Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КОМИССАР. ПОПОЛНЕНИЕ



КОМИССАР

 

Наконец сложный механизм разведки был создан и действовал: ежедневно из городов, сел, с железных дорог поступали к нам самые различные сведения от многих и многих советских патриотов. Наши глаза были повсюду.

Лукин молча, с довольным видом выслушивал от разведчиков множество цифр, названий, имен. И никогда ничего не записывал. Все это в его голове как-то мгновенно сопоставлялось с массой других цифр, названий и имен. И эта мешанина затем удивительным образом превращалась у него в стройную систему догадок и выводов.

Так, одна фраза Коха, невзначай сказанная Кузнецову, о сюрпризе под Курском и данные о движении поездов помогли Лукину раскрыть многое в подготовке противником крупной военной операции.

Конечно, вести эту работу было нелегко.

Нас в лесах Ровенщины подстерегали многочисленные опасности: полицейские, каратели, националисты, провокаторы. Два года мы жили, не выпуская из рук оружия, не снимая сапог ни днем, ни ночью. Мы вскакивали при каждом выстреле. Чуть ли не каждую неделю мы разрушали свое жилье, переходили на новое место и строили вновь. Мы почти постоянно вели наступательные и оборонительные бои. Теряли товарищей. Обретали новых. А разведка шла не прекращаясь, ежедневно, ежечасно.

И все же наша жизнь была отдыхом по сравнению с тем, как наши разведчики жили и работали в городе, среди врагов. Постоянная смертельная опасность, вечное напряжение, чтобы не выдать себя ни словом, ни жестом. И при этом — унижение, подневольный труд, голод, страдания близких.

Огромная духовная сила требовалась от этих десятков и сотен людей, чтобы вынести все и выполнить свой долг.

Человеком, который постоянно думал и заботился о том, чтобы поддерживать, укреплять в нас духовные силы — наше главное оружие, — был комиссар.

Обычно, когда разведчик уходил в город, он получал, так сказать, «боевой комплект»: от командира задание, от начштаба патроны, а от комиссара напутствие и листовку.

Вот Стехов сидит у самодельного столика, окруженный десятком партизан, и диктует передовую «Правды», записанную им утром по радио. Ребята стараются, сопят, выводят крупные буквы, как первоклассники. И если кто-нибудь пишет небрежно, он, как учитель, хмурится и огорчается:

— Без души пишете, товарищ!

— Так лишь бы прочесть можно, — оправдывается провинившийся переписчик.

— Лишь бы! — досадует Стехов и, упираясь в колени руками, откидывается назад и с удивлением всматривается в говорящего. — Вы понимаете, что говорите? Да вы представьте, как человек возьмет из ваших рук этот листок. Как спрячет на груди. Как будет при коптилке читать, вдумываясь в каждое слово, всматриваясь и каждую черточку. Как по этому листочку станет воображать себе того, кто писал, и о чем думал, когда писал... Этот клочок бумаги станет частицей его существа — его мыслью, его надеждой, его силой. Он покажет его другу, как величайшую драгоценность. И одно то, что он сохранит этот смертельно опасный листок, свяжет нас с ним на жизнь и смерть.

И от этих слов комиссара словно оживает маленький листок бумаги, словно трепещет под рукой, как кусочек сердца.

Много сложных, невероятно трудных задач у разведчика в городе. И в первую очередь, как оценить человека, кому довериться? Малейшая ошибка может стать роковой. И разведчики шли за советом к комиссару.

Нужно взорвать железнодорожный мост через Горынь. Это кратчайший путь на Киев, на восток, куда немцы непрерывно гонят эшелоны с войсками, техникой. Было несколько безуспешных попыток — по открытому полю к мосту не подойти и охрана надежна. Но здолбуновская группа Николая Гнидюка все же разработала хитроумный план. Главная роль в нем отводилась юной польской девушке Ванде Пилипчук. И вот здесь-то и возникли сомнения. Ванда согласна выполнить опасное задание, но можно ли ей довериться? Ведь она из состоятельной семьи, детство провела в материнском имении под Замостьем. В район Здолбуново приехала в тридцать втором году, куда отец был назначен начальником почты. Администрация панской Польши направляла на восточную границу особо надежных людей. Что Ванда знала о нас до тридцать девятого года, до воссоединения? Рогатые черти с вилами — так нас изображала официальная пропаганда Пилсудского. Когда наши пришли в Здолбуново, она даже бежала на запад, хотя быстро вернулась, увидев за Бугом немцев. И еще одно обстоятельство. После освобождения Западной Украины в тридцать девятом году отец ее, по недоразумению, был арестован органами государственной безопасности и несколько месяцев находился в тюрьме. Казалось, все говорило против доверия Ванде.

