|
|||
Часть вторая⇐ ПредыдущаяСтр 12 из 12 I Нельзя сказать, что человек живет только воспоминаниями, особенно, когда тряхнуло крепко. И хорошо, если сердце выдержит, да не парализует в неожиданный момент. Нет, Петр Протасов отходил помаленьку, выверено, и немало времени у него на это ушло. Сказалось его умение принимать любые, даже сокрушающие удары, чтобы все напасти рассосались сами собой в повседневной суете между обязанностями, которые навалились по приезду в октябре из Москвы. Главный инженер Николаев рассчитался и подался в коммерцию да в фермерство, благо он вырвал грузовой “КамАЗ” при развале хозяйства. Совхоз еще в ноябре 1992 переделали на общем собрании в товарищество с ограниченной ответственностью и безграничными возможностями по растаскиванию последнего добра, оставшегося от советских времен; а после расстрела Дома Советов потребовало московское начальство создавать фермеров. И так закрутила Петра борьба за выживание недобитого общественного хозяйства, что дыхнуть некогда. Приходил домой, еле добирался до кровати и валился замертво на неразобранную постель, потому как жил он теперь один, по-холостяцки. И даже порой не мог среди ночи проснуться хотя бы на минуту, чтобы перекусить. Плохо это для еще молодого, хотя и потрепанного жизнью организма? Конечно же, ничего хорошего. И он это понимал. А тут еще, хочешь – не хочешь, а даже и стопарик водочки пропускал для размягчения души. Это, конечно, со стороны так легко смотреть. Ну, ушла от него в очередной раз жена с дочкой к маме любимой, вроде бы как на все время, ну и Бог с тобой, золотая рыбка. Дочку вот только жалко, а так, ну и что – только спокойней на душе стало. Единственно, что водочкой, вроде бы, забаловался, но не сильно, нет, что зря говорить. Петр еще с мальчишеских времен, когда из горла пробовал пить с ребятами прямо за магазином, в саду среди кустов, – он с тех пор дал себе зарок: не более ста пятидесяти грамм и чтобы хорошая закуска. Вот эта закуска, наверное, и спасала его, когда он забывал о лишнем грамме водки и хорошо набивал желудок. А так, прилично накопилось у него посуды различной в кладовке от спиртного. Да и грязновато стало в квартире, чего уж там. Но как Петр ни пытался себя пересилить, а мужская натура не позволяла ему с женской тщательностью заниматься изо дня в день уборкой квартиры. Сказать, что лень – так нет, – из хозяйства мог сутками не уходить, а работать и работать. Сено пошлет директор убирать – так сено, зерновые подходят – значит зерновые, комбайны там, сеноуборочная техника, – все это у него как часики работало, но по дому – слабовато получалось, руки не доходили. Правда, как-то Клавдия, с месяц назад, обещала к нему перескочить от мамани, но что-то такая перспектива Петра в последнее время перестала устраивать. Не сказать, что разлюбил ее, но самому жить как-то спокойнее показалось. Да и что люди скажут?.. Вот мол, Петр Протасов совсем несерьезным человеком оказался: все же и секретарем парткома был, Белый дом ездил в Москву защищать, а теперь вот главным инженером стал, руководителем. Нет, тут нужна осторожность, бдительность и еще раз осторожность, помноженная на мужскую серьезность. Сделать шаг несложно, вот только куда, в какую сторону надо, чтобы не смеялась потом вся Краснокалиновка над ним, над вполне ответственным человеком. Клавдия, Клавдия, да была бы ты посерьезнее, понастойчивее, – так глядишь, и захомутала Петра да, крепко зажав в свои нежные руки его доброе сердце, какую-то малость давала бы ему тепла и ласки, и все, – он твой на веки вечные. Но вот что-то пока не заладилось, не залюбилось, и не пересекались еще их дорожки на семейной поле. А жаль, добрая получилась бы семья, по разумению Петра. Но что-то останавливало его, – ведь не все, что человек замышляет, сбывается, много на это причин, и как говорят порой: знать, не судьба-судьбинушка. Не дано было Петру спасти страну от разорения там, в Москве у Белого дома. Не сумел и семью сберечь, а где, как не в доме родном, в семье родимой, своими руками созданной, отогреться от жизненных ударов, когда бьют по тебе кувалдой да наотмашь, когда от твоей души ничего, считай, не осталось, и вокруг сердца – выжженная пустыня. Все, замирает человек и думает: вот и пришла моя смертушка, да и зачем так жить, лучше так и не жить. Не смог Петр Протасов пересилить себя и простить Ольге, когда добрые люди подсказали и показали на Мишку Макарова – делягу со спиртзавода, что видели и не один раз их вместе, когда они увлеченно о чем‑то