|
|||
ЛЕСНИЧИЙ. МЫ ВХОДИМ В СЕЛОЛЕСНИЧИЙ
Выпал снег. И как-то сразу ударили холода. Однажды морозным вечером в шалаш санчасти порывисто вошел Виктор Васильевич Кочетков, командир одной из наших разведывательно-диверсионных групп. — Доктор, едем со мной! — Куда? — Под Клесов. К нашему человеку. Лесничий. Коммунист-подпольщик. Жена у него была ранена в ноги, посмотрите. Командир приказал. На радости обнимаю Кочеткова и бегу собираться. Наконец! Наконец я увижу наших подпольщиков, побываю в окрестных селах, встречусь с местным населением, сам увижу, как живут наши люди «под Гитлером». Сумею ли помочь им хоть чем-нибудь? Сани, запряженные парой лошадей, уже ждут нас. Ездовой и разведчик с автоматами — на облучке. Мы с Кочетковым устраиваемся сзади, зарываем ноги в сено. Трогаемся. Из штаба выходит Стехов, попыхивая трубкой, кивает нам: — Счастливо! Покажите там советскую медицину, доктор! По накатанной, усыпанной сеном дороге проезжаем через лагерь. Из-за мохнатых черных елей выходит постовой, при свете луны вглядывается в нас. Кочетков тихо произносит пароль. — Счастливой дороги, товарищи, — говорит постовой; махнув рукой, делает шаг назад и сливается с черными елями. Мы выезжаем на широкое белое поле. Как в иной мир. Стук топора в лагере все дальше, все слабее — и совсем затихает. Только скрипят полозья да пофыркивают лошади. Тишина. Проехали не больше часа, когда на ровной снежной поверхности по обе стороны дороги зачернели какие-то странной формы столбы, они тянулись двойными рядами длинной вереницей, с километр. — Что это, Виктор Васильевич? Кочетков удивленно взглянул на меня: — Неужто непонятно? Трубы от печей. Здесь стояло село. Присмотревшись, я различил возле труб искореженные железные кровати. Мы медленно ехали по этой аллее разбитых очагов. Ничто не шевелилось в развалинах. В буграх и сугробах на обочинах дороги мне чудились занесенные снегом трупы... Село окончилось уцелевшим высоким крестом с лестницей, молотком и клещами на верхней перекладине, потом все осталось позади, в темноте. И тогда появились настоящие могилы — на бугре слева черные силуэты крестов. — Новое кладбище, — обернулся ездовой. — Из этого села лежат. Ездовой — из местных, возможно даже из этого самого села. Сани объезжают бугор. Вдруг страшный крик заставляет нас всех вздрогнуть. На бугре кто-то кричит, протяжно, долго, на одной ноте: — А-а-а!.. Ездовой хлестнул лошадей, и мы понеслись. Крик не ослабевал, словно следовал за нами. Иногда казалось, что кричит человек, иногда казалось — волк воет. Мы отъехали уже довольно далеко от бугра, когда ездовой, обернувшись, сказал: — То у нас одна жинка з того села, що нимак спалив. Бачили? Немцы сына ее в хате живого спалили. А ее за руки держали перед хатой. Ой, плакав той хлопец в хате!.. Каждую ночь она приходит на его могилу, та и кричит отак! — Где же она теперь живет? — спросил я. — А вон в том селе. — Ездовой указал вперед в темноту, где я ничего не различал, а он видел что-то знакомое. — Добрые люди взяли. Тоскливый этот крик еще звучал в моих ушах, а по обе стороны дороги уже показались черные, тихие, словно нежилые, избы — мы ехали селом. Неужели это украинское село? Ни шороха, ни голоса, ни собачьего лая — тихо, мертво. В конце улицы Кочетков, всю дорогу сидевший молча и неподвижно, скомандовал: «Стой!» — и выскочил из саней. Я последовал за ним. — Нам еще километров пять ехать, зайдем тут к одному человеку, выясним обстановку, — сказал Кочетков. Ездовой остался в санях, а разведчик пошел с нами. Мы идем к хате, стоящей в стороне от дороги. Подойдя вплотную, замечаем, что в щели завешенных окон пробивается слабый свет. От двери отделяется фигура и выступает вперед. Перед нами сгорбленный старик в кожухе, без шапки, с редкими седыми волосами. Он с испугом смотрит на нас, неловко прячет под мышкой топор, руки его трясутся. В хате поднимается гомон. Дверь стремительно открывается, женщина стрелой мчится мимо нас и скрывается за плетнем. — Зайдем в хату, отец, — говорит Кочетков. Старик молчит. — Что же ты? Зайдем. Старик переминается с ноги на ногу, смотрит в землю. Тонкие темные губы его быстро и беззвучно шевелятся. — Ты что, молишься, отец? Идем в хату. Старик наконец взглядывает на нас и сдавленным голосом говорит: — Эх!.. Что же, зайдем... Мы входим в хату. Горит лучина. В комнате очень много людей. Женщины с детьми лежат