Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Еще раз о местепризнакам замечаю, что мы всего 595 поэзии 18 страница



— А не ты ли будешь в этом виновен?

— И буду тут совершенно прав. Но я тебя не вы­дам, защищу, чем могу — доброжелательным отноше­нием и уговорами, да еще разве тем, что буду отвечать тебе лучше, чем кто-либо другой. Имея такого помощ­ника, попытайся доказать всем неверующим, что дело ь обстоит именно так, как ты говоришь.

— Да, надо попытаться, раз даже ты заключаешь со мной такой могущественный союз. Мне кажется, если мы хотим избежать натиска со стороны тех людей, о которых ты говоришь, необходимо выдвинуть против них определение, кого именно мы называем филосо­фами, осмеливаясь утверждать при этом, что как раз философы-то и должны править: когда это станет ясно, можно начать обороняться и доказывать, что некоторым с людям шъсамой их природе подобает быть философами

и правителями государства, а всем прочим надо за­ниматься не этим, а следовать за теми, кто руково­дит.

— Да, сейчас самое время дать такое определение.

— Ну, тогда следуй за мной в этом направлении, и, может быть, нам удастся в какой-то мере удовлетвори­тельно это истолковать.

— Веди меня.

Философ — тот,
кто созерцает
прекрасное


одной какой-нибудь стороне того, что ои любит, оста­ваясь безучастным к другой, но, напротив, ему должно быть дорого все.

а — По-видимому, надо мне это напомнить: мне это не слишком понятно.

— Уж кому бы другому так говорить, а не тебе, Главной! Знатоку любовных дел не годится забывать, что человека, неравнодушного к юношам и влюбчивого, в какой-то мере поражают и возбуждают все, кто нахо­дятся в цветущем возрасте и кажутся ему достойными внимания и любви. Разве не так относитесь вы к кра­савцам? Одного вы называете приятным за то, что он курносый, и захваливаете его, у другого нос с горбин­кой — значит, по-вашему, в нем есть что-то царствен-

с ное, а у кого нос средней величины, тот, считаете вы, отличается соразмерностью. У чернявых — мужествен­ная внешность, белокурые — дети богов. Что касается

«медвяно-желтых» — думаешь ли ты, что это сочинил кто-нибудь иной, кроме нежного влюбленного, которого не отталкивает даже бледность, лишь бы юноша был 475 в цветущем возрасте? Одним словом, под любым пред­логом и под любым именем вы не отвергаете никого из тех, кто в расцвете лет.

— Если тебе хочется на моем примере говорить о том, как ведут себя влюбленные, я, так и быть, усту­паю, но лишь во имя нашей беседы.

— Что же? Разве ты не видишь, что и любители вин поступают так же? Любому вину они радуются под любым предлогом.

— И даже очень.

— Так же, думаю я, и честолюбцы. Ты замечаешь, если им невозможно возглавить целое войско, они на­чальствуют хотя бы над триттией 31; если нет им почета

ь от людей высокопоставленных и важных, они доволь­ствуются почетом от людей маленьких и незначитель­ных, но вожделеют почета во что бы то ни стало.

— Совершенно верно.

— Так вот, прими же или отвергни следующее. Когда мы говорим: «Человек вожделеет к тому-то», ска­жем ли мы, что он вожделеет ко всему этому виду пред­метов или же к одним из них — да, а к другим — нет?

— Ко всему виду.

— Не скажем ли мы, что и философ вожделеет не к одному какому-то ее виду, но ко всей мудрости в целом?


— Это правда.

— Значит, если у человека отвращение к наукам,

в особенности когда он молод и еще не отдает себе от- с чета в том, что полезно, а что — нет, мы не назовем его ни любознательным, ни философом, так же как мы не сочтем, что человек голоден и вожделеет к пище, если у него к ней отвращение: в этом случае он не охотник до еды, наоборот, она ему противна.

— Если мы так скажем, это будет правильно.

— А кто охотно готов отведать от всякой науки, кто с радостью идет учиться и в этом отношении ненасы­тен, того мы вправе будем назвать философом 32, не так ли?

