|
|||
БОЛЕЗНИ АТАКУЮТБОЛЕЗНИ АТАКУЮТ
К нам потянулись все, кто хотел активно бить оккупантов. Таких становилось все больше и больше. Мы уже не могли принимать всех и многих переправляли в другие партизанские соединения. Отряд вырос вчетверо — теперь нас больше трехсот человек. Москвичи рассредоточились, многие стали командирами взводов, рот. Но скоро роты распухают настолько, что превращаются в батальоны. Мои планы борьбы с заразными заболеваниями путем изоляции отряда от населения полностью провалились. Медведев был прав: такая изоляция оказалась невозможной. Нужно было искать другие формы профилактики. А чем больше приходило в отряд новых людей, чем больше новых мест проходили мы, тем чаще подвергались мы атакам различных болезней. Лекарств у нас не было почти никаких. И приходилось частенько обращаться к средствам народной медицины. Очень трудной проблемой для нас оказалась борьба с сыпным тифом. Тиф, едва окрепли наши связи с населением, стал для отряда реальной угрозой. В первые месяцы, когда к нам приходили новые люди по одному, по двое, мы заставляли их хорошенько мыться в наших банях, прожаривать одежду у костров, проглаживать ее раскаленными утюгами. Вначале вместо утюгов мы гладили обухом топора. Очень уж грязную одежду попросту сжигали. Бани сперва строили легкие: круглая загородка из кольев и ветвей, вода греется в большой железной бочке, установленной на камнях в центре, в огне костра. Потом шалаши стали утеплять: сужать дымоходное отверстие, снаружи стены закидывать слоем земли. В самой бане появились низенькие скамеечки из коротких жердей, уложенных на вбитые в землю рогатки. Любители даже слегка парились, плеская на раскаленные камни водой. В окрестных селах участились случаи сыпного тифа. Население обнищало, голодало, скучивалось, и часто в одной хате жили по три-четыре большие семьи, жилища которых сожгли фашисты. В этих условиях тиф находил подходящую почву и распространялся чрезвычайно быстро. А когда гитлеровская армия покатилась на запад, то с ней, как ее тлетворное дыхание, мчалась эпидемия сыпного тифа. Свирепствовал сыпной тиф и в лагерях, где томились советские военнопленные. Лишенные элементарных санитарных условий и медицинской помощи, люди были бессильны бороться с сыпняком. Борьба со вшивостью была в тот период хоть и самой неромантичной, трудной, но и самой необходимой нашей работой. Помню, как во второй половине февраля пришел к нам бежавший из немецкого плена худой человек в отрепьях. Пашун допрашивал его у самого поста. Я стоял рядом. Человек сидел на пне, сгорбившись, поджав острые колени к подбородку. На плечах ежился рваный полушубок — подарок какой-нибудь сердобольной крестьянки. Сам он — колхозник Рязанской области, попал в плен под Киевом в 1941 году. Во всем его высохшем, землистом лице было что-то бесконечно измученное. Лихорадочно блестевшие глаза глубоко запали. Сухие, синюшные губы он все время облизывал острым, ярко-малиновым, как у хорька, языком. Торопливая, путаная речь. — Как жили там, за проволокой? Известно как. Очень страшно только было, когда тиф на раненых перешел. Лежат в большом сарае вповалку. Врачей нет. Лекарств нет — не дают немцы. Кто в горячке, вскакивает, повязки срывает... Кто умер, тут же лежит... Нас человек шесть пошли к раненым помогать. Был там у нас один, думаю, политрук он. Только про это все молчат, кто знает. Он нас и собрал. Пошли мы с ним к раненым. Свои ведь братки! Свои! Ну, мертвых вынесли; кто в тифу, в сторожке положили. А дух там какой!.. У меня голова кругом. А политрук распоряжается, расчищает... И сам свалился, раны у него открылись. Не смог бежать со мной... Хороший был человек... — Он помотал головой. — Чтой-то голова болит. Ну, а кто чует, что ему приходит конец, подзывает, адрес объясняет, передай, говорит, если вырвешься... Сколько я адресов тех запомнил. Вот, к примеру... — Он замолкает, начинает как-то страшно дергаться. — Забыл я, что ли? Неужто забыл? — И вдруг со страхом взглядывает на меня: — Что ты сказал? Что? — Нет, ничего, — говорит Пашун, поднимаясь. — Вот доктор осмотрит, потом пойдете в комендантский взвод. Прикасаюсь к его руке — он словно раскален сухим внутренним жаром. Пульс трудно сосчитать. Прошу его расстегнуть рубашку, вернее, то, что было когда-то рубашкой. Вся грудь в прыщах, в расчесах — ничего не разобрать. И только на животе нахожу уже бледнеющие точечные кровоизлияния — сыпь. Никогда до этого я не видел такого количества насекомых, как на этом человеке. Они ползали