посреди комнаты на сене. Мужчины угрюмо толпятся в углу. При нашем появлении молодая женщина на полу закрыла голову руками и забилась в истерике. — В чем дело, товарищи? — с удивлением спрашивает Кочетков. — А где сторож из депо? Минута напряженного молчания. Расталкивая стариков, к нам подходит маленький плешивый человек в круглых железных очках. Он внимательно смотрит на нас и вдруг, хлопнув себя по бедрам, радостно кричит: — Виктор Васильевич! Партизаны! Свои! Свои! Люди оживились, задвигались, заговорили, наперебой объясняя причину своего испуга. Оказывается, здесь собрались до десяти польских семейств, живущих в этом селе. Нам рассказывают, что украинские националисты по ночам налетают на села, где живут поляки, и топорами рубят стариков, женщин, детей. С помощью вернувшихся на Украину кулаков и петлюровцев гитлеровцы старались разжечь национальную вражду между польским и украинским населением. Сегодня беззащитные люди собрались на ночь, выставив у двери караульного. Но что мог сделать один старик с топором против вооруженных пьяных бандитов! И, однако, не удается гитлеровцам натравить одних на других. Поляки прекрасно понимают, что украинские националисты — это не украинский народ. Украинку, рыдавшую на могиле сожженного сына, приютили именно здесь, в польской хате. — Что вы киснете? Драться надо! — Разве мы можем? — вздыхает кто-то. — А помнишь, старина, как мы жгли депо? — обращается Кочетков к очкастому, тот радостно кивает. — Подходим мы к депо ночью. Выходит к нам сторож, руку подает: мол, милости просим! — смеясь, говорит Кочетков и рассказывает, как сторож паровозного депо помог взорвать здание депо, четыре паровоза, станки. — Что ж тебе немцы за это сделали, старина? — А что? Кричали, почему не дал сигнал тревоги. Я говорю: испугался. Они дураком обозвали, дали раза два по шее и выгнали с работы. — Очкастый хитро подмигивает. — Ну пусть дурак, пусть по шее, а депо-то и паровозы — тю-тю! Все рассмеялись. — Надо бы у немцев фольварк отнять, товарищ командир! Мы поможем! — волнуясь, говорит худой высокий мужчина. — Вот это другие разговоры! — радуется Кочетков. — А то Красная Армия немцев бьет, а вы тут ховаетесь, не помогаете. Ну как, есть поблизости немцы? Я заметил в углу старика с перевязанной ногой, подошел к нему. — Что у тебя с ногой, отец? — Да вот все болит. А вы что, понимаете в этом деле? — Я врач. Я ожидал, что сообщение произведет впечатление, что женщины так и кинутся ко мне с жалобами. Но женщины почтительно расступились. Старик начал было разматывать ногу. В это время Кочетков позвал меня: — Доктор, нам пора! — Сейчас, ногу только посмотрю, Виктор Васильевич! Но старик махнул рукой: — Не стоит. И так помру, — и отошел от меня. — А больных у вас много? — спрашиваю я. — Много, пан доктор, много. Никто не лечит. Фельдшера нашего убили немцы. — Ну как? — спрашивает Кочетков, когда мы едем дальше. — Полная пассивность. Это просто ужасно! И почему они боялись ко мне обратиться? В разговор вмешался ездовой: — Так они же смерти ждут, товарищ доктор. Кому ж тут в голову придет лечиться? — Да, доктор! — сказал Кочетков. — Это вам не наша старая часть Украины. Видите, как растерялись. Но ничего. Мы разыскали здесь подпольщиков-коммунистов, помогли им объединиться, сплотили актив. Скоро здесь заговорят свои партизаны, и народ почувствует, что партия, что Советская власть рядом. Увидите, как они через месяц будут действовать, как переменится их настроение! — Но где же эти коммунисты? — Сейчас познакомитесь с одним из них, — сказал Кочетков. Мы миновали околицу, еще с полчаса ехали перелеском и въехали в занесенный снегом большой заброшенный двор бывшей помещичьей усадьбы. От крыльца по снегу к нам спешил человек в тулупе и валенках, без шапки. — Вот и наш лесничий! — негромко и радостно сказал Кочетков. Мы пошли в дом, а ездовой и разведчик повели лошадей к черневшим у забора сараям. — Из отряда? — кивнул на меня лесничий, когда мы сели у стола в узкой высокой выбеленной комнате, ярко освещенной сильной керосиновой лампой. — Оттуда, — коротко ответил Кочетков. У лесничего было округлое лицо с мягким ртом, с серыми глазами. — Как дела, пан лесничий? — спросил Кочетков. Хозяин взглянул на меня. — Можешь говорить при товарище. — Что же тебе сказать, Виктор Васильевич, — начал лесничий, мрачно насупив брови и глядя в пол. — Поручение я