Тут Главкон сказал:                                                   d

— Такого рода людей у тебя наберется много, и притом довольно нелепых. Ведь таковы, по-моему, все охотники до зрелищ: им доставляет радость узнать что- нибудь новое. Совершенно нелепо причислять к филосо­фам и любителей слушать: их нисколько не тянет к та­кого рода беседам, где что-нибудь обсуждается, зато, словно их кто подрядил слушать все хоры, они бегают на празднества в честь Диониса, не пропуская ни го­родских Дионисий, ни сельских. Неужели же всех этих и других, кто стремится узнать что-нибудь подобное или научиться какому-нибудь ничтожному ремеслу, мы е назовем философами?

— Никоим образом, разве что похожими на них.

— А кого же ты считаешь подлинными филосо­фами?

— Тех, кто любит усматривать истину.

— Это верно; но как ты это понимаешь?

— Мне нелегко объяснить это другому, но ты, я ду­маю, согласишься со мной в следующем...

— В чем?

— Раз прекрасное противоположно безобразному, значит, это две разные вещи.

— Конечно.                                                              476

— Но раз это две вещи, то каждая из них — одна?

— И это, конечно, так.

— То же самое можно сказать о справедливом и несправедливом, хорошем и плохом и обо всех других видах: каждое из них — одно, но кажется множествен­ным, проявляясь повсюду во взаимоотношении, а также в сочетании с различными действиями и телами.

— Ты прав.


— Согласно этому я и провожу различие: отдельно помещаю любителей зрелищ, ремесел и дельцов, то есть

ь всех тех, о ком ты говорил, и отдельно тех, о которых у нас сейчас идет речь и которых с полным правом можно назвать философами.

— А для чего ты это делаешь?

— Кто любит слушать и смотреть, те радуются пре­красным звукам, краскам, очертаниям и всему произ­водному от этого, но их духовный взор не способен ви­деть природу красоты самой по себе и радоваться ей.

— Да, это так.

— А те, кто способен подняться до самой красоты и видеть ее самое по себе, разве это не редкие люди?

с — И даже очень редкие.

— Кто ценит красивые вещи, но не ценит красоту самое по себе и не способен следовать за тем, кто повел бы его к ее познанию, — живет такой человек наяву или во сне, как ты думаешь? Суди сам: грезить — во сне или наяву — не значит ли считать подобие вещи не подобием, а самой вещью, на которую оно походит?

— Конечно, я сказал бы, что такой человек грезит.

— Далее. Кто в противоположность этому считает

d что-нибудь красотой самой по себе и способен созерцать

как ее, так и всё причастное к ней, не принимая одно за другое, — такой человек, по-твоему, живет во сне или наяву?

— Конечно, наяву.

— Его состояние мышления мы правильно назвали бы познаванием, потому что он познаёт, а у того, пер­вого, мы назвали бы это мнением, потому что он только мнит.

— Несомненно.

— Дальше. Если тот, о ком мы сказали, что он только мнит, но не познаёт, станет негодовать и оспа­ривать правильность наших суждений, могли бы мы

е его как-то унять и спокойно убедить, не говоря откры­то, что он не в своем уме?

— Это следовало бы сделать.

— Ну, посмотри же, что мы ему от-

Философ познает ветим Или, если хочешь, мы так не мнения,       .

а бытие и истину начнем его расспрашивать (уверяя

при этом, что мы ничего против него не имеем, наоборот, с удовольствием видим человека знающего): «Скажи нам, тот, кто познаёт, познаёт не­что или ничто?» Вместо него отвечай мне ты.


— Я отвечу, что такой человек познаёт нечто.

— Нечто существующее или несуществующее?

— Существующее. Разве можно познать несущест- 477 вующее?!

— Так вот, с нас достаточно того, что, с какой бы стороны мы что-либо ни рассматривали, вполне суще­ствующее вполне познаваемо, а совсем не существую­щее совсем и непознаваемо.

— Да, этого совершенно достаточно.

— Хорошо. А если с чем-нибудь дело обстоит так, что оно то существует, то не существует, разве оно не находится посредине между чистым бытием и тем, что вовсе не существует?

— Да, оно находится между ними.