по всему телу. По всем внутренним бельевым швам тянулись белые, толстые, шевелящиеся шнуры, по поясу брюк изнутри — такая же грязно-серая живая лента. Я кликнул Негубина. Мы тут же развели костер. Горящая одежда, как живая, извивалась и трещала в огне. Потом его отвели в баню и хорошенько там отмыли. Ребята уже соорудили отдельный утепленный шалаш на отлете, недалеко от санчасти. Так возник наш первый инфекционный барак. Человек этот выздоровел и остался в отряде. Вероятно, он передал свои поручения после войны... Но не всегда было так просто — прожарить, проутюжить или просто сжечь одежду. Когда наступили холода и люди надели ватники и меховые полушубки, избавляться от насекомых стало совсем сложно. В мирной обстановке их можно было бы обрабатывать в пароформалиновой камере. А здесь? Сжигать или выбрасывать полушубки мы никак не могли. Почти все, кто присоединился к нам, были раздеты и разуты. А нам предстояла суровая, полная напряженной работы зима. И когда учебники, смекалка — все оказалось беспомощным, выручил народный опыт. Был у нас одноглазый боец Вознюк, местный житель. Жена снарядила его в партизанский отряд, снабдив запасом белья, полотенцем с петухами и массой мелочей, вплоть до ниток с иголкой. Когда мы осматривали подразделение, то его чистоплотность всегда ставили в пример: он в свободное время и мылся, и стирал, и штопал. Однажды во время осмотра раздались возгласы: — Чего смотреть? Не стоит! В армии осмотры надоели, а тут не армия! — ворчали новички. Я решил не пропустить этого случая. — Как не армия? Самая настоящая Советская Армия. Регулярная часть. Регулярно действует по приказам Главного командования. И законы Советской Армии для нас обязательны! Трудно их выполнять? А вы взгляните, стоит только захотеть. — И я подхожу к Вознюку, чтобы на его примере прочесть лекцию о гигиене. Но тот вдруг бросается в сторону, на ходу сдергивая с плеч полушубок. К подразделению на взмыленном коне подъехал комвзвода, возвратившийся из поездки в соседний отряд. Мы знали, что там была одна славная девушка, что комвзвода часто бывал задумчив, что, если нужно было отправить туда связного, он всегда просился на это задание. Комвзвода соскочил с коня, бросил Вознюку поводья и пошел к штабу. Одноглазый привязал коня, снял седло, аккуратно покрыл вспотевшие бока лошади своим полушубком, мехом внутрь, и вернулся в строй. — Зря ты полушубок отнес, — встретил я его. — Я как раз хотел осмотреть и показать ребятам. — Что смотреть, товарищ доктор! — Он со вздохом махнул рукой. — В этот раз есть. В село ходил, там набрался. На мне-то самом вроде нет, а в овчину наползло их до биса! — Зачем же ты овчину — на лошадь? Чтоб конь не простудился? — Нет, зачем. Коню, конечно, теплее. Только я против вшей. — Как так? — А так. Еще дед учил. Вша, она, товарищ доктор, поту лошадиного не терпит. Сразу у ней голова закруживается, и она, конечно, падает без сознания. Нежная она очень, вша эта самая. — Ты что, серьезно? — А конечно. В полной мере. Можем даже поискать. — Как поискать? Вознюк ведет меня к коню, присаживается на корточки и долго палочкой водит по утоптанному снегу. Наконец он торжествующе показывает мне несколько копошащихся на снегу насекомых. — Вот видите, повылазили с овчины да и упали. Вот через час посмотрите, сколько их будет! Потом можно было наблюдать, что стоило только кому-нибудь въехать верхом в расположение отряда, и к нему из разных шалашей вскачь неслись все свободные партизаны с полушубками и ватниками в руках. Уже через минуту лошадь изумленного всадника, крепко привязанная к дереву, от холки до хвоста укрыта самой разнообразной одеждой и походит на верблюда из каракумского каравана. Если это был гость, его очень трогала такая горячая забота о его лошади. Трудно сказать, насколько это мероприятие было эффективным, но партизаны свято в него верили, и я после него никогда не находил насекомых в овчинах. Несколько заносных случаев сыпняка, которые были у нас в отряде, все же не дали нам вспышки, так как мы строго изолировали больных и в походе возили их в отдельных повозках, с интервалами, не разрешая посторонним даже близко подходить. К тому времени мы приняли в отряд бежавших из фашистского плена нескольких врачей и медсестер. Медсестру, переболевшую в плену сыпным тифом, мы и прикрепили к нашим больным. Один я не справился бы с массой новых забот, с повседневными осмотрами целого партизанского соединения. И кто знает, сумели ли бы мы избежать эпидемии сыпняка! Но именно в