разговаривали прямо на глазах у всех на улице. – Ну и черт с вами, – зло рассуждал Петр. – Живите теперь, наслаждайтесь друг с другом, а я как-нибудь теперь и сам проживу. И все чаще он вспоминал о Людмиле Ивановне: как она там со своим генералом, да что с ней, – жива ли, здорова, не подцепила ли где случайно снайперскую пулю, выдержало ли ее женское сердце, когда из танков по простым людям да по их детям прямой наводкой долбили. Знала, что Петр там, среди ополченцев в Белом доме, в ночь с третьего на четвертое октября застрял. Молчит телефон генеральской квартиры, не отвечает. Что: генерал струсил, номер телефона сменил, или повышение, какое новое, получил? А может, это ты, генерал, подсказал со своим новым мышлением: простой народ, презренное быдло, кумулятивными снарядами в упор расстрелять?.. Да нет, русского так просто в лоб не возьмешь. Зубы человек стиснет, голодать будет, последнюю одежду донашивать, что еще с советских времен осталась. Но не напугаешь его и не купишь сладкими речами. Обдурить-то – обдурили, но не навечно же; в этом убедились даже упертые, что при Советской власти посвободней жили да повольготнее. Какой уж там секрет – полдня на работе домашним делам посвящали. И надолго врезались Петру в память слова старинной песни, которую когда-то, может, и его свободные предки распевали в тесном кругу за чаркой водки. А он подпевал с незнакомыми ребятами у костра неподалеку от Белого дома, с такими же молодыми людьми, которые пришли сюда встревоженные тем, что беда надвигалась на это взбудораженное и напряженное место в центре Москвы. Играл немолодой гармонист, пристроившись на угол деревянного, прочно сбитого ящика, поближе к теплу, рядом с палаткой. В руках у Петра – листок бумаги с текстом, размноженным через ксерокс и розданным всем чуть более десятка желающим – защитникам Дома Советов, что у костра сгрудились, отогревались, тревогу песней заглушали, думы мрачные от себя отгоняли. Гармонист – в зеленой армейской каске с красной звездой, потерянной кем-то сегодня, третьего октября, в панике, при бегстве от Белого дома, а может быть, и лично им отобранной, – было ему за пятьдесят и не хилый на вид, – он играл самозабвенно, и не нужен, видно, был ему листок-подсказка, а знал он эти слова наизусть. И, вполне возможно, это он размножил на ксероксе им же отпечатанные слова тревожной и немного грустной, но вместе с тем пронизанной уверенностью в своей правоте старинной песне, такой им всем сегодня вечером родной и понятной. Наша жизнь коротка, Все уносит с собой. Наша юность, друзья, Пронесется стрелой. Припев: Проведемте, друзья, Эту ночь веселей! И пусть наша семья Соберется тесней! Налей, налей Бокалы полней! И пусть наша семья Соберется тесней! Выпьем первый бокал За свободный народ, А второй наш бокал – За девиз наш “Вперед!” Припев. А наш третий бокал Будем все поднимать За любимую Русь, Нашу Родину-мать! Припев. И много таких хороших песен они пропели до утра, к сожалению Петра, без Людмилы Ивановны. Самоуверенность, а скорее природная уверенность в себе, чуть было не погубила сегодня Петра, когда он короткими перебежками пытался приблизиться к Белому дому, и чудом его не подцепила пуля снайпера или лихого милиционера; но он рубцом ботинка задел за железную арматурину полуразрушенного бетонного блока и всем телом вмялся с размаху в грязно-мокрый асфальт, и сразу же заболело колено левой ноги и кисть правой руки. Шмякнулся так шмякнулся, от души. Здесь смелость не нужна была, здесь в эти минуты, а волчья осторожность и вера в Бога, что в войну отца спасала, когда что-то свыше подсказывало: уйти с того места, куда потом падал и разрывался снаряд. Живой ты или неживой, но события развивались так, как хотели не они, такие как Петр, любившие свою Родину, а те, кто затаился в Кремле. Им терять нечего и хорошо, если повесят в случае проигрыша, а то и разорвут русские люди за все измывательства на кусочки кровавые да скормят оголодавшим да озверевшим бродячим московским собакам. Может быть, снайпер из гостиницы “Мир” так и добил бы Петра, и не бетонный блок помешал, но был это сон, и только это спасло его от гибели. Хотя как сказать, порой и во сне сердце от переживаний нечеловеческих да от страха разрывается. Тогда, как в его ситуации, наяву не один мальчишечка в октябре девяносто третьего погиб, да и постарше, поопытнее так и остались на неласковом московском асфальте, согревая его какие-то доли минуты слабеющим дыханием. Словно надеясь проплавить своим еще разгоряченным телом