выполнил, явку в городе организовал хорошую. Сестра жены — вдовая старушка. Надежная. Домик незаметный такой, на окраине. Подходы хорошие. Соседи тихие — старики. А она готова, согласна. Не выдаст. Кочетков обрадовался: — Вот хорошо! Через три дня я привезу к тебе нашего человека, проводишь его в город, на ту квартиру. — Сделаю, — сказал лесничий, не поднимая глаз. — Теперь слушай! — Кочетков придвинулся к нему со стулом и перешел на шепот: — Ты говорил, что немцы предлагали тебе службу в гестапо? — Ну, предлагали. — Соглашайся. — Виктор Васильевич! — Соглашайся. Нам нужно иметь своего человека в гестапо. Понимаешь? Молчание воцарилось в комнате. Потом, не шелохнувшись, лесничий тихо и медленно заговорил: — Я закончил институт в Минске. В тридцать девятом мне сказали: «Ты член партии, тебе серьезное поручение — забирай жену и поезжай в Западную Украину лесничим. Поезжай, помоги все организовать по-новому, по-нашему». Хорошо. И я приехал сюда. И работал как коммунист. Люди видели, что я веду правильную, партийную линию и верили мне, уважали меня. А теперь ты говоришь, чтоб я — в гестапо. На глазах у всех... И так тошно тут! Виктор Васильевич, возьми в отряд. Слышишь? Возьми нас отсюда в отряд! — Устал? — участливо спросил Кочетков. Снова наступило долгое молчание. — Хорошо. Передай командиру — сделаю, — произнес наконец лесничий и, сжав кулак, пристукнул им по столу. — Сделаю. — А ты знаешь, что это за человек? — громко проговорил Кочетков, кивая на меня и улыбаясь. — Это есть наш главный доктор! Лесничий весь встрепенулся, лицо его озарилось радостью. Он вскочил, бросился ко мне: — Доктор! Виктор Васильевич, родной, не забыл! Даша! Даша! Доктор приехал!.. Он распахнул высокие двери, пробежал через темный зал, отворил дверь в третью комнату и все повторял: — Доктор приехал! Ты подумай, наш доктор! Советский доктор! И мы услыхали, как там быстро-быстро затараторил высокий женский голос, изредка прерываемый тенорком лесничего. — А ты говоришь! — воскликнул Кочетков, глядя на меня счастливыми глазами, хотя я еще не произнес ни одного слова. — Вы уж извините, доктор, — говорил лесничий, ведя меня через зал. — Не ждали мы... Даша! Готова? Она там прибирается. Знаете, женщина болеет — непорядок в доме, — извинялся он за жену. — Мы идем, Даша! Она лежала на белоснежной постели, под простыней. Темно-каштановые волосы рассыпались по подушке. Тонкое лицо с большими карими глазами, с хрящеватым с горбинкой носом и пухлыми губами и все ее стройное, тонкое тело, вытянувшееся под простыней, казалось, принадлежит юной девушке, и странно было видеть рядом четырех мальчиков лет двенадцати и меньше, очень похожих на нее. Лесничий встал у изголовья, не спуская с меня глаз. — Что с вами? — обратился я к женщине. — Ноги, — объяснил лесничий. Она подтянула простыню кверху до колен. Голени обеих ног ее были в глубоких длинных рубцах; некоторые воспалились и нагноились... — Что это с вами случилось? — Ее били по ногам эсэсовцы, — сказал лесничий. — За что же? Когда? — А уже давно, уже месяца три прошло, — заговорила женщина. — Уже подживать стало, ходила уже, и на тебе! Ступить не могу — заболели! Пока я обрабатывал раны, лесничий рассказал подробности ее ранения, а она то поправляла его каким-нибудь одним словом, то вставляла короткое замечание. Она попала в городскую облаву, как всегда жестокую и бессмысленную. Шла с рынка, когда внезапно стали стрелять, послышались крики, стоны. Из-за угла дома выбежала толпа женщин, стариков, детей. Толпа шарахнулась в одну сторону, потом в другую. Как-то внезапно вокруг появились эсэсовцы, вооруженные автоматами. Немцы больше не стреляли, они молча били людей прикладами куда попало, оттесняя их к рынку. Маленький рыжий немец, плотно прижимаясь к ней, засматривая ей в лицо, бил ее по ногам автоматом. Она хотела уйти от него, втиснуться в толпу, но толпа за ней все подавалась назад, а рыжий маленький немец все лез и лез на нее. Наконец она упала. Кто-то наступил на нее, пробежал. Она уползла в ближайший подъезд. Ночью притащилась к сестре на окраину города. А через два дня муж нашел ее там и отвез домой. Раны на ногах стали подживать, и она поднялась, чтоб хозяйничать в доме. Но несколько дней назад, как раз когда лесничий должен был отнести важное письмо нашему разведчику в условленное место в лесу, в дом к ним заехал староста соседнего села