— Так как познание направлено на существующее, а незнание неизбежно направлено на несуществующее, то для того, что направлено на среднее между ними обоими, надо искать нечто среднее между незнанием ь и знанием, если только встречается что-либо подобное.

— Совершенно верно.

— А называем ли мы что-нибудь мнением?

— Конечно.

— Это уже иная способность, чем знание, или та же самая?

— Иная.

— Значит, мнение направлено на одно, а знание — на другое соответственно различию этих способностей.

— Да, так.

— Значит, знание по своей природе направлено на бытие с целью постичь, каково оно? Впрочем, мне кажется, необходимо сперва разобраться вот в чем...

— В чем?

— О способностях мы скажем, что они представ- с ляют собой некий род существующего; благодаря им мы можем то, что мы можем, да и не только мы, но все вообще наши способности: зрение и слух, напри­мер, я отнесу к числу таких способностей, если тебе понятно, о каком виде я хочу говорить.

— Мне понятно.

— Выслушай же, какого я держусь относительно них взгляда. Я не усматриваю у способностей ни цвета, ни очертания и вообще никаких свойственных другим вещам особенностей, благодаря которым я их про себя различаю. В способности я усматриваю лишь то, на что л она направлена и каково ее воздействие; именно по


этому признаку я и обозначаю ту или иную способ­ность. Если и направленность, и воздействие одно и то же, я считаю это одной и той же способностью, если же и направленность, и воздействие различны, тогда это уже другая способность. А ты — как ты поступаешь?

— Так же точно.

— Вернемся, почтеннейший, к тому же. Признаешь ли ты знание какой-то способностью или к какому роду ты его отнесешь?

— К этому роду: это самая мощная из всех спо­собностей.

е — А мнение мы отнесем к способностям или к ка­кому-то другому виду?

— Ни в коем случае. Ведь мнение есть не что иное, как то, благодаря чему мы способны мнить.

— Но ведь немного раньше ты согласился, что зна­ние и мнение не одно и то же.

— Как можно, будучи в здравом уме, считать од­ним и тем же то, что безошибочно, и то, что исполнено ошибок!

— Хорошо. Очевидно, мы с тобой согласны: знание 478 и мнение — разные вещи.

— Да, разные.

— Значит, каждое из них по своей природе имеет особую направленность и способность.

— Непременно.

— Знание направлено на бытие, чтобы познать его свойства.

— Да.

— Мнение же, утверждаем мы, направлено лишь на то, чтобы мнить.

— Да.

— Познаёт ли оно то же самое, что и знание? И бу­дет ли одним и тем же познаваемое и мнимое? Или это невозможно?

— Невозможно по причине того, в чем мы были согласны: каждая способность по своей природе имеет свою направленность; обе эти вещи — мнение и зна-

ь ние — не что иное, как способности, но способности раз­личные, как мы утверждаем, и потому нельзя сделать вывод, что познаваемое и мнимое — одно и то же.

— Если бытие познаваемо, то мнимое должно быть чем-то от него отличным.

— Да, оно от него отлично.

— Значит, мнение направлено на небытие? Или не-


бытие нельзя даже мнить? Подумай-ка: разве не отно­сит к какому-либо предмету свои мнения тот, кто их имеет? Или можно иметь мнение, но ничего не мнить?

— Это невозможно.

— Так, но хоть что-нибудь одно все же мнит тот, кто имеет мнение?

— Да.

— Между тем небытие с полным правом можно назвать не одним чем-то, а вовсе ничем.

— Конечно.

— Поэтому к небытию мы с необходимостью от­несли незнание, а к бытию — познание.

— Правильно.

— Значит, мнения не относятся ни к бытию, ни к небытию.

— Да, не относятся.

— Значит, выходит, что мнение — это ни знание, ни незнание?

— Видимо, да.

— Итак, не совпадая с ними, превосходит ли оно отчетливостью знание, а неотчетливостью — незнание?

— Нет, ни в том, ни в другом случае.

— Значит, на твой взгляд, мнение более смутно, чем знание, но яснее, чем незнание?

— И во много раз.

— Но оно не выходит за их пределы?

— Да.

— Значит, оно — нечто среднее между ними?