это время случилось событие, которое оставило глубокий след в душе каждого из нас и которое неожиданно вернуло мне помощника и товарища. По дороге в Ровно погиб наш разведчик Николай Приходько. Я знал Приходько меньше других — он прилетел с Кузнецовым и сразу вступил в разведку. Огромного роста и силы, он отличался какой-то чуть не детской застенчивостью в обращении со старшими, был немногословен. Я считал, что этот великан может быть хорошим техническим исполнителем заданий и не ожидал от него проявления особой инициативы. Коля вез срочный секретный пакет Кузнецову. Когда, изготовив на дорогу свежее пропускное удостоверение, я передавал его Приходько, тот, как обычно, невозмутимо, равнодушно взял документ, сунул в карман брюк, пробормотал «спасибо» и, широко шагая, ушел. А через несколько дней мы узнали, что у него произошла стычка с немецкими жандармами и полицейскими, пытавшимися обыскать повозку, где был спрятан автомат. Николая ранили в руку, в грудь и в ногу, но он продолжал стрелять. Из окруживших его врагов не уцелел никто. И Николай поехал вперед. Он проехал четыре километра, когда навстречу вылетела грузовая машина с жандармами. Они выскочили, окружили повозку. Отстреливаясь, Николай выпряг лошадь, собираясь ускакать верхом, но лошадь убили. Тогда он привязал к гранате секретный пакет, швырнул во врагов и застрелился. Теперь, когда его не стало, припомнили мы массу незаметных подробностей о Коле: его скромность и доброту, его непритязательность. В шалаше разведки он всегда выбирал себе самое неудобное место, никогда не жался к костру, пищу из котла брал последний, просился на самые тяжелые задания, в походе нагружал себя втрое против других — нес почти все хозяйство разведки. И вот в последнем подвиге полностью открылась нам чистая, благородная, мужественная душа этого человека. После траурного митинга я ушел к себе и, оставшись один в шалаше санчасти, задумался о Приходько. Вдруг стремительно вошел Негубин. Он был взволнован. Пристально поглядел на меня и спросил: — Ты думаешь о Николае? Я кивнул головой. Он подсел ко мне. Мы помолчали. — Да, несправедливо это, что такие, как он, погибают! — сказал Негубин и внезапно, повернувшись ко мне всем корпусом и в упор глядя на меня, заговорил быстро и горячо: — К черту! Так больше не может продолжаться. Дурацкое самолюбие, из-за которого не мог поговорить с тобой! Ты понимаешь? Ты смотрел на меня только как на фельдшера. С первого же дня! Приказывал то, приказывал это, и тебе нужно было, чтоб я все только механически выполнял! Я не мог этого! А ты не понимал! Я три курса кончил, многого не знаю, а ты никогда мне ничего не объяснял. Ничего! Я хочу понимать, что делаю. Учиться хочу! Ведь когда вернусь, я должен буду знать больше, чем до войны! Как тебе это объяснить? Вот оно что! Передо мной был человек, с которым больше полугода я работал бок о бок, вместе был под пулями, вместе голодал и которого, оказывается, не знал до сих пор! — Анатолий, в ежедневной горячке я как-то ни разу об этом не подумал! Я был просто слеп! — Видишь ли, я тоже был хорош! — Анатолий придвинулся совсем близко ко мне. — Я не имел никакого права из-за этого хуже работать. Но это мое болезненное самолюбие... Он достал из вещевого мешка толстую книгу — учебник хирургии. — Сам занимался, прочитал всё. Но во многом не разобрался. А спросить у тебя не мог. Ты не понимал этого... Мне стало стыдно. — Я виноват, Анатолий. Я был невнимателен к тебе. Думал, война, не до этого... А ты очень мучился? — Конечно, — тихо сказал он и покраснел. Я подумал, что черствость, невнимание к человеку не прощается даже сегодня, когда идет война. — Мы будем с тобой заниматься каждый день. Хорошо? Он радостно закивал головой. — Анатолий, почему ты именно сейчас мне все это сказал? Он как-то непривычно доверчиво взялся за ремень моей портупеи и заглянул мне в глаза. — Я очень уважал Колю. И вот его нет... И все, что было между нами, рядом с этим так мелко, так ненужно! — И, уходя, сказал, как будто совсем некстати: — Да, все хотел тебе сказать: дрова пилить ты не умеешь, дергаешь очень. Это уж я тебя поучу, у меня практика: дома пилил, колол. А то, когда мы с тобой пилим дрова, просто извожусь. Не обижаешься? Я рассмеялся: — Нет! Надо же мне научиться дрова пилить. Уже через несколько дней Стехов спрашивает меня: — Что с Негубиным? Как подменили. Спит по четыре часа в сутки, работает прекрасно, даже глаза у него повеселели. Я молчу. Но я счастлив. Теперь мы с ним настоящие друзья!