Сергей Трофимович слушал рассказ разведчика молча, внимательно, попыхивая своей трубочкой. Потом задал один-единственный вопрос: «А характер ее вам известен?»

Разведчик принялся припоминать все, что знал о Ванде. Кажется, сердце у нее доброе. Был такой случай. В первые месяцы оккупации стала она работать на почте сортировщицей писем. На работу нужно было проходить по виадуку через еврейское гетто; ее всегда сопровождал немецкий солдат. Однажды утром, идя по виадуку, она услышала снизу крики, стрельбу... Взглянула вниз и почувствовала, что теряет сознание. В то утро гитлеровцы уничтожали гетто... Немецкий солдат заметил ее волнение. «Тебе их жалко? Можешь отправиться туда!» — «У меня зуб болит...» — еле выговорила Ванда. Солдат что-то заподозрил и отвел ее к немецкому зубному врачу освидетельствовать. К счастью, врача не было, принимал местный фельдшер. Он заглянул Ванде в рот и все понял. «Ого, — сказал он, — такое дупло в зубе!» И, схватив бор, отколол ей половину здорового зуба. После этого Ванда, сортируя письма под пристальным взглядом старшего контролера, немца из рейха, нарочно путала военную корреспонденцию, треугольные конвертики с письмами к угнанным на каторгу в Германию вкладывала в пакеты с фронтовыми отправлениями, чтобы скорее дошли. То, что делала Ванда, грозило смертью. В шестнадцать лет ей предстояла мобилизация в Германию. Родители решили спасти ее, выдав замуж за старого человека, служившего у немцев. В утро свадьбы Ванда, провожая на вокзал сестру, вдруг села с ней в поезд и уехала. Через неделю вернулась в Здолбуново и была мобилизована. От Здолбунова мобилизованных везли в классных вагонах, провожали с духовым оркестром, с цветами. В Ковеле перегрузили в вагоны для скота, стали запирать и пломбировать двери. Ванда в поисках воды пробралась на вокзал, оттуда в город. Какой-то ксендз, сжалившись, выписал ей фальшивое метрическое свидетельство, сделав ее на год моложе, — это отсрочило мобилизацию. Год она пробыла у знакомых в Ровно, потом вернулась в Здолбуново, домой... Можно ли ей довериться?

Сергей Трофимович долго не отвечал на вопрос разведчика. Потом стал думать вслух, точно советуясь. Да, она натура горячая, решительная, но и гордая, свободолюбивая, чистая... А происхождение, воспитание, арест отца... Все говорит за то, что она умеет самостоятельно мыслить... Нужно верить в человеческий разум и сердце... Она должна стать не только нашей помощницей, но и единомышленником!

И Ванда блестяще выполнила задание. Она сумела найти человека, который взялся сбросить мину с поезда, когда тот будет проходить по мосту, доставила мину в небольшом чемоданчике через весь город на явочную квартиру, затем на том же поезде, рядом с миной доехала до самого моста... Мост был взорван, и три недели на этом участке дорога бездействовала. А Ванда пришла к нам в отряд. Сергей Трофимович был счастлив, что не ошибся в ней.

...Все жизненные проблемы, встававшие перед нами, неопытными юнцами, обсуждали мы с комиссаром.

Помню теплый июльский день. Большая группа партизан расположилась среди высаженных перед самой войной молодых сосен, едва достигших человеческого роста.

Стехов сидел на земле в центре группы, обхватив колени руками.

Смолистый аромат, словно освежающая струя, стекал с зеленых сосновых лапок, пушистых и еще младенчески-мягких.

Беседа то разгоралась, то стихала. Порой, помалкивая, мы глядели в высокое синее небо с набегающими белоснежными облачками, легкими, как мыльная пена, слушали жужжание шмеля, словно изнемогающего от зноя, и думали... Думали об одном... Конец войны хоть еще и далеко впереди, но уже виден. Уже двинулись от Сталинграда, уже шли к Днепру наши армии...

Мы перебирали пережитое, снова оценивали его. Думали о том, с чем вернемся домой после победы.

— До войны, — говорил Черный, — мне казалось, что нужно быть снисходительным к людям, прощать их слабости. А теперь я думаю иначе. Потому что вижу: человеческая слабость в конце концов становится предательством.

— Действительно, вспомнишь, как беззаботно жили до войны, — встрепенулся Максим Греков, — даже странно сейчас... Я, например, никогда не ходил на военные занятия, стрелять не умел... Мне казалось, что войны и не может быть...

— Потому что слишком доверчивы были! — сдержанно сказал Николай Струтинский. — Когда я теперь снова пришел в Ровно, просто поразился! Кое-кто, про кого никогда плохого не думал, оказался с немцами, а тот, кого и не замечал вовсе, как герой в подполье работает!

— Значит, теперь никому доверять не будешь? — воскликнул Папков. — Так и жить неинтересно!