— Вот именно.

— Как мы уже говорили раньше, если обнаружится нечто существующее и вместе с тем несуществующее, место ему будет посредине между чистым бытием и пол­нейшим небытием и направлено на него будет не зна­ние, а также и не незнание, но опять-таки нечто та­кое, что окажется посредине между незнанием и зна­нием.

— Это верно.

— А теперь посредине между ними оказалось то, что мы называем мнением.

— Да, оказалось.

— Нам остается, видимо, найти нечто такое, что причастно им обоим — бытию и небытию, но что нельзя назвать ни тем ни другим в чистом виде. Если нечто подобное обнаружится, мы вправе будем назвать это тем, что мы мним; крайним членам мы припишем свойство


быть крайними, а среднему между ними — средним*. Разве не так?

— Так.

— Положив это в основу, пусть, скажу я, ведет со 47» мной беседу и пусть ответит мне тот добрый человек,

который отрицает прекрасное само по себе и некую са- мотождественную идею такого прекрасного. Он находит, что красивого много, этот любитель зрелищ, и не выно­сит, когда ему говорят, что прекрасное, так же как справедливое, едино, да и все остальное тоже. «Милей­ший,— скажем мы ему,— из такого множества прекрас­ных вещей разве не найдется ничего, что может ока­заться безобразным? Или из числа справедливых по­ступков такой, что окажется несправедливым, а из числа благочестивых — нечестивым?» к — Да, эти вещи неизбежно окажутся в каком-то отношении прекрасными и в каком-то безобразными. Так же точно и остальное, о чем ты спрашиваешь.

— А многим вещам, являющимся вдвое большими чего-либо, разве это мешает оказаться в другом от­ношении вдвое меньшими?

— Ничуть.

— А если мы назовем что-либо большим, малым, легким, тяжелым, то разве для этого будет больше оснований, чем для противоположных обозначений?

— Нет, каждой вещи принадлежат оба обозначения.

— Так будет ли каждая из многих названных вещей преимущественно такой, как ее назвали, или не будет?

— Это словно двусмысленность из тех, что в ходу на с пирушках, или словно детская загадка о том, как евнух

хотел убить летучую мышь: надо догадаться, что он бросил и на чем летучая мышь сидела. И здесь все имеет два смысла, и ни о какой вещи нельзя твердо предполагать, что она такая или иная либо что к ней подходят оба обозначения или не подходит ни одно из них.

— Что же ты сделаешь с такими обозначениями? Можешь ли ты отвести им лучшее место, чем посредине между бытием и небытием? Они не туманнее небытия и не окажутся еще более несуществующими, чем оно,

i а с другой стороны, они не яснее бытия и не ока­жутся более, чем оно, существующими.

— Совершенно верно.

— Значит, мы, очевидно, нашли, что общепринятые суждения большинства относительно прекрасного и ему


подобного большей частью колеблются где-то между небытием и чистым бытием.

— Да, мы это нашли.

— А у нас уже прежде было условлено, что, если обнаружится нечто подобное, это надлежит считать тем, что мы мним, а не тем, что познаём, так как то, что колеблется в этом промежутке, улавливается промежу­точной способностью.

— Да, мы так условились.

— Следовательно, о тех, кто замечает много пре- • красного, но не видит прекрасного самого по себе и не может следовать за тем, кто к нему ведет, а также о тех, кто замечает много справедливых поступков, но не справедливость самое по себе и так далее, мы ска­жем, что обо всем этом у них имеется мнение, но они не знают ничего из того, что мнят.

— Да, необходимо сказать именно так.

— А что же мы скажем о тех, кто созерцает сами эти [сущности], вечно тождественные самим себе? Ведь они познают их, а не только мнят?

— И это необходимо.

— И мы скажем, что эти уважают и любят то, чте они познают, а те — то, что они мнят. Ведь мы помним, т что они любят и замечают, как мы говорили, звуки, красивые цвета и тому подобное, но даже не допускают существования прекрасного самого по себе.

— Да, мы это помним.

— Так что мы не ошибемся, если назовем их ско­рее любителями мнений, чем любителями мудрости?

