|
|||||
Еще раз о местепризнакам замечаю, что мы всего 595 поэзии 19 страница— Да, так. — Но мы уже разобрали причину бесполезности порядочных людей. — Полностью разобрали. — Хочешь, мы разберем после этого причину неизбежной порочности большинства и по мере сил попытаемся доказать, что и здесь виновата не философия? в — Конечно, хочу. — Так давай будем слушать и отвечать, удерживая в памяти наше исходное положение относительно при^ родных свойств человека, необходимых, чтобы он был безупречным. Если помнишь, он прежде всего должен 490 руководствоваться истиной, добиваться ее всевозможными средствами, а пустомеля никоим образом не может быть причастен к истинной философии. — Да, мы так утверждали. — Уже одно только это положение резко противоречит нынешним представлениям об этих вещах. — Да, в высшей степени. — Так разве не будет уместно сказать в защиту нашего взгляда, что человек, имеющий прирожденную склонность к знанию, изо всех сил устремляется к подлинному бытию? Он не останавливается на множестве вещей, лишь кажущихся существующими, но непре- h станно идет вперед, и страсть его не утихает до тех пор, пока он не коснется самого существа каждой вещи тем в своей душе, чему подобает касаться таких вещей, а подобает это родственному им началу. Сблизившись посредством него и соединившись с подлинным бытием, породив ум и истину, он будет и познавать, и по истине жить, и питаться, и лишь таким образом избавится от бремени, но раньше — никак. ' — Да, такая защита была бы крайне уместна. — Что же? Будет ли уделом такого человека любовь к лжи или же, как раз наоборот, ненависть к ней? — Ненависть. • — Раз его ведет истина, я думаю, мы никогда не скажем, что ее сопровождает хоровод зол. — Как можно! — Но скажем, что ее сопровождает здоровый и спра- ведливый нрав, а вслед за ним — рассудительность. — Верно. — А хоровод остальных свойств человека, обладающего философским складом? Впрочем, к чему сызнова его строить — ты ведь помнишь, что в него должны входить мужество, великодушие, понятливость, память. Ты а возразил мне, что всякий должен согласиться с тем, что мы говорим, оставив, однако, в стороне рассуждения и вместо того наблюдая тех, о ком идет речь; всякий сказал бы также, что среди них он видит и бесполезных, и во многих случаях даже совсем негодных людей. Рассматривая причину этой их дурной славы, мы и столкнулись сейчас с вопросом, почему многие из них никчемны, и ради этого мы снова принялись разбирать природные свойства подлинных философов и были вынуждены определять их. • — Да, это так. — Да, надо присмотреться к порче такой натуры, к тому, как она гибнет у многих, а у кого хоть что-нибудь от нее остается, тех считают пусть не дурными, но все же бесполезными. Затем надо рассмотреть свойства 491 тех, кто нм подражает и берется за их дело, — у таких натур много бывает промахов, так как они недостойны заниматься философией и это им не под силу; из-за них-то и закрепилась за философией и всеми философами повсюду та слава, о которой ты говоришь. — А о какой порче ты упомянул? — Попытаюсь разобрать это, если смогу. Я думаю, всякий согласится с нами, что такой человек, который обладал бы всем, что мы от него требуем для того, чтобы ь он стал совершенным философом, редко рождается среди людей — только как исключение. Или ты так не считаешь? — Я вполне с тобой согласен. — Таких людей мало, но зато посмотри, как много существует для них чрезвычайно пагубного. — А что именно? — Всякий до крайности удивится, если услышит, что каждое свойство, которое мы одобряли в подобных людях, оно-то как раз и губит душу, им обладающую, и отвлекает ее от философии: я имею в виду мужество, рассудительность — вообще все, что мы разбирали. — Да, это странно слышать! « — А кроме того, губят и отвлекают ее и все так назы ваемые блага: красота, богатство, телесная сила, влия- тельное родство в государстве и все, что с этим связано. Вот тебе в общих чертах то, что я имею в виду. — Понимаю, но