и быстро остывающей на холодном ветру кровью крепкую асфальтовую массу и войти в спасительную, хотя и негостеприимную московскую землю. И нельзя иначе укрыться на открытой простреливаемой площади. Но не суждено было уйти в небытие Петру Протасову даже во сне, когда он сбил подушку на пол, а сам вдавился лбом в железную деталь раздвижного постаревшего дивана. И сердце крепкое не сбилось с ритма, и нервы стальные натянулись до предела, но не подвели. Хотя и сработали, – его подкинуло на диване, – и он окончательно проснулся. Да сколько же это может продолжаться, до каких это пор? Половина четвертого, за окном – тишина. Петр полежал еще минут пять, окончательно проснулся, не спеша, поднялся, шторку отдернул, а за окном – темень-темнотища. Слабовато Краснокалиновка просыпается. Начало декабря на дворе. Первые дни зимы. Земля за последние дни крепко прихвачена морозом. Ждали, как и обещали по радио, до двадцати двух не ко времени, да ошиблись с прогнозом синоптики областные, и то хорошо, слава Богу. Как ни крути, а зима пришла в Краснокалиновку, и так тому и быть. В дверь кто-то тихонько постукивал настойчиво, и Петр этого не заметил, и вроде не глюки, и мозги не набекрень, а вот надо же, кто-то в этот ранний час скребыхает. Но почему собаки-то не среагировали, помалкивают. Свои, что ли? А может, Ольга решила домой возвернуться, намаявшись без мужа в гордом женском одиночестве с матерью да дочкой. Навряд ли, могла и днем зайти, обо всем переговорить. Странные гости, нежданные да ранние. Не успел откинуть крючок на веранде и повернуть ключ в замке, как непрошеный гость резко дернул дверь на себя, и Петр от неожиданности не успел ее удержать. А навстречу ему Клавдия, собственной персоной, принаряженная, надвигается. Глаза блестят с лукавинкой, каштановые волосы из-под норковой шапки рассыпаются, – вылитая красавица из журнала мод: губки подведены, в рыжеватой дубленке под цвет волос, – сама специально подбирала, в Данков на ярмарку ездила. И с лету, без передыху свои чувства Петру изливать. – Петенька, любимый мой, ну не могу я без тебя. Пришла, как и обещала. И не обращает внимания, что Петр в трусах цветастых стоит, растерянный какой-то, и не по себе ему. – Ты чего в такую рань? – только и сумел он спросить. – Потому что люблю тебя, дурачок ты мой милый, потому что жить без тебя ни дня, ни минуты, ни полминуточки не могу, – завела она поновой. И показала на пальце, – вот ни на полмизинчика. – А я-то что? – Стоял ничего не соображающий, так и не отошедший от ночных белодомовских кошмаров Петр. – Я-то в чем виноват? Кто это тебя так рано с постели поднял, мать, что ли? – Она, она говорит: иди, порадуй своего любимого, родного и ненаглядного. Ничего не понимал Петр. Что за наглость? То внимания не обращала, ни слова, ни полслова; хотя на работе ему подчинялась и сидела в кабинете заведующего механической мастерской, наряды обрабатывала. А тут, домой заявилась ни свет ни заря. – И о чем ты, Клава? И какую ты мне радость в такую ненастную погоду на крыльях любви принесла? Ты ж меня, считай, целый месяц стороной обходила, все избегала, словно прокаженный я какой-то оттуда приехал. Сама клялась, что будешь ждать. А приехал живой и, что дальше? – Стеснялась я, милый мой Петенька, стеснялась я любви своей буйной к тебе, мой ненаглядный, – отбилась привычным набором слов Клавдия. Петр был постарше ее и поопытнее, ошибки жизненные кое-чему научили его, и везде и во всем он искал какой-то скрытый смысл, какой-то подвох. Так и сейчас, он не верил ни единому ее слову. Лукавит, ох, лукавит Клавдия, что-то свое затаенное есть в ее приходе. Только и переговорили на ходу однажды, столкнувшись у мехмастерской, второй раз, когда они в субботу перед ноябрьскими праздниками получали по выписке комбикорм для личного подворья. Ну, разве это встречи были. Так себе, покалякали о том, о сем, но не по делу: здравствуй, до свидания, как живешь, да ничего, как сам, как жена, видела дочку, хорошая девочка. Вот на таком уровне встречи и беседы. Ни намека – где, когда встретиться. Все сухо, настороженно, без любви и ласки. Внимания не придавал тогда ее словам, что к нему переберется жить. Молчала ведь потом. И вдруг такой приход, такая встреча в ранний утренний час. Да и некогда Петру с ней сейчас цацкаться, некогда возиться, надо успеть управиться по хозяйству, перекусить и на работу, – денек-то напряженный ожидается, в Липецк за запчастями надо смотаться на областную сельхозбазу. Дорога дальняя, – километров сто пятьдесят