И неужели же они будут очень сердиться, если мы так скажем?

— Не будут, если послушаются меня: ведь не поло­жено сердиться на правду.

— А тех, кто ценит все существующее само по себе, должно называть любителями мудрости 33, а не любите­лями мнений.

— Безусловно.


484 Роль философов — Насилу-то выяснилось, Главной,— в идеальном сказал я,— путем длинного рассуж- государстве дения, кто действительно философ, а кто — нет и что собой представляют те и другие.

— Пожалуй,— отвечал он,— нелегко было сделать это короче.

— Видимо, нет. К тому же, мне кажется, это выяс­нилось бы лучше, если бы надо было говорить только об одном, не вдаваясь в разбор многого другого при рас­смотрении вопроса, в чем отличие справедливой жизни

ь от несправедливой.

— А что у нас идет после этого?

— Что же иное, кроме того, что следует по порядку? Раз философы — это люди, способные постичь то, что вечно тождественно самому себе, а другие этого не мо­гут и застревают на месте, блуждая среди множества разнообразных вещей, и потому они уже не философы, то спрашивается, кому из них следует руководить госу­дарством?

— Как же нам ответить на это подобающим образом?

— Кто выкажет способность охранять законы и обы- е чаи государства, тех и надо назначать стражами.

— Это верно.

— А ясно ли, какому стражу надо поручать любую охрану — слепому или тому, у кого острое зрение?

— Конечно, ясно.

— А чем лучше слепых те, кто по существу лишен знания сущности любой вещи и у кого в душе нет отчет­ливого ее образа? Они не способны, подобно художни­кам, усматривать высшую истину и, не теряя ее из виду,

л постоянно воспроизводить ее со всевозможной тщатель­ностью, и потому им не дано, когда это требуется, уста­навливать здесь новые законы о красоте, справедливо­сти и благе или уберечь уже существующие.

— Да, клянусь Зевсом, мало чем отличаются они от слепых.


— Как ты это понимаешь?

 

— Относительно природы философов нам надо согласиться, что их стра­стно влечет к познанию, приоткры­вающему им вечно сущее и не изме­няемое возникновением и уничтожением бытие, [о кото­ром мы говорили].

— Да, с этим надо согласиться.

— И надо сказать, что они стремятся ко всему бытию в целом, не упуская из виду, насколько это от них зави­сит, ни одной его части, ни малой, ни большой, ни менее, ни более ценной, то есть поступают так, как мы это ви­дели на примере людей честолюбивых и влюбчивых.

— Ты прав.

— Посмотри вслед за этим, необходимо ли людям, которые должны стать такими, как мы говорим, иметь, кроме того, в своем характере еще и следующее...

— Что именно?

— Правдивость, решительное неприятие какой бы то ни было лжи, ненависть к ней и любовь к истине.

— Естественно, им необходимо это иметь.

— Не только, друг мой, естественно, но и во всех от­ношениях неизбежно любой человек, если он в силу сво­ей природы охвачен страстным стремлением, ценит всё, что сродни и близко предмету его любви.

— Верно.

— А найдешь ли ты что-либо более близкое мудро­сти, чем истина?


— To есть как?

— Разве может один и тот же человек любить и муд­рость, и ложь?

— Ни в коем случае.

— Значит, тот, кто действительно любознателен, должен сразу же, с юных лет изо всех сил стремиться к истине?

— Да, это стремление должно быть совершенным.

— Но когда у человека его вожделения резко кло­нятся к чему-нибудь одному, мы знаем, что от этого они слабеют в отношении всего остального, словно поток, отведенный в сторону.

— И что же?

— У кого они устремлены на приобретение знаний и подобные вещи, это, думаю я, доставляет удовольствие его душе как таковой, телесные же удовольствия для не­го пропадают, если он не притворно, а подлинно фило­соф.

АН

Если ему свойственны возвышен­ные помыслы и охват мысленным взором целокупного времени и бы­тия, думаешь ли ты, что для такого человека много значит человеческая^ жизнь?

— Нет, это невозможно.

Значит, такой человек и смерть не будет считать чем-то ужасным?

— Менее всего.