с удовольствием ознакомился бы подробнее с твоим взглядом. — Охвати его как должно в целом, и станет вполне ясным и вовсе не странным все ранее сказанное об этом предмете. — Как ты посоветуешь это сделать? — Относительно всякого семени или зародыша рас- d тения или животного мы знаем, что, лишенные подобающего им питания, климата и места, они тем больше теряют в своих свойствах, чем мощнее они сами: ведь плохое более противоположно хорошему, чем нехорошему. — Конечно. — Есть ведь разумное основание в том, что при чуждом ей питании самая совершенная природа становится хуже, чем посредственная. — Да, есть. — Так не скажем ли мы, Адимант, точно так же, что е и самые одаренные души при плохом воспитании становятся особенно плохими? Или ты думаешь, что великие преступления и крайняя испорченность бывают следствием посредственности, а не того, что пылкая натура испорчена воспитанием? Но ведь слабые натуры никогда не будут причиной ни великих благ, ни больших зол. — Я согласен с тобой. — Если установленная нами природа философа по- 492 лучит надлежащую выучку, то, развиваясь, она непременно достигнет всяческой добродетели; но если она посеяна и растет на неподобающей почве, то выйдет как раз наоборот, разве что придет ей на помощь кто-нибудь из богов. Или и ты считаешь, подобно большинству, будто лишь немногие молодые люди испорчены софистами — некими частными мудрецами и только об этих молодых людях и стоит говорить? Между тем кто так говорит, они-то и являются величайшими софистами, в совершен- ь стве умеющими перевоспитывать и переделывать людей на свой лад — юношей и стариков, мужчин и женщин. — Кто же это делает? — Те, кто густой толпой заседают в народных собраниях, либо в судах, или в театрах, в военных лагерях, наконец, на каких-нибудь иных общих сходках и с превеликим шумом частью отвергают, частью одобряют чьи- либо выступления или действия, переходя меру и в том и в другом; они кричат, рукоплещут, и вдобавок их брань е или похвала гулким эхом отражаются От скал в том месте, где это происходит, так что шум становится вдвое сильнее. В таких условиях что, как говорится, будет, по-твоему, у юноши на сердце? И какое воспитание, полученное частным образом, может перед этим устоять? Разве оно не будет смыто этой бранью и похвалой и унесено их потоком? Разве не признает юноша хорошим или постыдным то же самое, что они, или не станет заниматься тем же самым? Наконец, разве он не станет таким же сам? d — Это совершенно неизбежно, Сократ. — А между тем мы еще не упоминали о величайшей необходимости. — Какой же? — О той, которую с помощью дела прибавляют к слову эти самые воспитатели и софисты, когда их речь не убеждает. Или ты не знаешь, что ослушника они карают лишением гражданских прав, денежными штрафами, а то и смертной казнью? — Да, люди весьма охотно прибегают к таким мерам. — Найдется ли, по-твоему, тот софист, что их одолеет? Или, может быть, их переубедят доводы частных лиц? е — Думаю, нет. — Да, нет. Даже и делать такую попытку было бы крайне безрассудно. Ведь не бывает, не бывало, да, по- моему, и не будет иного, противоположного отношения к добродетели у тех, кто получил воспитание от большинства, то есть человеческое; однако для божественного воспитания, мой друг, мы, согласно пословице, делаем исключение7. Надо твердо знать: если при таком устрой- 493 стве государств сохраняется некий порядок, то, возводя его сохранение к божеству 8, ты не ошибешься. — Да, мне кажется, что дело обстоит не иначе. — Вдобавок убедись еще вот в чем... — В чем же? — Каждое из этих частных лиц, взи- Софмсты потакают мающих плату (большинство называ- впепмям толпы ет их софистами и считает, будто их искусство направлено против него), преподает не что иное, как те же самые взгляды большинства и мнения, выражаемые на собраниях, и называет это мудростью. Это все равно, как если бы кто-нибудь, ухаживая за огромным и сильным зверем, изучил его нрав и желания, знал бы, с какой