— Не то что не доверять, а... как бы объяснить... — Струтинский наморщил лоб, стараясь сформулировать свою мысль, — отношение к людям пересматриваешь...

— У Шота Руставели есть строки... — сказал Стехов, внимательно слушавший разговор.

В последнее время голод по книге стал у нас непереносимым. Давно кончились газеты, присланные из Москвы. Когда в мешках с боеприпасами мы находили свежие номера «Правды» и набрасывались на них, Стехов неумолимо отбирал газеты и потом на политинформациях регулярно читал вслух по одной статье в день.

И хоть газетные сведения устаревали, нам, живущим как на иной планете, каждая подробность жизни на Большой земле приносила радость соучастия, силу, уверенность. Статьи Эренбурга обычно оставлялись «на десерт». Так ему удалось растянуть чтение газет на два месяца. Но скоро газеты кончились. Слушать радиопередачи регулярно мы не могли, так как экономили питание для наших раций.

Когда Стехов назвал Руставели, Максим даже застонал:

— Эх, что бы я дал сейчас за книжку!

И тут Стехов раскрыл свою полевую сумку и вынул... книжку! Новенькую, с хрустящими листами. Шота Руставели, «Витязь в тигровой шкуре». Ликующий вопль прокатился по рощице:

— Сергей Трофимович, откуда? Где взяли?

— А я еще в Москве, перед вылетом, положил в сумку. Год носил, скрывал. Думал, придется совсем туго без книг — достану. Уж очень серьезный разговор у нас пошел. А здесь есть ответ... Давайте читать.

И он прочел свое любимое место:

— «Познаём друзей и близких в час, когда грозит беда...»

— Я думаю, самое важное, чему мы научились, — сказал он, прочитав отрывок, — это правильно понимать, кто друзья и кто враги. И не только вокруг нас, но и внутри каждого из нас. Ведь вот эгоистам на войне пришлось туго. И неженкам, и сибаритам, и лентяям. Мы боремся с оккупантами. И в этой борьбе сами стряхиваем с себя все лишнее, все мелкое, что пыталось оккупировать наши души.

Умный, проницательный взгляд Стехова наблюдал за каждым из нас, воля его направляла нас незаметно, ненавязчиво, тактично, но непоколебимо. Мне вспомнились все эти «мелочи», из которых складывалось его воздействие на нас. Однажды он на виду у всех молча принялся вырезать шахматного коня. Он не призывал нас «подхватить инициативу», он говорил, что это успокаивает его, что он отдыхает. А через несколько дней мы имели в отряде десять полных комплектов шахмат, сделанных ребятами из ольхи, из дубовой коры, из хлебного мякиша. И каждый был убежден, что именно ему первому пришло в голову сделать шахматы.

Но всю меру нашей привязанности к нему поняли мы тридцать первого июля, когда в тяжелом бою наш комиссар был ранен.

Москва разрешила нам усилить боевые действия, и Стехов, что называется, отводил душу. К каждой операции он готовился чрезвычайно тщательно, стараясь предусмотреть всякую мелочь.

— Я хочу свести до предела элемент случайности, — говорил он, в сотый раз обсуждая детали будущего боя, разрабатывая систему сигналов.

Так было и в этот раз. Фашисты расположили целую роту в селе Красная Горка, чтоб отрезать нас от города.

Длинная цепь людей в утреннем тумане ползет через картофельное поле к деревне. Ботва разрослась кустами и укрывает нас с головой. За соседней грядкой ползет Стехов, он командует операцией. Кричим «ура» и бросаемся в атаку. Но враг открывает бешеный огонь. Оказывается, враг нас заметил и приготовился. Теперь мы в невыгодном положении — в открытом поле. Единственно правильное решение в таком случае — это немедленно ворваться в деревню. Это предвидел и объяснил комиссар еще в лагере. Но не слышно команды Стехова, молчит Стехов. Трассирующие пулеметные очереди чертят над нами. Вдруг слышу стон рядом. Мелькает мысль — комиссар! Перепрыгиваю через грядку, валюсь рядом со Стеховым. Он стоит на коленях. Смертельно бледен. Смотрит на свою левую руку, превращенную в кровавую, изуродованную массу. Я перевязываю и слышу возгласы:

— Стехов ранен! Стехова ранили!

Он хочет встать, но страшная слабость валит его. Приподнимаясь на колено, он высоко подымает правую руку и, собрав все силы, кричит: «Вперед! За Родину! Вперед!»

Те, кто ближе к нам, бросаются вперед. Но слева все еще кричат:

— Стехов ранен!

Вынимаю коробочку со стерильным шприцем, ампулки, завернутые в проспиртованную вату, ввожу под кожу кофеин и противостолбнячную сыворотку. Кофеин оказывает свое действие, помогает Стехову собраться с силами. Он встает во весь рост. Дружное «ура» встречает его, мы врываемся в село.