— А робкой и неблагородной натуре подлинная фи­лософия, видимо, недоступна.


— По-моему, нет.

— Что же? Человек порядочный, не корыстолюби­вый, а также благородный, не хвастливый, не робкий — может ли он каким-то образом стать неуживчивым и несправедливым?

— Это невозможно.

— Вот почему, рассматривая, философская ли душа у какого-нибудь человека или нет, ты сразу, еще в его юные годы, заметишь, справедливая ли она, кроткая ли или трудна для общения и дика.

— Конечно, замечу.

— И ты не упустишь из виду, думаю я, еще вот что... •

— Что же именно?

— Способен ли он к познанию или не способен. Раз­ве ты можешь ожидать, что человек со временем полю­бит то, над чем мучится и с чем едва справляется?

— Это вряд ли случится.

— Что же? Если он не может удержать в голове ни­чего из того, чему обучался — так он забывчив, может ли он не быть пустым и в отношении знаний?

— Как же иначе!

— Понапрасну трудясь, не кончит ли он тем, что возненавидит и самого себя, и такого рода занятия?

— Конечно, возненавидит.

— Значит, забывчивую душу мы никогда не отнесем

к числу философских и будем искать ту, у которой хоро- d шая память.

— Безусловно.

— Но можем ли мы сказать, что чуж-

^^Иотлетается5°^а дая Музам и уродливая натура будет

сораз^рностью иметь влечение к чему-либо иному,

и врожденной кроме несоразмерности?

тонкостью ума — И что же?

— А как, по-твоему, истина сродни несоразмерности или соразмерности?

— Соразмерности.

— Значит, кроме всего прочего требуется и сораз­мерность, и прирожденная тонкость ума, своеобразие которого делало бы человека восприимчивым к идее все­го сущего.

— Да, конечно.

— Итак, разве, по-твоему, мы не разобрали свойства, • каждое из которых, вытекая одно из другого, необходимо душе для достаточного и совершенного постижения бы­тия?


487 — Да, они для этого в высшей степени необходимы.

— А есть ли у тебя какие-нибудь ос­нования порицать такого рода заня­тие, которым никто не может как сле­дует заниматься, если он не будет че­ловеком, памятливым от природы, способным к познанию, великодушным, тонким и к тому же другом и сородичем истины, справедливости, муже­ства и рассудительности?

— Даже Мом2 и тот не нашел бы, к чему здесь при­драться.

— И разве не поручил бы ты государство людям зрелого возраста, достигшим совершенства в образова­нии,— и только им одним?

Тут вступил в разговор Адимант:

— Против этого-то, Сократ, никто не нашелся бы, что тебе возразить. Но ведь всякий раз, когда ты рассуж­даешь так, как теперь, твои слушатели испытывают при­мерно вот что: из-за непривычки задавать вопросы или отвечать на них они думают, что рассуждение при каж­дом твоем вопросе лишь чуть-чуть уводит их в сторону, однако, когда эти «чуть-чуть* соберутся вместе, ясно обнаруживается отклонение и противоречие с первона­чальными утверждениями. Как в шашках сильный иг­рок в конце концов закрывает неумелому ход и тот не знает, куда ему податься, так и твои слушатели под конец оказываются в тупике и им нечего сказать в этой своего рода игре, где вместо шашек служат слова. А по правде- то дело ничуть этим не решается. Я говорю, имея в виду наш случай: ведь сейчас всякий признается, что по каж­дому заданному тобой вопросу он не в состоянии тебе противоречить. Стоило бы, однако, взглянуть, как с этим обстоит на деле: ведь кто устремился к философии не с целью образования, как это бывает, когда в молодости коснутся ее, а потом бросают, но, напротив, потратил на нее много времени, те большей частью становятся очень странными, чтобы не сказать совсем негодными, и даже лучшие из них под влиянием занятия, которое ты так расхваливаешь, все же делаются бесполезными для госу­дарства.

Выслушав Адиманта, я сказал:

— Так, по-твоему, тот, кто так говорит, ошибает­ся?

— Не знаю, но я с удовольствием услышал бы твое мнение.


— Ты услышал бы, что, по-моему мнению, они гово­рят сущую правду.