стороны к нему подойти, каким образом ь можно его трогать, в какую пору и отчего он свирепеет или успокаивается, при каких обстоятельствах привык издавать те или иные звуки и какие посторонние звуки укрощают его либо приводят в ярость. Изучив все это путем обхождения с ним и длительного навыка, тот человек называет это мудростью и, как бы составив руководство, обращается к преподаванию, по правде сказать, не зная взглядов [большинства] и его вожделений — что в них прекрасно или постыдно, хорошо или дурно, справедли- е во или несправедливо, но обозначая перечисленное соответственно мнениям этого огромного зверя: что тому приятно, он называет благом, что тому тягостно — злом и не имеет никакого иного понятия об этом, но называет справедливым и прекрасным то, что необходимо. А насколько по существу различна природа необходимого и благого, он не видит и не способен показать это другому человеку. Скажи, ради Зевса, не странным ли показался бы тебе такой воспитатель? — Мне — да. — А чем же отличается от него тот, кто мудростью считает уже то, что он подметил, что не нравится, а что «г нравится собранию большинства самых различных людей — будь то в живописи, музыке или даже в политике? Если, общаясь с ними, он выставляет напоказ свои поэтические или иные произведения либо свое служение государству, он делает это большинство своим властелином сильнее, чем это вызывается необходимостью, и тогда в силу так называемой Диомедовой нужды9 он выполняет то, что одобряет большинство. А действительно ли это хорошо или прекрасно — разве слышал ты когда- либо, чтобы кто-то из них отдавал себе в этом отчет и чтобы это не вызывало бы смеха? — Думаю, что и никогда не услышу. • — Так вот, учитывая все это, припомни то, о чем говорили мы раньше: возможно ли, чтобы толпа допускала и признавала существование красоты самой по себе, а не многих красивых вещей или самой сущности каждой ве- ш щи, а не множества отдельных вещей? — Это совсем невозможно. — Следовательно, толпе не присуще Алтагопвм быть философом, философа ■ толнм _ Цет^ не ПрИСущ0# — И значит, те, кто занимается философией, неизбежно будут вызывать ее порицание. — Да, неизбежно. — Как и порицание со стороны тех частных лиц, которые, общаясь с чернью, стремятся ей угодить. — Это ясно. — Исходя из этого, в чем ты усматриваешь спасение для философской натуры, чтобы ей не бросать своего занятия и достичь своей цели? Решай на основании ь того, о чем мы говорили раньше: мы признали, что такой натуре свойственны хорошие способности, памятливость, мужество и возвышенный образ мыслей. — Да. — И разве он не будет первым среди всех людей с малых лет, особенно если и телом он уродился таким, как душой? — Почему бы ему и не быть таковым! — А его близкие и сограждане захотят найти ему применение в своих делах, когда он подрастет? — Как же иначе! с — Значит, они будут докучать ему просьбами и оказывать ему почет, чтобы подольститься и заранее заручиться его могущественным покровительством. — Да, это часто бывает. — Что же будет делать, по-твоему, подобный человек среди таких людей, особенно если он будет принадлежать к числу граждан великого государства и будет в нем богатым и знатным, а к тому же статным и привлекательным на вид? Не появятся ли у него необычные притязания? Не станет ли он считать себя способным а распоряжаться делами и эллинов, и варваров и не занесется ли он высоко, преисполнившись высокомерия и пустой самонадеянности вопреки разуму? — Все это более чем возможно. — Если кто-нибудь, несмотря на такое его состояние, спокойно подойдет к нему и скажет ему правду, то есть что ума у него нет, а не мешало бы его иметь, но что поумнеть можно, если только подчинить себя этой цели — приобретению ума,— легко ему будет, по-твоему, выслушать это среди стольких бед? — Вовсе не легко. — Если же кто-нибудь, хотя бы один человек, бла- е годаря своей хорошей природе и близости к таким учениям склонится на сторону философии, чувствуя к ней влечение, как, на наш взгляд, поступят в этом случае ее противники, понимая, что для них потеряна возможность использовать его как союзника? Разве не прибег- нут они к любым действиям и к любым доводам, чтобы переубедить его и чтобы его наставник не имел успеха? Разве не будут они строить козни и частным образом, и в общественном порядке, привлекая его к суду? — Это неизбежно. 