С рукой на перевязи, весь в крови, Стехов до конца руководит операцией. Группа во главе с Черным, по плану Стехова, отрезала противнику путь к бегству через реку. Мы берем в плен целую роту, оружие, боеприпасы.

Часть дороги в лагерь Стехов идет пешком, как всегда впереди, своей раскачивающейся походкой. Потом мы наконец уговариваем его сесть на повозку. Он сидит бледный, сразу осунувшийся. От страдания, которое он сейчас так мужественно переносит, от недавней опасности боя, которая всегда роднит людей, он сейчас, как никогда, близок, дорог каждому из нас! Ступин подходит к повозке, хочет о чем-то доложить Стехову и вдруг не выдерживает и, что-то хрипло пробормотав, отворачивается, по щеке его ползет слеза. Сергей Трофимович улыбается и качает головой.

В лагере делаем Стехову мучительно болезненную обработку. Рука сохранена, но сухожилия раскромсаны разрывной пулей, пальцы почти не будут сгибаться. Еще одно обстоятельство страшно тревожит меня — ранение произошло на размытой дождем, развороченной земле картофельного поля. Может развиться газовая гангрена. А у меня ни капли противогангренозной сыворотки! Сообщаю свои опасения командиру. Медведев очень взволновался. Скрытно от Стехова он рассылает гонцов во все соседние партизанские отряды, шлет в Москву радиограмму за радиограммой. Хоть время не лётное, но мы надеемся на Москву.

И самолет привозит и сбрасывает нам два ящика противогангренозной сыворотки. В тот же день из соседнего отряда, узнав, что ранен Стехов, врач Стрельников присылает две ампулы сыворотки, единственные бывшие у него. Но теперь все в порядке — мы вооружены против газовой гангрены. Отсылаем Стрельникову его ампулы, да в придачу еще и свежие московские.


 

ПОПОЛНЕНИЕ

 

Теперь в нашем отряде уже свыше пятисот человек. Мы могли бы вырасти еще вдесятеро. Но необходимость постоянно маневрировать, скрытно передвигаться заставляет нас ограничивать прием новых людей. И все же отряд представляет собой уже сложную и громоздкую машину. Роты наши давно переросли в батальоны.

Возникла потребность расширить и медицинскую часть отряда.

По моей просьбе разведчики стали приводить к нам бежавших от гитлеровцев врачей, фельдшеров и медсестер.

Первым пришедшим к нам, как я уже писал, был бежавший из гетто врач Машицкий с семьей. То были дни массовых убийств евреев на Украине, когда гитлеровцы зверски уничтожали десятки и сотни тысяч ни в чем не повинных людей. После этого они вывешивали в городах таблички: «Judenfrei», то есть «Свободно от евреев».

Несколько месяцев Машицкий с женой и двумя детьми просидели в подвале одного советского человека — украинца. Дети, не понимая грозившей им опасности, часто принимались плакать, требуя, чтоб их выпустили из темного, душного подвала. Отец в ужасе зажимал им рты. И теперь, в отряде, первое время стоило детям заплакать, как отец бросался к ним и, прижимая к себе, шептал:

— Тише, дети мои, тише! Вы погубите нас, дети мои!

Но прошло время, люди эти ожили и успокоились. Работал Машицкий в отряде очень добросовестно.

Вскоре население узнало, что партизаны ищут советских врачей, принимают их в свой отряд. И этим постарались воспользоваться не только наши друзья, но и враги.

В местечке Березном в начале войны появился новый человек, некто Ивановский, лет сорока пяти, с золотыми зубами, с плешью, прикрытой редкими пепельными волосами. Он устроился учителем в начальной школе и быстро познакомился с местной интеллигенцией. Когда пришли гитлеровцы, он стушевался, перестал работать в школе, стал редко выходить из дому. Однажды вечером в гетто — часть местечка, куда из всех домов согнали на жительство евреев, — приехал гебитскомиссар и заявил, что утром всему еврейскому населению надлежит собраться на центральной площади для регистрации. Было ясно, что это за регистрация. Глухой ночью в комнату, где жила пожилая женщина-еврейка, зубной врач Резник, постучался учитель Ивановский.

— Одевайтесь, возьмите самое необходимое и идите со мной. Утром на площади гестаповцы расстреляют всех евреев. Я спрячу вас в моем доме.

— Почему вы решили меня спасти? — спросила женщина.

— Я давно наблюдаю за вами, вы прекрасный, душевный человек. Я должен спасти вас.

Зубной врач Резник больше месяца безвыходно прожила в задней комнате с заколоченными окнами маленького домика Ивановского.