будет в один конец, – а на обратном пути заскочить надо по делам в районную администрацию к начальнику сельхозуправления, если, конечно, успеет кое-какие бумаги забрать по списанной сельхозтехнике. – Ну что, так и будем на пороге стоять, – в лицо рассмеялась Клавдия, поглядывая откровенно на раздетого Петра. – Хотя бы, куртку какую на себя набросил, а то ведь, все отморозишь, никому не нужен будешь, никто и не позарится. Да и сам заболеть можешь. Глянь вон, кожа да кости. Не кормит родимая женушка, сбежала, знать: неласковый, или сама холодная, как морозильная камера? А, Петя, что молчишь? Ну тогда давай, я тебе что‑нибудь приготовлю. Еще время есть. Так ты пропустишь меня в дом, или так и будешь здесь на холоде держать? Но Петр стоял босой на заледеневшей клеенке, брошенной на пол, и не соображал, что же она от него хочет. И тогда Клавдия взяла за руку негостеприимного любимого человека и повела его в дом, подальше от холодной веранды, где он мог бы, чего доброго, и простыть, а там, глядишь, и загрипповать. Слышала Клавдия, что сильно переболел Петр в Москве, и все хотелось ей еще раньше ему свое сочувствие выразить, да постеснялась. Словно невидимый кто-то резко по тормозам ударил, и порвался от такого перенапряжения невидимый трос, за концы которого они были привязаны. Бедная, бедная Клавдия, как же она вся испереживалась, изнервничалась тогда, когда ждала хоть какую-то весточку из Москвы и мучительно думала-гадала: как там Петр, да не убили, да не ранили милого, ненаглядного. Ах, нет, живой возвернулся, вроде бы, и не раненый, только вот душа опаленная, – изменился в лице, все сумрачный ходит, на людей ему подчиненных покрикивать стал, – да говорят: замечали, что попивает горькую без меры да спиртом балуется. Наверное, что-то такое увидел, о чем и не расскажешь, и не перескажешь, и особенно, не с кем поделиться тем, что его глаза увидели, да что душу обожгло, – некому излить печаль свою. А жена, что она, – вон взяла, поднялась и вместо того, чтобы поддержать мужика, к матери умотала. Милый ты мой, родимый, и зря ты не доверился мне, зря не приблизился по приезду из столицы ко мне, глядишь, вместе и легче было бы и веселее. А так, и Клавдия маялась, считала, что отринул он ее от себя, а может, и побрезговал ее простой душой и открытостью. Да и ни разу Клавдия не видела на нем свой подарок, индийский теплый шарф, ни разу. – Петь, а, Петь, – спросила она его жалобно, когда тот догадался в коридоре дубленку помочь снять да сапоги, холодные промороженные, с ее ноги стянул; так и не додумался хотя бы брюки от спортивного костюма одеть. – А ты чего, Петя, мой подарок не носишь? Я же его тебе от всей души, от чистого сердца подарила, а ты его не носишь. Или брезгуешь, или жена куда выбросила? А ну-ка, рассказывай. И нечего здесь стоять, пойдем в зал, там посидим и поговорим. Слышала, что ты в одиночестве маешься, жена тебя жалкого бросила. Ну ничего, это бывает, ничего страшного, с кем не бывает. Оно и нам больше нечего прятаться, может, пора и совместную жизнь начать. Или боишься? Клавдия через силу рассмеялась, да невесело что-то у нее на душе. Это Петр точно видел, не радостно. – Ладно, – оборвал он ее, сел в кресло и к себе Клавдию на колени посадил. Она не возражала и, сидя боком, повернулась к Петру, обняла его и в глаза стала всматриваться. – Так, что это ты в такую рань прилетела? Спала бы да спала. – Да, вот же не спится мне, мой милый, только вот о тебе и думаю. И как же это я без тебя жить буду? Ну не смогу я так больше, нет без тебя жизни – это точно. И откормить тебя не мешало бы, отогреть, а то вон как ты остыл; а тогда, в машине, помнишь: какой ты горячий был, такой ласковый, весь, любимый, светился даже. Я видела, никогда такое не смогу забыть, на всю жизнь в память врезалось. Так, где шарфик потерял, любимый ты мой, признавайся? Там, наверное? Или выбросил где, побрезговал моим подарком? – Нет, Клава, там я его оставил, не помню теперь где, в суматохе. – Ну и как тебе было там? – Да вот, как видишь. – Вижу: брошенный, никому не нужный, неухоженный. – А покороче можешь? Не люблю, когда жалеют, и непонятно, что в голове, смеешься надо мной или правду говоришь. Ты чего пришла? – Как чего? Вот у тебя на коленочке посидеть, на тебя посмотреть, полюбоваться тобой. Где же мы еще сможем вот так вот, тихо и ласково посидеть, поговорить, чтобы никто нам не мешал, как тогда рычаги в машине. Небось еще помнишь или забыл? – Ничего я не забыл, ничего. А теперь рассказывай, что ко мне