и с ним помощник гебитскомиссара с двумя жандармами. Лесничий никак не мог уйти, не вызывая подозрения. Тогда она оделась, взяла письмо и незаметно вышла. Нужно было пройти пять километров по глубокому снегу. Когда она вернулась, ноги ее были в кровь стерты, раны открылись, кровоточили. И вот она снова слегла. Видимо, перевязка принесла ей облегчение, она благодарно улыбалась. — Ну, теперь он успокоится и перестанет хныкать, — сказала она, указывая глазами на мужа. — А вы чего уставились? — вдруг заметила она сбившихся в углу сыновей. — А ну идите в свою комнату! Мальчики молча вышли. Видно было, что эта маленькая, похожая на девочку, женщина командует в доме. — А вы ее еще когда-нибудь посмотрите, доктор? — несмело обратился ко мне лесничий. — Конечно. Теперь она моя пациентка. Я приеду сделать перевязку. — Доктор, можно к вам? — раздался за дверью бас Кочеткова. — Входите, — сказал лесничий, поправляя на ногах жены простыню. — Долго вы... Нам ехать нужно, — проговорил Кочетков, входя. — А закусить на дорогу? Виктор Васильевич! — засуетился лесничий. — Некогда, некогда, дорогой. — Как на фронте, как сводка, Виктор Васильевич? Кочетков передал ему листки со сводками. Женщина, пожимая мою руку, вдруг отвернулась и глухо сказала: — Доктор приехал... Батюшки, совсем как до войны... Скажите, скоро мы их, скоро? Я молча кивнул головой. Мы вышли на крыльцо. Ездовой завозился у саней, выводя лошадей из-под навеса. Подошел разведчик, доложил, что все в порядке. Луна светила ярко. Лесничий проводил нас за ворота. У самой дороги четко чернел лес. Там, где-то далеко в чаще, громыхнул одинокий выстрел и покатился эхом над деревьями. — Хорошо, когда товарищи близко, — вдруг тихо сказал лесничий. Он шумно вздохнул, взъерошил пальцами волосы, запрокинул голову, оглядывая вокруг темные леса с белыми пятнами снежных полян. — Хороши леса, золотые леса! Эх, выгоним поскорее сволочь фашистскую, чтоб и следов ее не осталось!.. Завернем дела! — И, уже пожимая нам руки, твердо сказал: — Значит, заверь командира: все сделаю. Лошади с места взяли рысью, и мы понеслись сквози застывший лес в лагерь. В конце февраля сорок третьего года вызвали меня как-то в штаб. У костра сидел мой знакомый лесничий, в изодранном ватнике, босой. Ступни его ног были в крови. Украинские националисты выследили его, когда он шел на связь с нами, схватили, разули и повели к проруби топить. Он вырвался, бросился в лес; в него стреляли, за ним гнались — ушел! И шел босиком по снегу двенадцать часов. Две недели выхаживали мы его. А когда раны закрылись и кожа на подошвах задубела, он снова отправился на задание в Ровно. Через несколько дней нацисты схватили его на одной из явок и куда-то увезли. Потом до нас дошло, что его расстреляли... А после войны я узнал, что по пути из Майданека в Освенцим он бежал из эшелона и снова нашел партизан. В сорок пятом году он в Чехословакии командовал партизанским отрядом «Ермак». После войны лесничий Максим Федорович Петровский возвратился на Украину, к своей профессии — возглавил Любомльский лесхоз, сажал молодые леса на выжженной, опустошенной войной земле Полесья. МАША
— О вашем появлении, доктор, быстро узнали окрестные жители, — говорил мне командир, зайдя в землянку санчасти через несколько дней после моей первой поездки. — Лесной сторож Кузьма Сорока очень просил наших разведчиков, чтобы вы заехали посмотреть его дочь — она простудилась, кашляет, температура высокая. — Я сейчас же поеду. — Но учтите, ваша поездка будет иметь принципиальное значение. — В каком смысле? — Сорока ждет вас завтра днем. У него соберется много людей. — Зачем? — Здесь в деревнях появились националисты. Кулачье, петлюровцы — сброд, который вернулся сюда с Гитлером. Они пытаются смутить людей, настроить их против партизан, стараются создать свое войско, попросту банду. А люди, верно, хотят посмотреть на партизан, поговорить. С вами поедут начштаба Пашун и два разведчика. Возьмите в карман гранату, швырнете ее в случае опасности. Сторожка от лагеря недалеко — услышим, выручим вас. — Девочке, видно, придется ставить банки, — сказала Маша за моей спиной. — Возможно, — обернулся я к ней. — Что ты хочешь этим сказать? Маша смотрела мимо меня в глаза командиру и теребила подол гимнастерки. — Я могла бы там помочь, с банками... — Маша, — начал я строгим тоном, — там может случиться стычка, стрельба