Сам Ивановский в разговорах с верными людьми потихоньку признавался, что прячет врача Резник, и те приносили для нее еду.

Наши разведчики узнали о поступке Ивановского и безбоязненно связались с ним. В феврале 1943 года врач Резник пришла в отряд. Рассказывая нам свою историю, она не переставала восторгаться тем, что совершенно посторонний человек, чужой в их местечке, рискуя жизнью, спас ее.

Ивановский благодаря такому поступку завоевал доверие наших разведчиков. Однажды в разговоре с кем-то из них он объявил, что теперь, когда Резник ушла в отряд, он понял, что полюбил ее, что для него, пожилого человека, это последняя радость в жизни, и он просит разрешения навестить ее в отряде.

В то время мы стояли в селе Рудня Бобровская, и обычно туда наши посты никого не впускали. Ивановскому разрешили приехать повидаться с Резник. Приехав, он рассказал о том, что делается в Березном, вызвался специально разузнать кое-что о гитлеровцах, и ему разрешили приехать вторично. Несколько раз приезжал Ивановский в расположение отряда. Однажды Резник сказала мне, что хоть она вечно благодарна Ивановскому, но ей неприятны эти встречи. Ивановский обычно сидит молча, потом приглашает ее пройтись по улице, они прохаживаются, тоже молча, так как говорить им не о чем, — и он уезжает.

— Понимаете, от этих встреч какая-то неприятная тяжесть на душе и как-то... Это неблагородно, но что-то неприятное есть в нем...

Разговор этот я передал Лукину. Он внимательно выслушал меня.

Отряд наш снова перешел в лесной лагерь недалеко от Рудни. Ивановский несколько раз приезжал в село, бродил возле лагеря.

Гитлеровцы все чаще стали устраивать засады на разведчиков партизан на подступах к Березному, каким-то образом узнавая пути и сроки их прихода. И вот однажды до нас дошли сведения, что каратели готовят против нас экспедицию, что они располагают точными данными о нашем лагере под Рудней Бобровской.

Александр Александрович Лукин в те дни работал особенно много, опрашивал десятки бойцов отряда из местных жителей, анализировал полученные данные. Наконец, придя к командиру, он заявил:

— Я подозреваю Ивановского. Необходимо тщательно проверить его прошлое.

По заданию Лукина в Березном разыскали человека, давно знавшего Ивановского, добыли и другие сведения. Выяснилось, что Ивановский в прошлом офицер царской армии, белоэмигрант, в начале войны нелегально вернувшийся на Украину. Все это он скрыл, проживая по фальшивым документам. Теперь стало ясно все его поведение. Спасая врача, чтобы заслужить доверие жителей города, он тайком выдавал лучших из них гестапо, вел разведку против нашего отряда.

Этого провокатора, сыгравшего на лучших чувствах и доверчивости советских людей, партизаны поймали, когда он собрался удрать в Ровно. На допросе волк скинул овечью шкуру, ругался, брызгал слюной, пытался вывернуться, потом молил о пощаде.

Он рассказал, что каратели знают место лагеря, собираются большими силами атаковать нас в ближайшие дни. Провокатор был казнен. Группа Медведева ушла в Цуманские леса. А Стехов увел из лагеря оставшуюся часть отряда, и нагрянувшие каратели несколько дней обстреливали и бомбили пустые шалаши.

Вскоре, когда мы перешли в Цуманские леса, после ампутации ноги Фадеева мы остались без кусочка стерильной марли. Я пристал к разведчикам, чтоб они раздобыли в городе барабан для стерилизации перевязочного материала. Барабаном называется металлический цилиндр с отверстиями, через которые проходит пар. Хотелось наладить стерилизацию у себя. Однажды мне говорят:

— Доктор, барабан сам идет к вам, да еще с барабанщиком!

Через несколько минут ко мне подошла молодая женщина с блестящим, никелированным барабаном в руках.

— Я врач. Щербинина Алевтина Николаевна. Работала в сельской больнице. Через нашу учительницу Олю Солимчук узнала о вашем отряде и вот пришла. Инструменты захватила, барабан. По специальности я акушер. Надеюсь быть полезной.

Мне стало смешно.

— Нет, акушерством заниматься здесь не придется! Будете батальонным врачом.

Правда, я поторопился с заключением. Через несколько дней меня вызвал командир и объявил:

— Доктор, поезжайте принимать роды!

Я опешил. Этого еще не хватало!

— Кто рожает? Где рожает? Кого рожает?

Общий хохот штабистов привел меня в чувство. Оказалось, рожает радистка — жена командира десантной группы, к которой недавно присоединился Арсеньев. Пара эта поженилась еще в Москве, перед самым вылетом в тыл врага. Присланный от них товарищ рассказывал:

— Нам идти на железку эшелон рвать, а тут у жены командира такая диверсия, что командир не в себе. Бледный, собирается в дорогу, а мины без взрывателя взял — до того волнуется. Нельзя его так пускать. Дайте, пожалуйста, доктора на роды.