пришла. По какой нужде? – Какой же ты грубый, Петя. Так же нельзя. – И прижалась к нему крепко-накрепко, обняла его, и закружилась у Петра голова, и словно не было промеж них тех затянувшихся осенних месяцев, когда они не виделись и не прикасались друг к другу. А постучалась в окно к нему Клавдия, и опять роднее человека нет на свете. И пропади все пропадом: и такая его непутевая жизнь, и семья, в которой ничего не ладится. Сколько ему еще терпеть выходки Ольги? Доченьку вот только жалко, но ведь рядом они, могли бы и в гости приходить к нему, или он – к ним. Но разве это жизнь, – друг к другу в гости ходить, – разве это семья, если поврозь да поодаль. Это уже полсемьи, а дальше: удариться бок о бок и на развод. – Так говоришь, Петя, тебя волнует вопрос, зачем я пришла? А ни зачем, как пришла, так и уйду. Зато никто не видел, как я сюда к тебе прокралась, чтобы лишнюю минутку с тобой побыть, отдохнуть вместе. Глядишь, и повеселеешь ты, да все хвори от тебя отстанут, пить перестанешь. – Это кто же, я, что ли, пью? Ты так считаешь? – удивился Петр. – Тоже мне, нашли пьяницу, забулдыгу. Я пить начал в четырнадцать лет, тогда же и бросил лишнее употреблять. А если кто и увидел, что с рабочими выпил, – так не запретишь кому-то на работе день рождения отметить на ходу, где-нибудь в кузне или токарной на верстаке. Не пробовала так, а, Клав, нет, не пробовала с телятницами или доярками на ферме? Домой же именинник всю мехмастерскую не поведет, а день рождения, – он же раз в году, так вот, на ходу, иногда и отмечаем. Помнишь, как мы тогда в лесополосе отпраздновали; думаю, что на всю жизнь такие праздники, не дома, а на воле, на свежем воздухе, запоминаются. Когда над душой никто не стоит, нервы не треплет. Так, ты что прибегала, все-таки рассказывай, может, тебя кто обидел? – Да нет, а что? Разве нельзя, или я что-то не так сделала? – Все так, раз пришла – значит надо. Молодец ты. Ну как, отогрелась, а то, может, чайку поставишь. Пойдем на кухню, позанимаемся, сейчас что‑нибудь сообразим на двоих, какую-нибудь закуску. Сто грамм будешь? Для сугрева. – Петь, ты что, да с утра только алкоголики и пьют? А говоришь, не увлекаешься. – Значит, я – алкоголик, – рассмеялся Петр. – Ничего с тобой не случится, от ста грамм еще никто не умер. У меня бабушка утром сто грамм водочки выпивала, перед едой и вечером. Так знаешь, Клава, долго она прожила. Не знаю, доживем ли мы до ее лет. Но она дожила, немного до девяносто пяти не хватило дней. Так что не бойся, выпьем, закусим, и нам будет хорошо, и организмам нашим молодым в такое суровое, задерганное время. – Хорошо, – согласилась она. – Так давай, чего же ты сидишь, вставай и пойдем. – Как же я встану, если ты у меня на коленях сидишь? – Это да, это точно, что верно, то верно, – подтвердила Клавдия, еще раз прижалась к Петру, зажмурила глаза и отчаянно поцеловала его в губы, и несколько минут не отрывалась от него, словно мертвым морским узлом была привязана, будто пиявкой присосалась, – не оторвать молодую да интересную в эту сладкую для нее минуту. Словно только за этим она к нему и шла, и больше ни зачем. И оттягивала она, целуясь и милуясь с ним, тот непростой момент в жизни: когда хотела поведать что-то свое сокровенное, выстраданное лично ею, когда узнала об этом. Узнала совершенно случайно и теперь пыталась сообразить, как все это передать Петру, не спугнув его; и ничего лучшего не придумали они с матерью, как прийти к нему пораньше перед утренним нарядом, когда Краснокалиновка еще только просыпается, и все Петру объяснить. А он должен понять и оценить ее поступок. В две руки дружно и скоро приготовили они себе еду; и Петр удивился за всю свою сознательную семейную жизнь, что, оказывается, можно этим заниматься без споров и скандалов, нормально помогая друг другу, и получится что-то вполне приемлемое и съедобное. Пока Петр чистил на кухне картошку в большую эмалированную кастрюлю, Клавдия быстро замесила тесто, вытащила из холодильника недавно приготовленный Петром свиной, пополам с говядиной, фарш и принялась лепить пельмени. Да так у нее все ловко получалось, что Петр отложил нож, положил не дочищенный клубень на белый кухонный деревянный стул, и впервые ему, за все это взбудораженное утро, стало хорошо и спокойно. На душе потеплело, и уже не щемило сердце, как это случалось у него в последнее время очень часто. Он любовался Клавдией; она это заметила, когда, стоя в полуоборот у стола, скосила на него свои с лукавинкой глаза, усмехнулась и неожиданно