495 — Так может ли статься, чтобы такой человек занимался философией? — Не очень-то! — Видишь, мы неплохо тогда сказали, что даже сами особенности философской натуры, когда она оказывается в плохих условиях, бывают каким-то образом виной тому, что человек бросает этим заниматься; причиной бывают и так называемые блага — богатство и всякого рода обеспеченность. — Это было правильно сказано. — Вот в чем гибель и вот как велика, друг мой, порча лучших натур, предназначенных для благороднейшего ь занятия! И вообще-то подобные натуры редкость, как мы утверждаем. К их числу относятся и те люди, что причиняют величайшее зло государствам и частным лицам, и те, что творят добро, если их влечет к нему; мелкая же натура никогда не совершит ничего великого ни для частных лиц, ни для государства. — Сущая правда. — Когда, таким образом, от философии отпадают те люди, которым всего больше надлежит ею заниматься, с она остается одинокой и незавершенной, а сами они ведут жизнь и не подобающую, и не истинную. К философии же, раз она осиротела и лишилась тех, кто ей сродни, приступают уже другие лица, вовсе ее недостойные. Они позорят ее и навлекают на нее упрек в том, за что как раз и порицают ее, по твоим словам, ее хулители, говоря, будто с ней имеют дело люди либо ничего не стоящие, либо же в большинстве своем заслуживающие всего самого худшего. — Действительно, так об этом и говорят. — И правильно говорят. Ведь иные людишки чуть увидят, что область эта опустела, а между тем полна громких имен и показной пышности, тотчас же, словно <1 те, кто, спасаясь от тюрьмы, бежит в святилище, с радостью делают скачок прочь от ремесла к философии — особенно те, что половчее в своем ничтожном дельце. Хотя философия находится в таком положении, однако сравнительно с любым другим мастерством она все же гораздо больше в чести, что и привлекает к ней многих людей, несовершенных по своей природе: тело у них по-' « калечено ремеслом и производством, да и души их сломлены и изнурены грубым трудом; ведь это неизбежно. — Да, именно так. — А посмотреть, так чем они отличаются от разбогатевшего кузнеца, лысого и приземистого, который недавно вышел из тюрьмы, помылся в бане, приобрел себе новый плащ и нарядился — ну прямо жених? Да он и собирается жениться на дочери своего господина, воспользовавшись его бедностью и беспомощностью. 49б — Ничем почти не отличаются. — Что же может родиться от таких людей? Не будет ли их потомство незаконнорожденным и негодным? — Это неизбежно. — Что же? Когда люди, недостойные воспитания, приближаясь к нему, ведут себя недостойно, какие, можем мы ожидать, родятся тогда намерения и мнения? Поистине они не заслуживают называться мудростью, поскольку в них нет ни подлинности, ни мысли. — Совершенно верно. — Остается совсем малое число людей, Адимант, ь достойным образом общающихся с философией10: это либо тот, кто, подвергшись изгнанию, сохранил как человек, получивший хорошее воспитание, благородство своей натуры — а раз уж не будет гибельных влияний, он, естественно, и не бросит философии,— либо это человек великой души, родившийся в маленьком государстве: делами своего государства он презрительно пренебрежет. Обратится к философии, пожалуй, еще и небольшое число представителей других искусств: обладая хорошими природными задатками, они справедливо пренебрегут своим прежним занятием. Может удержать и такая узда, с как у нашего приятеля Феага11: у него решительно все клонилось к тому, чтобы отпасть от философии, но присущая ему болезненность удерживает его от общественных дел. О моем собственном случае — божественном знамении12 — не стоит и упоминать: такого, пожалуй, еще ни с кем раньше не бывало. Все вошедшие в число этих немногих, отведав философии, узнали, какое это сладостное и блаженное достояние; они довольно видели безумие большинства, а также и то, что в государственных делах никто не совершает, можно сказать, ничего здравого и что там не найти себе d союзника, чтобы с ним вместе прийти на помощь правому делу и уцелеть. Напротив, если человек, словно очу- тившись среди зверей, не пожелает сообща с ними творить несправедливость, ему не под силу будет управиться одному со всеми дикими своими противниками, и, прежде чем он успеет принести пользу государству или своим друзьям, он погибнет без пользы и для себя, и для других. Учтя все это, он сохраняет спокойствие и делает свое дело, словно укрывшись за стеной от пыли, поднятой ураганом. Видя, что все остальные преисполнились беззакония, он доволен, если проживет здешнюю жизнь чистым от неправды и нечестивых дел, а при исходе жизни отойдет радостно и кротко, уповая на лучшее. — Значит, он отходит, достигнув немалого! — Однако все же не до конца достигнув того, что он мог, так как государственный строй был для него неподходящим. При подходящем строе он и сам бы вырос и, сохранив все свое достояние, сберег бы также и общественное. Так вот насчет философии — из-за чего у нее такая дурная слава (а между тем это несправедливо),— по- моему, уже сказано достаточно, если у тебя нет других замечаний. — Я ничего не могу к этому добавить. Но какое из существующих теперь государственных устройств ты считаешь для нее подобающим? — Кет такого. На это-то я и сетую, что ни одно из нынешних государственных устройств недостойно натуры философа. Такая натура при них извращается и меняет свой облик. Подобно тому как иноземные семена, пересаженные на чуждую им почву, теряют свою силу и приобретают свойство местных растений, так и подобные натуры в настоящее время не осуществляют своих возможностей, приобретая чуждый им склад. Но стоит такой натуре очутиться в государстве, превосходно устроенном, как и она сама,— вот тогда-то и обнаружится, что она и в самом деле божественна, всё же прочее — другие натуры и другие занятия — не более как человеческое. Очевидно, после этого ты спросишь, что это за государственный строй. — Ты не угадал. Я собирался спросить не так, а вот как: другой ли это строй или же тот самый, который мы разбирали, основывая наше государство? — В общем это он. Ведь и тогда было сказано, что Способы избежать неверного применения философии в государстве е — Однако наше доказательство лишь тогда будет доведено до конца, если и это станет очевидным. — Препятствием будет служить не отсутствие желания, а разве что недостаток сил. Ты сейчас сам увидишь мое усердие: посмотри, как я настойчив и как отважно я решаюсь сказать, что государство должно приниматься за это дело совсем противоположным образом, чем теперь. — А как? — В настоящее время если кто и касается филосо- 498 фии, так это подростки, едва вышедшие из детского возраста: прежде чем обзавестись домом и заняться делом, они, едва приступив к труднейшей части философии, бросают ее, в то же время изображая из себя знатоков; труднейшим же я нахожу в ней то, что касается доказательств. Впоследствии если по совету других — тех, кто занимается философией,— они пожелают стать их слушателями, то считают это великой заслугой, хоть и полагают, что заниматься этим надо лишь между прочим. А к старости они, за немногими исключениями, угасают ь скорее, чем Гераклитово солнце14, поскольку никогда уже не загораются снова. — А как же надо заниматься философией? — Совершенно иначе. Подростки и мальчики должны получать воспитание и изучать философию соответственно их юному возрасту, непрестанно заботясь о своем теле, пока они растут и мужают; философии это будет в помощь. С возрастом, когда начнет совершенствоваться их душа, они должны напряженно ее упражнять. Когда же их сила