пойдет... А ты ведь говорила, что не большая охотница до стрельбы. Здесь в лагере у тебя много дел... Но командир прервал меня: — А ведь она права, ей полезно съездить к Сороке. Хочется, Маша, очень? — Да, — сказала Маша и вдруг улыбнулась как-то всем лицом — и морщинками на переносице и засиявшими глазами. Лихо мчались мы через заснеженный лес — впереди разведчики, верхами, взметая снежную алмазную пыль, сзади, в розвальнях, Пашун, я и Маша. Сторожка под мохнатой шапкой снега, с аппетитным дымком над трубой появилась неожиданно на повороте дороги, и ездовой осадил лошадей. Перед домом стоял высоченный мужчина в черной бурке, с пушистыми черными усами, в черной папахе, надвинутой на лохматые брови; он неподвижно опирался на предлинную старинную винтовку и невозмутимо глядел на нас. — Пашун, — шепнул я, — в случае нападения я брошу гранату. До сих пор мне еще ни разу не приходилось орудовать гранатой, и где-то в глубине души я даже радовался представлявшейся возможности. — Погоди, не торопись, — буркнул Пашун, соскочил в снег и, заглянув через плетень во двор, грузно поднялся по ступеням дома. Я нащупал в кармане «лимонку» и выпрыгнул из саней. Маша — за мной. На крыльцо выбежал сухощавый суетливый человек с длинными, тощими усами, в громадной ушанке. Один наушник обвисал, как ухо у дворняги. Это и был лесник Кузьма Сорока. Он сообщил Пашуну, что все «у польном порядку», торопливо пожал мне руку и ввел нас в дом. В светлых в одно окно сенях в воздухе недвижно до потолка висели клубы сизого махорочного дыма. На длинной лавке вдоль стены сидели человек десять мужчин, все в сапогах, в овчинах, в мохнатых папахах, с такой же мохнатой растительностью на лицах. Между вытянутыми ногами они держали ржавые винтовки, которые, вероятно еще с империалистической войны, были зарыты в огородах и погребах. Кузьма, не задерживаясь, провел меня и Машу в комнату и вышел. Девочка лет двенадцати лежала в углу на деревянной кровати и непрерывно кашляла. Глаза ее были закрыты, личико совсем белое, с синевой. Когда я, присев на табуретке у кровати, откинул сшитое из лоскутьев ватное одеяло, мне открылось все ее худенькое тельце с торчащими ключицами и выпирающими ребрами. Глядя на девочку, я в то же время никак не мог отделаться от чувства тревоги из-за находящихся в сенях чужих вооруженных людей. Я слушал шаги и голоса за стеной. Мне казалось, что вот-вот кто-то ворвется в комнату, и я судорожно сжимал в кармане гранату. Девочка открыла глаза, со страхом посмотрела на меня и, по-старушечьи сморщив лицо, приготовилась заплакать. И тогда из-за моей спины протянулась Машина рука, и широкая ладонь мягко и плотно легла на лоб девочки. — Не бойся, — певуче проговорила Маша, перегибаясь через мое плечо. И материнская ласковость ее взгляда, и спокойный, грудной, чуть хрипловатый голос разом успокоили и девочку и врача. Я вдруг увидел, что Маша чувствует себя здесь привычно и уверенно, как дома, неторопливо вынимает градусник, протирает ваткой со спиртом. И я вошел в то знакомое состояние, которое бывает у постели больного, когда ничего больше на свете не существует, только этот прямоугольник простыни и на нем живое, теплое тело, в котором хрипы, притупления, перебои рассказывают о идущей в глубине жестокой битве за жизнь. Очевидно, девочка перенесла воспаление легких, и теперь шло рассасывание. — Банки? — спросила Маша. Я кивнул головой. Маша стала раскладывать на постели запотевшие пузатые баночки. Когда я отодвинулся от кровати, люди из сеней, словно по команде, быстро и бесшумно перешли в комнату и разместились по углам — кто сел, кто стоя прислонился к стене, все так же не выпуская из рук винтовок. Появился Кузьма, кивнул на кровать, спросил: — Ну, шо? Не помре? — И, узнав, что «не помре», больше не проявлял интереса к дочери. — А сколько, доктор, берут за лечение? — раздался из угла вопрос. Я заглянул туда. Из-под седых клочковатых бровей хитро поблескивали глаза. Люди вокруг настороженно молчали. Нужно было отвечать. — Разве до войны вы платили врачу? — Так то ж было при Советах — бесплатно. — Я — советский врач. — Так то вы... А где Советская власть? Кругом Гитлер — А по-моему, — сказал Пашун, входя в комнату, — там, где сошлись хоть два советских человека, там уже существует и Советская власть. Эти слова взволновали людей, они зашевелились, заговорили между собой