резко обернулась. – Ты что это за мной подсматриваешь. Я так не могу, когда на меня так пристально смотрят, кончай, а то сглазишь. – Я не из таковских, не бойся, не из глазливых, – усмехнулся Петр, но картошку продолжал чистить, уже не обращая внимания на раннюю гостью. – А то становись рядом, научу, как правильно готовить. У меня мама – спец в этом деле. Наша бабушка когда-то поваром в городе в заводской столовой работала, в Москве, еще девочкой. Вот и нас всех научила. – Даже так, в Москве? Это когда же? – заинтересовался Петр; все лучше, чем молчать. – В тридцатых годах у нас там ее дядя жил, москвич старинный. А она хотела выучиться на швею. Вот и уезжала к нему, жила там, деньги зарабатывала, сюда родным присылала. Только вот учиться так и не пришлось. А во время войны, когда мама моя должна была родиться, вернулась в родные места да так и осталась здесь, потому что ее мама, а моя прабабушка, сильно заболела, и пришлось ухаживать за ней, на ноги поднимать, травами там всякими отпаивать. Ну и вроде бы, все обошлось. – Так ты, получается, коренная москвичка? – поддерживал ее Петр с интересом. – Да, где уж там. Как видишь, на твоих глазах вырастала в нашей дыре. Клавдии понравилось, что Петр ее слушает, и многое бы она чего еще рассказала, но он пальцем показал на часы, висевшие на стене у окна, наглухо закрытого цветастыми, в красный горошек на белом фоне, шторами. – Смотри, у нас времени очень мало, могу и на наряд опоздать, – заволновался вдруг Петр. – Ничего страшного, подождут. Я же тебя угостить хочу, по полной программе классными пельменями. Такими, как бабушка умела готовить. – Ладно, спеши, не торопясь, но на часы посматривай. Мне ведь еще машину надо успеть себе оставить. И людей расставить по местам. Оно и тебе ведь на работу тоже надо поторапливаться. Домой будешь еще забегать? – Не знаю, – тихо отозвалась Клавдия. Ей что-то взгрустнулось, хотелось еще побыть вместе. – Плохо, что у нас с тобой времени даже нет, о чем-нибудь хорошем поговорить. Опять, как в машине, спешка, – все нам некогда. Даже любим друг друга в спешке, между делами. – Не горюй, Клава, вот вернусь из Липецка, вот тогда и поговорим поподробнее. Надеюсь, тебе есть, о чем со мной побеседовать? – Есть, конечно, есть, – печально согласилась Клавдия; а сама привычно лепила пельмени, и так у нее все ловко получалось, что Петр только головой качнул. – А молодец ты. Хорошая из тебя жена может получиться, если к кому попадешь в надежные руки, только радоваться будет. – Ну, вот бери меня и радуйся, – поддержала его Клавдия. – Чего же ты растерялся, не пятьдесят же мне лет, а всего лишь двадцать пять. – Это я, что ли? С чего ты взяла. Да никогда в жизни я не терялся, вот еще выдумала. Петр сильно огорчился. Так ему стало обидно от ее слов, даже нож вгорячах бросил в кастрюлю. – Никогда не терялся, просто это все не так легко. И ты об этом хорошо знаешь. Мы же с Ольгой не разведены. И Машеньке будет большая травма. – Но я же тебя не неволю, – удивилась Клавдия, глядя, как Петр разволновался. – Зачем же ты переживаешь? Насильно мил не будешь. Это я просто так. А то еще подумаешь, что я из-за этого пришла, а я по-другому поводу. Просто соскучилась по тебе и давно не видела. Хотелось посидеть, поговорить, да чтобы никто не мешал. Вчера нас на профосмотр в город посылали, вот меня там и обрадовали. – Все правильно, – успокоился Петр, и подошел к ней поближе, и прижал ее к себе. – Внимания на меня не обращай. Это я сорвался, не хотел я так. Как-то само собой получилось. Не хотел, ты не обижайся. И ему так стало жалко ее, что он еще крепче прижал к себе Клавдию и долго поглаживал нежно волосы, успокаивая и жалея. А она притихла и больше ничего ему не говорила, пока он сам не предложил. – Ну вот, а теперь давай за дело. А то, смотри, в кастрюле у тебя скоро вода выкипит, вари свои пельмени, а я картошку поставлю. В нашем распоряжении чуть больше часа. Договорились? – Договорились, – тихо согласилась Клавдия и принялась быстро опускать пельмени в кипящую воду. Петр же тем временем подмел в кухне полы, покрытые цветастым с желтизной линолеумом. Порядок именно здесь у него всегда был армейским, мусор в совок, все высыпал в ведро и вынес на веранду. Вот теперь – все в норме. Только не забыть поросят накормить кашей и комбикорм успеть заварить кипятком. Пока он с мусором возился, Клавдия уже вынимала шумовкой пельмени в глубокую керамическую белую – с голубым ободочком – тарелку. Тут на пятерых хватило бы, не-то что – на