Алевтина Николаевна на повозке отправилась принимать роды. Партизанский лагерь благополучно огласился здоровым младенческим визгом. Как-то я заехал к ним в лагерь во время очередной боевой тревоги. Недалеко рыскали каратели. Новорожденная партизанка не считалась ни с какими требованиями маскировки. Она блаженно грела пузо на лесной солнечной лужайке, дрыгая ногами, сопела и абсолютно не реагировала на стрельбу, которая то здесь, то там вспыхивала в лесу вокруг лагеря. Мать шифровала радиограмму. Отец рядом заряжал автомат и восхищался спокойствием дочери:

— Гляди, мать, до чего обстрелянная растет! Красота!

К счастью, каратели были отогнаны и ушли без боя.

Алевтина Николаевна скоро сроднилась с нами. Эта женщина, опытный врач, с весьма твердым характером, казалась мне несколько излишне замкнутой и суховатой. Но на нашем первомайском вечере она, услышав родные волжские частушки, внезапно вышла в круг и так пошла отплясывать русскую да припевать, что мы все неистово хлопали ей в такт и потом качали за пляску.

Сопровождая часть в бой, она была спокойна и никогда не терялась.

Интересным человеком был наш новый фельдшер Василий Птицын. Он попал в плен, раненный под Севастополем. Вместе со своим батальоном он до конца дрался на подступах к городу. Из порта уходил последний пароход с беженцами, и нужно было задержать немцев хотя бы еще на час. В батальоне осталось не больше тридцати человек. Птицын переползал от одного к другому, перевязывал, оттаскивал раненых в воронку от снаряда, а когда гитлеровцы бросались в атаку, брал винтовку у раненого и отстреливался. Взрывной волной его ударило, он потерял сознание. Очнулся Василий уже в сарае, где прямо на земле валялись его раненые товарищи. У входа стоял часовой в серо-зеленой шинели с автоматом в руках.

В районе Шепетовки гитлеровцы устроили большой концентрационный лагерь и отовсюду свозили в него советских военнопленных врачей, фельдшеров и сестер. Серый, глухой забор, обвитый колючей проволокой, окружал несколько деревянных бараков. Иногда оттуда доносилась песня «Широка страна моя...», тогда вспыхивала короткая стрельба, и песня обрывалась. Ежедневно за лагерем зарывали трупы убитых, умерших от голода и болезней.

В этот лагерь привезли и Птицына.

Иногда кое-кому из заключенных удавалось вырваться из этого ада. Они с радостью вступали в отряд. Здесь проверка их происходила в первом же бою. Ненависть этих людей к гитлеровцам была неизмерима.

Однажды ночью у ворот шепетовского концлагеря раздался взрыв гранаты. Охрана бросилась к воротам. В это время на другой стороне лагеря группа в пятнадцать человек, заранее предупрежденная, бросилась к забору, перевитому колючей проволокой. На проволоку полетели шинели, куртки, ватники. Пропарывая ладони до костей, люди хватались за колючую проволоку, молча карабкались через ограду, сваливались на другую сторону и бежали к лесу. В спины бегущим застрочил пулемет. Некоторые попадали. Большинству удалось добежать до цели.

Те трое, что бросили гранату в ворота лагеря, опушкой леса уже спешили навстречу беглецам, показывали дорогу. Этот побег организовала местная группа подпольщиков. Товарищи привели к нам и бежавшего из концлагеря Василия Птицына.

В рваной одежде, широкоплечий, круглолицый, всегда веселый и шумный, Василий Птицын уже через час вприпрыжку бежал с ведром к колодцу, рубил дрова, горячо и охотно выполняя все, что прикажут.

На третий день он попросил оружие. У нас не было лишнего оружия, и командир сказал ему:

— Будешь сопровождать взвод в боевую операцию, Там товарищи достанут тебе оружие.

Птицын был назначен фельдшером разведвзвода. Разведчики скоро полюбили своего шумного, веселого и смелого фельдшера, который всегда был рядом с ними, на коне ли, пешком ли, и в случае нужды быстро и умело делал сложнейшие перевязки, накладывал шины, останавливал кровотечение, выносил на себе раненых и самоотверженно защищал их с оружием в руках.

— Доктор, тут к вам только что с поста направили медсестру. Назначьте ее к нам во взвод. Мы утром идем в боевую операцию, и во взводе нет опытного фельдшера.

Так говорил мне Левко Мачерет в один из дней августа 1943 года. Недавно он был назначен командиром взвода.

— Где медсестра? Я еще не видел ее.

— А вон идет.