вполголоса. Я никак не мог понять, каково их отношение к нам. Было похоже, что они испытывали нас, проверяли, выжидали чего-то. Один из них, маленький, в тулупчике, юркнув в сени, затопал по ступеням. Наступило молчание. Решив, что разговор окончен и миссия моя выполнена, я хотел выйти на крыльцо и потянулся было за шапкой. Почти тотчас же за окнами зашумело, зафыркали лошади, и через сени в комнату вошел человек в длинной черной дубленой овчине и высокой папахе. — Погреться заехали, — очень громко сиплым голосом сказал вошедший. — Ого, добрая компания. Горобець! Из сеней выступил громадный детина с детским лицом. — Горобець, достань с саней казацкую. Чуешь? — Чую, пан есаул! — гаркнул детина и исчез. Вошли еще два человека. Один из них, толстый, с одышкой, выбежал вперед. — Жарко тут, пан есаул. Не застудитесь, боронь боже! — Да, жарко, Чиркун. Держи! — И тот, кого называли есаулом, величественно сбросил Чиркуну шубу и папаху. Вернулся детина с тремя бутылками, поставил их на стол, выложил на тарелку, подставленную Кузьмой, сало. — Прошу, — произнес «есаул» и первый уселся под образа. Судя по тому, что никто не удивился его появлению, я заключил, что оно было условлено, только еще непонятно, с какой целью. Очевидно, это был один из тех националистов, о которых мне говорил командир. Мы с Пашуном переглянулись и сели у противоположного края стола. Теперь я мог хорошо рассмотреть этого «есаула». Он весь был увешан оружием, весь в ремнях, надетых поверх синего суконного жупана. Без шубы он оказался довольно хлипкого сложения, с худой жилистой шеей, с плоским невыразительным лицом. Когда он говорил, то пыжился, и голова на тощей шее дергалась и встряхивала длинными, чуть не до плеч, редкими волосами, совсем как у кукольного петрушки. Он картинно отвалился к стене и провозгласил первый тост — нейтральный, за хозяев. Все молча выпили. После нескольких общих фраз «есаул» заговорил о политике: — Значит, отдали Украину Гитлеру. Теперь мы сами будем защищать Украину! — Кто это «мы»? — спросил Пашун. — Мы — украинцы. Украинца только украинец поймет и спасет. — Как же это вы защищаете Украину? — прищурив глаза, продолжал Пашун. — Воюете с гитлеровцами? Много побили их? Мешаете им жечь села, убивать мирных жителей? «Есаул» потемнел лицом, заходили желваки под ушами. — Агитацию разводите. А где же ваша Советская власть? — Тут уж спрашивали про Советскую власть, — сказал Пашун и неожиданно, резко повернувшись, показал на Машу, которая в это время снимала банки и прятала их сумку: — Да вот же она. Все оглянулись на Машу. — Да, вот она, Советская власть. Действует. Советская медицина по советским законам бесплатно лечит советских людей. И никакая саранча фашистская не помешает этому. «Есаул» вскочил из-за стола, зашагал по комнате. Пашун сидел, облокотившись на стол. Его широкоплечая, кряжистая фигура, широкая могучая шея, крупное лицо с твердым квадратным подбородком, стальной блеск синих глаз — все выражало такую силу, такую уверенность, что трудно было отвести от него глаза. Никогда раньше не видел его таким. — Вот что я вам скажу, — проговорил «есаул», остановившись перед Пашуном и уперев кулаки в бока. — Вы нам тут свои законы не заводите. — Да кто вы такой, что говорите от имени этих крестьян? — строго спросил Пашун. Вопрос, словно плетка, хлестнул «есаула», его всего передернуло. Выпучив глаза и взвизгивая, он затараторил: — Я вам докажу! Вот выгоним вас отсюда! Выгоним! Выгоним! — Попробуйте, — тихо сказал Пашун, — попробуйте. «Есаул» даже зубами заскрипел: — Ох, жалко, не встретил я тебя в девятнадцатом году... Я подумал, что дело дошло до гранаты — вот только «есаул» подаст знак своим, — и хотел встать. Пашун взглядом удержал меня. Оглянулся я и вижу: люди не спеша вставали, молча подходили к нам и, оказавшись словно невзначай между нами и «есаулом», поворачивались к нему, загораживая нас широкими спинами. «Значит, они вооружились, чтобы защитить нас!» — озарила меня запоздалая догадка. Очевидно, «есаул» понял, что уже проиграл, что «диспут» ему не удался, что он чужой в этом доме. «Есаул» вдруг как-то весь опал, растерянно огляделся вокруг и, кликнув: «Горобець! Нам треба в дорогу», вышел из комнаты. Горобець и Чиркун бросились за ним. Снова за окнами послышался шум, фырканье лошадей, и все стихло. И тотчас же, словно свежий ветер подул, оживились, заговорили