двоих. Привычка готовить не на одного человека, пристроившись рядом с бабушкой и матерью, осталась. Да и когда всего много, оно – повольнее и посытнее. И если что не поели, так не выкидывать же, не пропадать добру, – можно и разогреть. А пельмени – так что им будет? Сырые – в целлофановый пакет и в морозилку холодильника, а те, что останутся после завтрака, на верхнюю полку под морозильную камеру. Глядишь, придет Петр вечером после поездки в Липецк да перекусит на скорую руку. Вспомнит, порадуется умению и сноровке Клавдии. Все так. На то люди и живут вместе: чтобы друг о друге заботиться, быть терпеливыми, да в спорах, чтобы не развод рождался, а истина. Только не наоборот. Тем и жива русская семья, что в трудностях да в совместных семейных хлопотах, когда друг другу помощники, а не враги, крепнут отношения, и становится семья неприступной, как скала, для любых житейских волн да невзгод. А с каждой такой семьей и стране легче, – больше порядка, – и дела идут получше. Все, что в них происходит, на делах государства отражается. Сытые, обутые, есть время на отдых, на поездки к морю, в горы, в гости друг к другу – значит государство процветает. Забыло оно о семье, – страну начинает лихорадить, люди, словно муравьи в растревоженном муравейнике, мечутся, пытаясь выжить. Как возьмутся друг за друга, как пойдут разборки – государство, словно легкое суденышко, начинает в плохую погоду волнами невзгод накрывать. Так раскачает, что того и гляди, на дно морское пойдет, – там опору искать и успокоение, на дне, а не вперед вести за собой слабые государства. Вот что такое семья, в понятии Петра Протасова, а не просто – что-то, не поймешь чего. Крепкая будет семья, будет могучее государство. Друг о дружке надо заботиться, тогда и порядок будет на судне, когда команда слаженная, сытая, обутая и одетая. И ни о чем другом не думать: а лишь только о том, чтобы судно течь не дало в шторм, когда волны на тебя идут с девятиэтажный дом. А когда полный порядок – все можно преодолеть, перебороть. Ясная погода царит, не штормит, нет никаких предупреждений, что на горизонте появилось грозовое облачко, и жди берег в ближайшее время, то занимается спокойно каждый предназначенным свыше делом. Словно пчелы в улей, люди несут в свою семью то, что им полагается за день, кто что добыл праведным, а порой, и неправедным трудом. Но в итоге получается, что в каждом деле существует определенная польза, свое предназначение и, как правило, различный итог. Плохой или хороший – это другое дело. Рядом идут в жизни созидание и разрушение. Как нет в одной семье одинаково добрых или злых людей, так и не все они объяты только желанием: чтобы семья богатела, и все в ней приумножалось. И к рулю государственному не всегда только полезные люди прорываются. А тогда жди беды, как и в семье, когда вожак слабый, бестолковый – значит будут все разуты и раздеты. Попадись такой государственник, только о своем кармане и брюхе будет думать, как поболее нахапать да посытнее каждый день поесть, и все – точка. Всю страну залихорадит, на каждой клеточке-семье все отразится, от одного разъединого человека. Такая беда начнется, что останется только одно: ложись и помирай. Вот ведь в чем дело. Понятно, что поначалу во всех семьях преобладает стремление быстрее все накопить, побыстрее обустроить, приумножить, ну а потом, якобы начать жить, как задумывали в первые дни. А оказывается, к тому времени, и жизнь прошла, хотел бы кто этого или не хотел. Не нами все это было заведено, не нам под силу такой миропорядок и ход вещей нарушить. Созидание и разрушение рядом идут. Это было, есть и будет, пока жив человек, пока будет живо хоть что-то на земле. Но не все так просто вблизи, как это кажется издалека. Клавдия по-хозяйски вытащила из шкафа белую льняную скатерть и, не спрашивая разрешения у Петра, накрыла ею стол в зале. Она была уверена в том, что делает правильно, – за таким столом и пельмени по-настоящему вкусными окажутся, и картошка, мятая со сливочным маслом и луком, приготовленная Петром. Оценит ее труд, хлопоты и ранний приход, поймет, что: как она его любит, так будет всю их совместную и долгую жизнь. И ни что им не должно помешать, ни одно обстоятельство, ни один человек на всем белом свете.
