего бы в такое время года. И, видно, проголодался: зимой нет зеленых слив, нечем рот набить.

Рядом с мертвецом, который после стольких лет ожидания наконец-то свидится со своей женой — в сырой земле и уже скоро, этот парень не мог кого-то избивать.

 

Портнихины дети исписали весь листок своими именами, синими, как ночное небо. И теперь ссорились из-за последнего чистого клочка бумаги. Ссорились они негромко: «От тебя несет луком». — «А у тебя плоскостопие». — «А у тебя зубы кривые». — «Зато у тебя в животе червяки, которые вылазят из задницы».

Ноги детей под столом не доставали до полу. Руки детей на столе тыкали друг в друга карандашами. Злость на их лицах была закоренелой, взрослой. Я подумала: пока их мать где-то задерживается, они растут. А что, если бы вот сейчас они выросли большие, оттолкнули ногами стулья и ушли из дома? Как же я расскажу об этом портнихе, когда она вернется? Портниха спрячет ключ от дома, потому что ее детям он больше не нужен.

Когда я не смотрела на детей, их голоса было не отличить один от другого. В зеркале я видела свое лицо и большие глаза какой-то… ничейной. Смотреть на меня этим глазам было ни к чему.

 

Портниха, вернувшись, положила ключ на подзеркальник, а карты и сантиметр, свернутый, — на стол. И рассказала:

— У моей заказчицы есть любовник, так вот, он забрызгивает потолок над кроватью, понимаешь? Муж заказчицы не знает, что там за пятна на потолке. С виду как от воды. Вчера он пришел после ночной смены вместе со своим двоюродным братом. Дождь как из ведра, а они на крышу полезли, давай искать, где прохудилось. Две разбитые черепицы нашли, но не над кроватью. Брат сказал, когда ветер косой, то и дождь косой. Муж моей подруги завтра затевает крышу красить. Я давай отговаривать: мол, обождите хоть до весны, вы же знаете, говорю, опять дождь пойдет, и всё насмарку.

Портниха погладила по головке одного из детей. Второй ребенок уткнулся лбом ей в плечо, ему хотелось, чтобы и его погладили. Но мать встала и ушла в кухню. Вернулась со стаканом воды.

— Ишь, диверсанты! — сказала она. — Эти карандаши ядовитые, нельзя их в рот совать. Вот вам вода, в воду окунайте.

Портниха достала откуда-то чистый лист бумаги, за ним сразу потянулся первый ребенок, тот, которого она погладила по головке. Но она положила листок на стол.

— Дружок моей заказчицы на своей морковке запросто удерживает полведра воды, — сказала портниха. — Как-то раз показал мне. Я заказчицу предупреждала. Родом он с юга, из села Скорничешти. Младшенький в семье, а всего их было одиннадцать ребят. Шестеро выжили. С эдаким бугаем счастья не жди, не будет. Я и Терезе всё предсказала, про ее руку-то. Вы с ней совсем разные, — сказала портниха, — но бывает, оно и удачно сходится. Мне все верят, кто меня знает.

 

Из горбатого дома вышел на улицу мужчина с тяжелым ведром. Ворота за собой не закрыл. Во дворе висело тусклое солнце. Вода в ведре замерзла. Мужчина подошел к какой-то колдобине, перевернул ведро и притопнул по нему ногой. Когда он поднял ведро, на земле оказалась замерзшая внутри ледяного конуса крыса. Тереза сказала:

— Когда лед растает, она убежит.

Мужчина молча пошел обратно в горбатый дом. Заскрипели ворота, и тусклое солнце снова оказалось взаперти. Когда Тереза замолчала, всласть наругавшись, я спросила:

— А река тоже до самого дна замерзла?

На многие вопросы Тереза не отвечала. О каких-то вещах я спрашивала по несколько раз. А о некоторых вещах никогда не спрашивала второй раз, потому что сама о них забывала. Но были и такие вещи, о которых я не забывала, однако никогда не спрашивала о них второй раз. Ни к чему было Терезе знать, что они для меня важны. И я ждала, когда подвернется подходящий случай. Но когда он подворачивался, я уже не была уверена, что случай и впрямь подходящий. Я теряла время. Терезу уже занимало что-то другое, а потом случай — подходящий или неподходящий — был упущен. И я опять дожидалась подходящего случая.

Какие-то вопросы Тереза оставляла без ответа потому, что слишком много болтала. Из-за болтовни она упускала время, нужное ей на обдумывание ответов.

Тереза не умела отвечать «не знаю». В тех случаях, когда надо было сказать «не знаю», она открывала рот и выпаливала что-нибудь совсем не относящееся к делу. И потому весной, когда капитан Пжеле позвонил на фабрику в мой отдел и вызвал меня на допрос, я еще не знала, с собакой ли ходит отец Терезы проведать свои памятники.

Я боялась, что капитан Пжеле явится на фабрику. После его звонка я, не теряя времени, перенесла книги летнего домика в Терезин отдел. Тереза, смеясь, о чем-то болтала с сотрудниками и небрежно сунула мой пакет в шкаф. Что в пакете, не спросила.

Тереза взяла пакет, потому что доверяла мне, но я ей — не доверяла.