люди. — Откуда этот «есаул»? — спросил Пашун Кузьму. — Кто его знает. Не тутошний он. Чиркун привел. Верно, из-за границы. — А тож, — сказал кто-то, — перед войной в Германию удрал. У него до тридцать девятого года в Луцке мельница была. Кузьма представил нам своего брата Василия, очень похожего на него. Василий пригнулся, воскликнул: — Видим, родные, что вы пришли нашу жизнь спасать, видим! Спасибо вам. Только уж простите, сперва все присматривались к вам... Люди стали подсаживаться к столу. — Терешка, выпить хочешь? — крикнул Кузьма. — Як шо дасте, то хочу, а як не дасте, то не хочу, — торопливым говорком отозвался из угла низкорослый парень с веселыми глазами. Все заговорили сразу: — Товарищи, а нас до отряда возьмете? — Только б Гитлера прогнать! — Доктор, выезжай в Линчин к нам, хворых много... — И сестрица милосердная! В Князь-село. Старушке одной баночки бы поставить... Сын у нее в Красной Армии. Долгий вечер просидели мы в тесной сторожке. Через несколько дней Маша стояла рядом со мной ночью у полотна железной дороги. Нас взяли на операцию, так как предполагался бой, до лагеря было далеко, и помощь раненым, возможно, пришлось бы оказывать на месте. Дул леденящий ветер. Мы стояли не двигаясь и слушали. Впереди чернела на зеленоватом снегу фигура человека, присевшего на корточки, в руке у него был шнур, уползающий к рельсам. Там между шпалами в наспех вырытой ямке уложена мина. За нами на холмике крупнокалиберный пулемет, словно гигантский кузнечик, рядом с ним нахохлившийся пулеметчик. А в стороне направо, откуда должен появиться поезд, фигура комиссара; он стоит, широко расставив ноги, в развевающейся плащ-палатке, положив руку на кобуру маузера. На фоне снега эти черные фигуры, неподвижные, угловатые, кажутся сказочными. Вдруг из воя ветра выделяется и мчится на нас стук колес, пыхтение и шипение. Черная тысячетонная масса словно вываливается из полутьмы, сотрясая землю. Взрыв! И пока он гудит и раскатывается над лесами, я вижу, как подрывник лихорадочно сматывает шнур. Потом одиночные, сухие удары по паровозу из крупнокалиберного пулемета и фырканье пробитого котла на каждый выстрел. И, наконец, крики, лающие, срывающимися голосами, и беспорядочная трескотня выстрелов из уцелевших вагонов. Рассыпавшись цепью, партизаны бегут к эшелону. Кричу Маше, чтобы она бежала к повозке, которую мы оставили на опушке леса и куда я должен буду отводить раненых. Неожиданно распахивается дверь одного из вагонов, и оттуда выскакивают гитлеровцы, выкатывают станковый пулемет. Очередь, захлебываясь, хлещет вдоль насыпи, отрезает Машу от нас. Что-то крикнув мне, она сливается с тенью леса. Но мне уже некогда наблюдать за ней, слева от меня кричат «ура» и слышится стон. Рядом раздается спокойный голос комиссара: — Доктор, Ермолин ранен. Он налево пошел, вас ищет. Бросаюсь налево. Наши, залегая за низкими кустиками, ведут не спеша огонь, выбирая направление по голосам. Ермолина нигде нет. Я уже добежал до паровоза, когда из-за него выскочил высокий тощий гитлеровец и, судорожно вытянувшись и махая руками, как-то дико захохотал и рухнул на рельсы. Проваливаясь по пояс в снег, я побежал вдоль опушки к месту, где мы оставили повозку и где должна быть Маша. Ни повозки, ни Маши там не было. А в нескольких шагах какая-то группа людей двигалась к опушке и слышалась громкая немецкая речь. Страшное предположение о том, что Машу захватили, заставило меня подобраться к немцам поближе. Стрелять я боялся — там могла быть Маша. Но в это время недалеко от меня со стороны леса раздались несколько выстрелов из пистолета и автоматная очередь. Фашисты побежали к эшелону, оставив на снегу опрокинутый пулемет и двух убитых. Маши среди убитых не было. Неужели они ее увели с собой? Внезапно снег перед эшелоном озарился красным светом. Над лесом вычерчивала дугу ракета. Это был приказ комиссара об отходе. Гитлеровцы, принимая ракету за сигнал атаки, притаились. Спокойно и тихо стали оттягиваться партизаны к условленному месту. Задание было выполнено. Но все молчали, все знали, что исчезла Маша. Нигде не было видно и Ермолина. Комиссар молча рассматривал разрытый и растоптанный снег на том месте, где мы оставили повозку. И тогда из-за густого кустарника показалась тяжелая лошадиная голова, затем и вся повозка, на облучке которой спокойно восседала Маша. А с повозки поднимал голову Ермолин. Мотая