II Не дожидаясь Петра, Клавдия сняла с плиты кастрюлю и слила в отдельную посуду картофельный отвар, – может еще пригодится для супа, нет, так выльет Петр поросятам в комбикорм или собакам отдаст. Быстренько разложила на столе вилки, ложки, салфетки бумажные; вот теперь можно к столу садиться. Но всегда что-то мешает человеческому счастью, когда только и надо, что сесть и посидеть вместе, вдвоем, чтобы душа с душою от такого общения к слиянию в единое целое стремились, и в ближайшем будущем все это превратилось бы в хорошее, а может даже, очень хорошее, семейное, на худой конец, вполне дружеское, обоюдное чувство. Так и сейчас, позвонил Петру директор хозяйства, Юрий Андреевич, потому как было около семи утра. А он большой любитель еще с советских времен, когда объемы работ куда серьезнее, чем в нынешние лихие времена, и забот больше, чем теперь, приходить пораньше, да чтобы и специалисты среднего звена, а тем более главные, рядом в это время находились. Казалось бы: все убрано на полях, все, что можно сдать в счет долгов за горючее, уже отвезли, какие-то деньжонки еще в кассе от долгов водились, но проблем с животноводством хватало. Тем более, что морозы крепкие ожидались – а это, наверняка, порывы труб водопроводов, что к фермам идут. Они же близко к поверхности лежат; а там, не дай Бог, коровы да жалких несколько сот бычков на откорме без воды останутся; хотя раньше несколько тысяч на откорме стояли, и кормили их, и поили. Проблем сегодня хватало, и поэтому Юрий Андреевич, заметив, что рядом нет главного инженера, забеспокоился, да и скучновато ему порой было без Протасова. С остальными он как-то и не считался, а с ним мог долго рассуждать не только на хозяйственные темы, но и задеть мимоходом вопросы искусства и литературы. Даже на политические темы с ним интересно было пообщаться. Но Петр почему-то задерживался, хотя мог бы с утра и на дойку сходить, проверить, как там дежурили его специалисты. Но он его там не встретил, когда по своему обыкновению прямо из дома к дояркам наведался. Не было его и на фермах откормочного комплекса, где теперь, к великому сожалению, нет уже прежнего количества бычков. Многих пришлось от таких лихих времен пустить под нож, чтобы закупить где-то на тульской или рязанской стороне недостающие запчасти или механизмы, которых не было в липецкой родимой области. Вот потому и гулял по трем воловням из пяти лихой сквознячок разрушения, тащил народ и шифер с крыш, и чугунные решетки с пола. И не хотелось думать Юрию Андреевичу после расстрела в Москве невинных людей, в том числе и детей, по рассказам Петра, что лиха беда – начало великим потрясениям, но последние события к такому выводу подталкивали, и он не выдержал и набрал номер его домашнего телефона. – Привет, Петро, ты чего там застрял? Или не выспался? Я тебя жду, а ты там прохлаждаешься. Мы тут без тебя наряд начинать не будем. Понял? – Юрий Андреевич обрадовался, что тот дома, и потому разговаривал с Петром легко и непринужденно, на равных и не унижая, как это делал при беседах с другими подчиненными Петр не знал, чем же отговориться от директора. Не приглашать же с утра на пельмени. Вроде бы и времени мало прошло с приходом Клавдии, а вот, поди же ты, и на работу пора. Но как-то надо было выкручиваться, чтобы хорошее настроение, благоприятная атмосфера, что неожиданно возникла в эти часы в остывшем без женского тепла, неухоженном доме Протасова, устоялись и были не временными, а постоянными. Словно вклинился директор специально, чтобы помешать их вновь зарождавшимся отношениям, потому что работа в его понятии превыше всего, а остальное все баловство. И поди же, объясни ему, что это не так. Живущий по своим понятиям, по своим меркам человек вряд ли поймет чужую душу, в которую если и влезать, то надо с чистыми помыслами, чтобы во всем разобраться, но не с холодным безразличием, как это пытаются делать иные. И что ему отвечать в это обыкновенное холодное декабрьское утро, согретое приходом Клавдии? – В общем-то, ничего страшного со мной не случилось, Юрий Андреевич, – нехотя отозвался Петр в телефонную трубку. Он стоял одетый в темно‑синие утепленные адидасовские спортивные брюки и белую майку, терпеливо ожидая, что скажет еще интересного Юрий Андреевич, но тот молчал. И Петр решил у него отпроситься с наряда, – Вы там без меня сможете обойтись, тут горло что-то приболело, сейчас попробую над горячей картошкой посидеть, попарить его, а потом, через часок-другой, подойду. Только вы мне не забудьте машину выделить в Липецк. – Слабовато будет картошечкой, – решил подшутить Юрий Андреевич в расчете на специалистов, сидевших видимо у него в кабинете. – Надо бы водочкой да с красным перцем. Вот тогда будет полный порядок. Как ты считаешь, Петр Семенович? Я п<
|
|||
|