К нам приближалась маленькая худенькая фигурка в больших кирзовых сапогах, в коричневом, сморщенном, очень коротком кожушке и без шапки. Да это же совсем еще девочка!

— Ну что ты, Левко, ни в какое подразделение ее нельзя. Она у нас на первом переходе свалится. И потом, что за помощь от нее в бою? Ведь ей раненого даже не сдвинуть с места.

Фигурка подошла и неожиданно хриплым голосом представилась военфельдшером Марией Кузьминичной Василенко.

— Вот что, товарищ Василенко, будете находиться при обозе с ранеными, — сказал я. — В санчасти вы найдете Машу Шаталову, скажете, что присланы ей помогать.

Василенко резко подняла голову, быстро и горячо заговорила:

— Почему в обоз?! Товарищ начсанслужбы, я служила в пехотном батальоне. Я не могу в обозе! Ни за что! Я хочу в подразделение! Пожалуйста! Иначе, иначе... я не знаю... — Глаза ее вдруг налились слезами, и, едва сдерживаясь, чтоб не расплакаться, она воскликнула: — Я же кадровый фельдшер! Товарищ начальник! У меня родных никого нет! Я совсем одна. Я не могу без подразделения — в обозе! Понимаете?

Я обернулся к Мачерету:

— Ну что ж, возьмешь ее во взвод?

— Конечно, доктор! Идите в подразделение, товарищ Василенко. Вон к тому костру!

Левко облегченно вздохнул и улыбнулся.

— Ну, в порядке. Правда, маленькая она, один кожушок... Но главное — свой фельдшер! Завтра утром идем выбивать националистов из села Берестяны. Мешают нам ходить к «маяку» под Ровно. Серьезный будет бой.

Солнце садилось за деревьями. Осенняя листва словно вспыхнула багровым пламенем. Левко взглянул на стоящую рядом красно-синюю осину и удивленно сказал:

— Смотрите, осень уже... Полтора года прошло! — И, помолчав, задумчиво добавил: — А я перед отъездом говорил, что через год вернусь.

— Кому говорил? Матери?

— Нет, одному человеку говорил... Смотрите, смотрите, доктор, фельдшер там уже как своя.

Он показал в сторону своего взвода, где у костра раздавался добродушный хохот партизан и суетился коричневый кожушок. И вдруг вынув из кармана черный потрепанный бумажник, Левко протянул его мне:

— Доктор, спрячьте его у себя в вещах. На сохранение. До завтра. Денег тут нет. А так, память. Всякий раз во время боя боюсь потерять.

Словно без всякой связи с предыдущим, он добавил:

— Вот эта девочка, что в кожухе пришла, который год шагает в кирзовых сапогах, ест солдатские сухари. А ведь у нее должна быть хорошая жизнь и любовь... Ведь правда же, у каждого должна быть его первая любовь. А война лишает ее. Но мне кажется, чем больше отдашь для нашей войны с фашистами, тем ты сильнее. Понимаете? И тот, кто отдает все — и свою первую любовь, и даже жизнь, — тот делает нас всех еще сильнее. Как вы думаете, доктор?

Мы помолчали. Наступили сумерки, наложив на окружающие предметы серые тени. Легла тень и на лицо Мачерета.

На другой день он погиб. Разведчик Ермолин, сопровождавший взвод Мачерета в Берестяны, рассказал мне, как это произошло.

Националисты усердно выполняли задание оккупантов всячески мешать связям отряда с городом: они выслеживали наших разведчиков, наши «маяки», устраивали засады, стреляли нам в спину. Кто-то из жителей Берестян сообщил в отряд, что сотня националистов разместилась в селе, дежурит в засаде на дороге, по которой должны пройти из города наши товарищи. Предупредить подпольщиков, чтобы они изменили маршрут — обошли Берестяны, мы не успевали. Нужно было выбить националистов и встретить товарищей почти одновременно, чтобы бандиты не успели организовать засаду в другом месте. Так как подпольщики, как было договорено, войдут в Берестяны на рассвете, Мачерет должен ударить на исходе ночи — ни раньше, ни позже.

Ночь выдалась неподходящая — ясная, лунная, дорога казалась белой и, вероятно, отлично просматривалась с далекой околицы, где четко чернели группы тополей и где очень удобно было спрятаться в засаде. Мачерет вел взвод по всем правилам, с передовым и боковым охранением, соблюдая полнейшую тишину, но противник мог узнать, мог предвидеть, наконец, и подготовиться.

Метров за триста Мачерет остановил взвод. Нужно было принимать решение. Развернуться в цепь — и вперед? На открытом лугу можно потерять половину людей и не пробиться. Пойти в обход? Могут обнаружить. Разведать обстановку в селе? Некогда. Мачерет выслушивал советы и, подумав, отвергал один за другим. Никогда никто еще в отряде не видел Левко таким: он был сосредоточен, немногословен, спокоен... Каждый из нас испытал на себе это влияние войны, когда нередко взрослеешь за один день, за один бой.