иссякнет и не по плечу будут им с гражданские и воинские обязанности, тогда наконец на- ступит для них приволье: ничем иным они не будут заниматься, разве что между прочим, коль скоро они намерены вести блаженную жизнь, а скончавшись, добавить к прожитой жизни подобающий потусторонний удел. — Правду сказать, Сократ, ты, по-моему, говоришь с увлечением, однако, думаю я, большинство слушателей, начиная с Фрасимаха, с еще большим увлечением стали бы тебе возражать: ведь ты их ни в чем не убедил. — Не ссорь меня с Фрасимахом; мы только что стали друзьями, да и раньше не были врагами. Я не оставлю а неиспробованным ни одного средства, пока мне не удастся убедить и его, и остальных или пока я не принесу им хоть какой-нибудь пользы в той их жизни, когда, вновь родившись, они опять столкнутся с подобными вопросами. — Ненадолго же ты загадываешь, нечего сказать! — Это ничтожный срок в сравнении с вечностью. А что большинство людей не верит словам другого, это не диво. Ведь они никогда не видали того, о чем мы сейчас говорим, для них все это какие-то фразы, умышленно подогнанные друг к другу, а не положения, вытекающие, е как сейчас, само собой одно из другого. Да и человека, который был бы равен или подобен самой добродетели, который в пределах возможного достиг бы совершенства в деле и слове и владычествовал бы в государстве подобного рода, они никогда не видели — ни одного, ни мно- 499 гих таких людей. Или, думаешь ты, случалось им видеть? — Ни в коем случае. — Да и не довелось им, мой милый, стать благодарными слушателями прекрасных и благородных рассуждений, усердно и всеми средствами доискивающихся истины ради познания и ничего общего не имеющих с чванными препирательствами ради славы или из-за соперничества в судах и при личном общении. — Да, таких рассуждений они не слыхали. — Вот почему, хотя мы и тогда предвидели это и этого опасались, все же, влекомые истиной, мы говорили, ь что ни государство, ни его строй, так же как и отдельный человек, не станут никогда совершенными, пока не возникнет некая необходимость, которая заставит этих немногочисленных философов — людей вовсе не дурных, хотя их и называют теперь бесполезными,— принять на себя заботу о государстве, желают ли они того или нет (и государству придется их слушаться); или пока по ка- — Если для людей выдающихся в философии возникала когда-либо в беспредельности минувшего или существует ныне необходимость взять на себя заботу о государстве — в какой-либо варварской местности, далеко, вне нашего кругозора — или если такая необходимость возникнет впоследствии, мы готовы упорно отстаивать взгляд, что в этом случае был, есть или будет осуществлен описанный нами государственный строй, коль скоро именно эта Муза оказывается владычицей государства. Осуществление такого строя вполне возможно, и о невозможном мы не говорим. А что это трудно, признаем и мы. — И я с этим согласен. — Но ты скажешь, что большинство с этим все-таки не согласно. — Пожалуй. — Милый мой, не стоит так уж винить большинство. Оно переменит свое мнение, если ты без резкостей, мягко опровергнешь дурную славу любви к познанию, покажешь, каковы, по-твоему, философы, и определишь их природу и занятие, чтобы большинство не думало, будто ты говоришь о тех, кого оно само считает философами. [Если оно так взглянет на них, право же, ты скажешь, что у него составилось уже другое мнение и оно по-другому о них отзывается.] Уж не думаешь ли ты, что кто- нибудь станет сердиться на того, кто не зол, и завидовать тому, кто не завистлив, как раз за то, что он независтлив и добродетелен? Предвосхищаю твой ответ и скажу, что, по-моему, столь тяжелый нрав встречается у очень немногих людей, большинству же не свойствен. — Успокойся, я разделяю твой взгляд. — А согласен ли ты и с тем, что виновниками нерасположения большинства к философии бывают те посторонние лица, которые шумной ватагой вторгаются куда не следует, поносят людей, проявляя к ним враждеб- яость, и