перевязанной рукой, он восторженно рассказывал, как Маша, отстреливаясь, спокойно отвела повозку в лес, сделала ему перевязку, и он клялся, что она уложила не менее двух гитлеровцев. — Ну что он говорит, — удивленно протянула Маша, — он сам стрелял и мешал мне перевязывать. — Молодец Машута! — звонко крикнул кто-то. А Стехов толкнул меня локтем в бок и, радостно смеясь, сказал: — Ну что, доктор? Помните разговор в Москве? — Помню, Сергей Трофимович! — ответил я. И когда мы, выполнив задание, шли к лагерю, я думал о том, что знание людей — это великая наука, и что дается она только лишь практикой жизни. Когда мы вернулись в лагерь, я поспешил разыскать Бражникова. Предвкушая удовольствие, которое доставлю ему, я подвел его к Маше и подробно рассказал о том, что произошло. Маше было неловко и радостно, и она сияющими глазами смотрела на своего друга. Я рассказываю, рассказываю и вдруг замечаю, что Бражникову все это неприятно, что он хмурится и еле сдерживает раздражение. И вдруг, прервав меня: «Подумаешь! Героиня!.. За это геройство нужно голову оторвать!» — он махнул рукой и пошел к себе. — Почему, Бражников? — остановил я его. — Объясни! — Потому что... потому что... Зачем к повозке лезла! — вдруг нашелся он. — Лошади могли заржать, понести могли... Операцию могла сорвать. Ясно? Ползком надо было раненого отводить. Ясно? — Ясно, — вся сникнув, согласилась Маша, и они пошли рядом, продолжая о чем-то разговаривать. Но в отряде уважение к Маше установилось незыблемо. С тех пор Маша сопровождала партизан в большинстве боевых операций. И мы всегда были уверены, что раненым будет оказана необходимая помощь, если с товарищами пошла Маша.
МЫ ВХОДИМ В СЕЛО
И вот наш отряд становится центром большого партизанского района. Полиция из окрестных сел давно уже сбежала. Немецкие гарнизоны стоят только в городах и в лесной район не лезут до поры до времени... В каждом из окрестных сел есть среди жителей наши помощники — через них мы связаны с населением постоянно. Через них односельчане передают нам и просьбы и спорные вопросы на решение. Штаб отряда становится чуть ли не административным центром этого лесного района, где действуют советские законы, и наша санчасть выполняет функции сельской участковой больницы. И так как то и дело разведчики привозят нам «вызовы на дом», мы с Машей или с Негубиным часто в розвальнях отправляемся «делать визиты». Обычно мы через разведчиков заранее объявляем день приезда в то или иное село. И когда сани наши въезжают в село, навстречу уже спешит кто-нибудь из стариков и сообщает: — Ждем вас, ждем, товарищ доктор! Не беспокойтесь, охрану на дорогу выставили. Пожалуйте до хаты! Мы посещаем больных и, оказав им помощь, тут же в соседней комнате открываем прием населения. А жители, вооружившись чем попало, охраняют нас. В январе мы стали замерзать в наших шалашах и «чумах». Жители села Рудня Бобровская, возле которого находился лагерь, гостеприимно предложили нам провести самое холодное время в их теплых уютных хатах. Вечером в штабе горячо обсуждали это предложение. То была не просто смена лагеря (мы сменили их добрую сотню), а нечто гораздо большее. Рудня Бобровская стала центром партизанского района. Уже давно само собой получилось, что командование отряда занималось всеми вопросами жизни населения, и жители приходили к нам решать все, вплоть до семейных дел. Советская власть возникала неизбежно там, где оказывалось хоть несколько советских людей. Наш переход в село был выражением торжества этой власти, торжества даже над страхом смерти, потому что каждому жителю Рудни Бобровской за помощь партизанам гитлеровцы грозили уничтожением. — Важно, что нас зовут сами жители, что они сами берут на себя ответственность, — горячо говорил Стехов на совещании командования отряда. — Село большое, в тягость мы не будем. Еще, пожалуй, поможем населению... — Нужно все взвесить, — покачивая головой, негромко твердил временно заменивший Лукина Фролов. — Перейдя в село, мы откроем и место нашего пребывания и численность отряда... В селе может найтись предатель... Правда, ближайший гарнизон у немцев только в городке Березное — это километров сто отсюда. Но нужно все взвесить... Аккуратный, тихий Фролов всегда был весьма осторожен. — Доктор, а ваше мнение? — обратился ко мне Медведев. Он внимательно слушал спор и словно взвешивал каждое слов
|
|||
|