Между тем время шло. Еще не начинало светать, но что-то новое уже совершалось вокруг — наступила та особая предрассветная тишина, когда кажется, все затаилось, напряглось, чтобы не вспугнуть первый луч солнца, когда слышишь не только собственное сердце, но и дыхание тех, кто лежит там за деревьями, кто подходит безмятежно к противоположному краю села... Как-то вдруг потускнели звезды. Ну? Решение! И Мачерет решил: он пойдет через луг к околице села один. Один и в полный рост. Остальные, чуть отстав, справа и слева по-пластунски в невысокой траве. По одному спокойно идущему стрелять не будут. Но все их внимание сосредоточится на нем. А когда будет близко, когда противник обнаружит себя, тогда — вперед! Ура!

Я не знаю, как оценить это решение с точки зрения военной. Но то, что Левко сделал, люди зовут подвигом, люди, ради которых он отдал жизнь. Он пошел. Один. Медленно. По широкому лугу, залитому ослепительным серебристым светом луны. И все произошло, как он хотел. Он был уже совсем близко, когда кто-то там на околице не выдержал, сорвался — выстрелил. И сразу же отовсюду — из-за деревьев, из-за плетней — захлопали выстрелы, застрочил пулемет. Били по центру, по одинокой фигуре, медленно идущей через луг. И, не успев скомандовать, так же медленно, будто раздумывая, повалился Мачерет на землю. В то же мгновение возле него оказалась Кожушок.

— Вперед! — хрипло кричала она, потрясая кулачком. — Вперед, ребята!

Она взвалила на плечи безжизненное тело Мачерета, потащила к повозке. А ребята как вихрь ворвались в село, громя и гоня перед собой сотню, тотчас же превратившуюся в толпу насмерть перепуганных, слепо мечущихся людей.

Через двадцать минут, с первыми лучами солнца, к Берестянам подошла группа подпольщиков из Ровно.

 

Передо мной потертый черный бумажник. В нем фотография кудрявого паренька в майке, голова высоко поднята, глаза широко раскрыты, смотрят на мир. Надпись: «Золотоноша». И еще фотография — девушка с задорно вздернутым носиком, с насмешливым взглядом... Надпись: «22 июня 1941 года. Последняя мирная ночь. И звезды».

Я вспомнил наш вчерашний разговор. Странно, что он оказался вещим. Не о своей ли первой любви говорил тогда Левко?

— Как ты называешь фельдшера Василенко? — спросил я Ермолина, отрываясь от фотографий.

— Кожушок. Так ее назвал Мачерет. И теперь все ее так зовут.

Под этим именем она и осталась у нас в отряде.

Через три дня после того на костры нашего лагеря из Москвы прилетел самолет, сбросил боеприпасы, письма, подарки и... двух парашютистов. Я очень обрадовался, когда один из них оказался врачом Верой Павловой, присланной мне в помощь. Вера окончила наш институт тоже в 1941 году, вступила в ту же бригаду.

Она привезла мне приветы от жены, которую видела три дня назад, и от родных, медикаменты и подарок от командования — кавалерийскую куртку, валенки, шоколад и бутылку хорошего вина.

В теплый осенний день Саша Базанов, Борис Черный, Максим Греков и я, усевшись на ворох опавших листьев, выпили вино в память погибших наших друзей. Потом подошли к могиле Мачерета, огороженной березовыми ветками, и здесь поклялись вечно помнить погибших товарищей, хранить партизанскую дружбу и крепко пожали друг другу руки.

Отряд наш продолжал расти. Я снова стал просить разведчиков, чтоб они приводили в отряд врачей. И однажды в лагерь пришли, взявшись под руки, врачи Федотчев и Ускова, муж и жена. Оба молодые, оба страшно худые, бледные, с ввалившимися глазами. Кажется, что если они не будут поддерживать друг друга, то упадут.

В заключение первой беседы с ними Сергей Трофимович сказал:

— Я понимаю, сколько вы пережили, товарищи, и я верю, что вы настоящие советские люди. Но у нас есть правило: мы проверяем приходящих к нам на деле. Ведь мы — в кольце врагов. И вы должны понять нашу осторожность.

— Мы понимаем, — ответил Федотчев.

Стехов провел рукой по волосам, помолчал и твердо закончил:

— Так вот что, товарищи. Раз вы знаете местных врачей, помогите нам достать нужные инструменты и медикаменты. Напишите записку к кому-нибудь.

— Зачем писать? Мы пойдем в город и принесем, — просто ответил Федотчев.

Через несколько дней к посту подкатила повозка, нагруженная баночками и пакетами с таблеткам



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.