 

На улице с горбатыми домами уже сидели на стенах первые мухи. Свежая трава была такой зеленой, что резало глаза. И росла она прямо на глазах. Каждый день, когда Тереза и я шли с фабрики, трава была чуть выше.

Я подумала: трава на улице растет быстрее, чем тот цветок цикламена в кабинете капитана Пжеле, когда он допрашивал Георга. Между домов застыли в ожидании такие голые деревья, что мы невольно замедляли шаг перед тенями их ветвей. Тени лежали на асфальте как ветвистые рога.

Рабочий день закончился. Наши глаза не привыкли к яркому весеннему солнцу. На ветвях еще не было даже крохотных листочков. Над Терезиной и над моей головой было небо, не с овчинку — огромное! Мысли в Терезиной голове стали совсем легкими и расшалились.

Остановившись под деревом, Тереза крутила и вертела головой, пока тень от головы не соединилась на земле с ветвистыми рогами. Получился рогатый зверь.

Тереза стала толкать плечом тонкое деревце, и рога закачались, они то слетали с головы зверя, то возвращались на место.

Тереза замотала головой — зверь то сбрасывал рога, то вновь становился рогатым.

— Когда зиме настал конец, — заговорила Тереза, — многие люди вышли погулять по городу, они радовались первому теплу. Гуляли, гуляли — и вдруг видят: неторопливо входит в город неведомый зверь. Он шел по земле, хотя умел летать. — Тереза сунула руки в карманы расстегнутого пальто и подняла полы, точно два крыла. — Чужой этот зверь вышел на большую площадь в центре города. И забил крыльями. Люди закричали от ужаса, бросились врассыпную и со страху угодили в чужие дома. Остались на улице только два человека. Они друг друга не знали. Рога слетели с головы пришлого зверя и опустились на перила одного из балконов. Там, наверху, на ярком солнце, они вдруг сделались как линии на ладони. И те двое увидели, что в этих линиях начертана вся их жизнь. А пришлый зверь опять захлопал крыльями, и рога слетели с балкона и опять очутились у него на голове. Зверь медленно направился по светлым, пустым улицам прочь из юрода. Когда он скрылся, люди покинули чужие дома. И жизнь у всех пошла своим чередом. Однако страх застыл на их лицах. Страх изуродовал их. С тех пор эти люди не знают счастья. А у тех двоих жизнь пошла своим чередом, и они не знают несчастья.

— Кто же они были, те двое? — спросила я.

Но я не хотела получить ответ. Я боялась, что Тереза скажет: «Ты и я». Поэтому я поспешила показать Терезе пушистый одуванчик возле самой ее туфли. Тереза точно так же, как я, чувствовала, что нас с ней ничто не разделяет только там, где нет никаких тайн. И что три таких коротких слова, как «ты и я», не могут нас соединить. Тереза закатила свои маленькие глазки и продекламировала:

 

А кто были люди эти,

Знать не знал никто на свете.

 

Тереза наклонилась к земле и дунула на одуванчик. Не знаю, о чем она подумала, когда по воздуху полетели пушинки с белой круглой головки. Она застегнула пальто — решила покинуть своего пришлого зверя. Ни слова не говоря, она пошла прочь. А мне еще не хотелось уходить, я чувствовала: надо бы здесь сказать Терезе, что я ей не доверяю.

А Тереза, отойдя уже довольно далеко, оглянулась на меня, засмеялась и помахала рукой, чтобы я не отставала.

На следующей улице мы искали клевер-четырехлистник. Растеньица были еще слишком нежными, такие нельзя засушить. Но на листочках уже белела тонкая каемка.

— Если найду — не буду засушивать, — сказала Тереза. — Главное — найти свое счастье.

Терезе нужен был клевер с четырьмя листочками, на счастье, а мне было нужно местное название этого растения — мокрый клевер. Мы руками обшарили всю зеленую шапку клевера, покрывавшую небольшой клочок земли. И все-таки один-единственный стебелек, на котором сидело не три, а четыре листочка, нашла я.

— Это потому, что мне не нужно счастье, — сказала я Терезе. И в эту минуту подумала о шестипалых руках.

 

Мать привязывает ребенка к стулу поясами от своих платьев, а в это время в окно к ним заглядывает Чертово Чадушко. На каждой руке у него по два больших пальца. Лишний палец — сбоку, на краю, он меньше второго большого пальца.

В школе у Чертова Чадушка плохи дела с письмом. Учитель отрезает ему два наружных больших пальца и кладет их в стеклянную банку со спиртом. В одном из классов нет детей, только гусеницы тутового шелкопряда. Там учитель и помещает банку, рядом с гусеницами. Каждый день дети должны ходить по селу и рвать листья на корм гусеницам. Шелкопряд ест только листья шелковицы.

Гусеницы едят листья шелковицы и растут, а дети, насмотревшись на пальцы в спирту, перестают расти. Все дети в селе меньше ростом, чем дети в соседнем селе. И вот учитель говорит: «Не место им здесь, отнесем их на кладбище». После уроков Чертово Чадушко вместе с учителем отправляется на кладбище, чтобы похоронить свои пальцы.

От солнца и от сока шелковицы руки у Чертова Чадушка совсем коричневые. Только сбоку, возле больших пальцев, на обеих руках белеют два шрама, похожие на рыбий хребет.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.