все время позволяют себе личные выпады — иначе говоря, ведут себя совершенно неподобающим для философов образом? — Полностью согласен. — Между тем, Адимант, тому, кто действительно направил свою мысль на бытие, уже недосуг смотреть вниз, на человеческую суету, и, борясь с людьми, преиспол- е няться недоброжелательства и зависти. Видя и созерцая нечто стройное и вечно тождественное, не творящее несправедливости и от нее не страдающее, полное порядка и смысла, он этому подражает и как можно более ему уподобляется. Или ты думаешь, будто есть какое-то средство не подражать тому, чем восхищаешься при общении? — Это невозможно. — Общаясь с божественным и упорядоченным, философ также становится упорядоченным и божествен- а ным, насколько это в человеческих силах. Оклеветать же можно все на свете. — И даже очень. — Так вот, если у философа возникнет необходимость позаботиться о том, чтобы внести в частный и общественный быт людей то, что он усматривает наверху, и не ограничиваться собственным совершенствованием, думаешь ли ты, что из него выйдет плохой мастер по части рассудительности, справедливости и всей вообще добродетели, полезной народу? — Совсем не плохой. — Но если люди поймут, что мы говорим о нем правду, станут ли они негодовать на философов и выражать • недоверие нашему утверждению, что никогда, ни в коем случае не будет процветать государство, если его не начертят художники по божественному образцу? — Раз поймут, то уже не будут негодовать. Но о каком способе начертания ты говоришь? sot — Взяв, словно доску, государство и нравы людей, онй сперва очистили бы их, что совсем нелегко. Но, как ты понимаешь, они с самого начала отличались бы от других тем, что не пожелали бы трогать ни частных лиц, ни государства и не стали бы вводить в государстве законы, пока не получили бы его чистым или сами не сделали бы его таковым. — Это верно. — После этого, правда ведь, они сделают набросок государственного устройства? — Как же иначе? ь — Затем, думаю я, разрабатывая этот набросок, они пристально будут вглядываться в две вещи: в то, что по природе справедливо, прекрасно, рассудительно и так далее, и в то, каково же все это в людях. Смешивая и сочетая качества людей, они создадут прообраз человека, определяемый тем, что уже Гомер назвал боговидным и богоподобным свойством, присущим людям15. — Это верно. — И я думаю, кое-что они будут стирать, кое-что ри- о совать снова, пока не сделают человеческие нравы, насколько это осуществимо, угодными богу. — Это была бы прекраснейшая картина! — А тех, кто, по твоим словам, сомкнутым строем шел против нас, разве мы не убедили бы, что именно таков начертатель государственных устройств, которого мы им раньше хвалили, а они негодовали, что мы вверили ему государство? Если бы они послушались нас сейчас, неужели они не смягчились бы? — Конечно, смягчились бы, если они в здравом уме. а — Какие же у них могут быть возражения? Разве только что философы не страстные поклонники истины и бытия? — Это было бы нелепо. — Или что философская натура, которую мы разобрали, не родственна наивысшему благу? — И это звучало бы так же. — Далее. Если уж не эта, то какая другая натура, коль скоро ей найдется надлежащее применение, будет полностью добродетельной и философской? Может быть, мы скорее в состоянии это утверждать о тех натурах, что мы отвергли? е — Конечно, нет. — Или их все еще приводят в ярость наши слова, что ни для государства, ни для граждан не будет конца несчастьям, пока владыкой государства не станет племя философов или пока не осуществится на деле тот государственный строй, который мы словесно обрисовали? — Быть может, это их злит, хотя теперь уже меньше. — Если ты не против, давай скажем, что они не толь- 502 ко меньше злятся, но совсем уже стали кроткими и дали себя убедить, пусть только из стыдливости. — Я, конечно, не против. — Итак, будем считать, что в этом мы их убедили. Но кто же станет оспаривать следующее: ведь может
|
|||||
|