— Тогда как же это согласуется с тем, что государ- е ствам до тех пор не избавиться от бед, пока не будут

в них править философы, которых мы только что при­знали никчемными?

— Твой вопрос требует ответа с помощью уподоб­ления.

— А ты, видно, к уподоблениям не привык.

— Пусть будет так. Ты втянул меня в трудное рас­суждение да еще и вышучиваешь! Так выслушай же мое 488 уподобление, чтобы еще больше убедиться, как трудно оно мне дается.

По отношению к государству положение самых по­рядочных людей настолько тяжелое, что ничего не мо­жет быть хуже. Поэтому при уподоблении приходится для их защиты объединять между собой многие черты, как это делают, например, художники, когда рисуют коз- лооленей3 и тому подобное, смешивая различные черты. Так вот, представь себе такого человека, оказавшегося владельцем одного или нескольких кораблей. Кормчий и ростом, и силой превосходит на корабле всех, но он ь глуховат, а также близорук и мало смыслит в мореход­стве, а среди моряков идет распря из-за управления ко­раблем: каждый считает, что именно он должен править, хотя никогда не учился этому искусству, не может ука­зать своего учителя и в какое время он обучался. Вдоба­вок они заявляют, что учиться этому нечего, и готовы ра­зорвать на части того, кто скажет, что надо. Они осажда­ют судовладельца просьбами и всячески добиваются, с чтобы он передал им кормило. Иные его совсем не слу­шают, кое-кто — отчасти, и тогда те начинают убивать этих и бросать их за борт. Одолев благородного судовла­дельца с помощью мандрагоры4, вина или какого-либо иного средства, они захватывают власть на корабле, на­чинают распоряжаться всем, что на нем есть, бражни­чают, пируют и, разумеется, направляют ход корабля именно так, как естественно для подобных людей. Вдоба­вок они восхваляют и называют знающим моряком, d кормчим, сведущим в кораблевождении, того, кто спосо­бен захватить власть силой или же уговорив судовла­дельца, а кто не таков, того они бранят, считая его ник­чемным. Они понятия не имеют о подлинном кормчем, который должен учитывать времена года, небо, звезды, ветры — все, что причастно его искусству, если он дейст-


— Конечно,— отвечал Адимант.

 

Я не думаю, чтобы, видя такую картину, ты нуж­дался в истолковании того, в чем ее сходство с отноше­нием к подлинным философам в государствах, — ты ведь понимаешь, о чем я говорю.

— Вполне.

— Так прежде всего ты растолкуй этот образ тому, кто удивляется, почему философы не пользуются в госу­дарствах почетом, и постарайся убедить его, что гораздо более удивительно было бы, если бы их там почитали.

— Я ему растолкую это.

— И скажи ему также: «Ты верно говоришь, что для большинства бес­полезны люди, выдающиеся в фило­софии». Но в бесполезности этой вели ему винить тех, кто не находит им ни­какого применения, а не этих выдающихся людей. Ведь неестественно, чтобы кормчий просил матросов подчи­няться ему или чтобы мудрецы обивали пороги бога­чей,— ошибался тот, кто так острил6. Естественно как раз обратное: будь то богач или бедняк, но, если он забо­лел, ему необходимо обратиться к врачам; а всякий, кто нуждается в подчинении, должен обратиться к тому, кто способен править. Не дело правителя просить, чтобы подданные ему подчинялись, если только он действи­тельно на что-нибудь годится. И не совершит ошибки тот, кто уподобит нынешних государственных деятелей морякам, о которых мы только что говорили, а людей, которых они считают никчемными и высокопарными, уподобит подлинным кормчим.

— Это в высшей степени правильно.

— По таким причинам и в таких условиях нелегко наилучшему занятию быть в чести у занимающихся как раз противоположным. Всего больше и сильнее обязана философия своей дурной славой тем, кто заявляет, что


это их дело — заниматься подобными вещами. Упомяну­тый тобой хулитель философии говорил, что большин­ство обратившихся к ней — это самые скверные люди, а самые порядочные здесь бесполезны, и я согласился тогда, что ты говоришь верно,— разве не так?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.