Однажды пришел к нам новый боец, пораженный чесоткой. Зимой в лесу мы жили в шалашах очень скученно, и один чесоточный мог быстро перезаразить весь отряд. Это заставило нас всполошиться. Против чесоточного клеща у нас уже совсем ничего не было. Сергей Трофимович Стехов предложил способ, где-то когда-то им услышанный. Способ заключался в «татуировке». Вокруг клещевых ходов, еле заметных, как крошечные темные завитки в толще кожи, поверхность аккуратно прокрашивалась химическим карандашом. Такое фиолетовое колечко, пропитавшее кожу на достаточную глубину, не выпускало клеща, и чесоточные ходы ограничивались. Мы очень обрадовались этому способу, выловили еще несколько «подозрительных» и разрисовали их. Но два обстоятельства не устраивали нас в этом методе, хоть мы и пользовались им за неимением лучшего. Во-первых, клещи теряли охоту к прогулкам, но не погибали. Поэтому стоило нетерпеливому почесать ногтем место, очерченное карандашом, а потом почесать у себя за ухом, как клещ благополучно переселялся на новое место и давал новый очаг. Во-вторых, ребята совсем не желали изображать из себя морских пиратов и ежевечерне быть оселками для острого языка Черного. В первых числах марта я проходил по лагерю в поисках пораженного чесоткой подрывника. В руке у меня был необычный для врача инструмент — химический карандаш. Солнышко уже пригревало. Снег стал серым, кое-где показалась бурая земля. Мой пациент, рослый белобрысый белорус в это время на полянке перекладывал из ящика в ящик взрывчатку. Это грозное оружие выглядит мирно, как кусок хозяйственного мыла. При моем появлении подрывник попытался скрыться. Я остановил его. Партизаны, занимавшиеся невдалеке чисткой оружия, принялись подтрунивать над ним. — Эй, индеец! За тобой пришли! — Доктор, нарисуйте на нем чего-нибудь! — Да вы лучше малярной кистью, доктор! Сохраняя полную серьезность, сажаю его на ящик с взрывчаткой и прошу задрать рубашку. Парень смотрит на меня умоляюще. — Доктор, черт с ними, с этими клещами! Ну почешусь, подумаешь! А робята ж засмеют! Я обращаюсь к окружающим с краткой речью о пользе лечения, об опасности гноящихся расчесов, о болезнях кожи, расписываю клещей так, что они мне самому начинают казаться похожими на уссурийских тигров. И когда воцаряется внимание и серьезность и парень уже вытаскивает из-под пояса рубаху, проходит мимо Борис Черный и роняет реплику: — Не поможет, доктор. Вставьте лучше под него в ящик запал и дерните — и клещей как не бывало! Раздается оглушительный хохот, парень зло оглядывается и энергично заправляет рубашку в брюки. — Черный, прекратите ваши глупые остроты! — кричу я в бешенстве. — Есть прекратить глупые остроты! — козыряет Черный и невинно смотрит на меня своими большими карими, как у антилопы, глазами. — А ну тебя! — оставляю я официальный тон. — Что же делать, если у меня нет серы для мази? Приходится выдумывать... — Серы?! — Черный хлопает себя по лбу. — Доктор, я же говорю — взрывчатка! Взрывчатка, доктор! Только без запала, конечно! Я еще не понимаю. — Ну да, ведь в эту взрывчатку входит сера! Бросаюсь на шею Черному. Тут же собираем в ящике раскрошившуюся в порошок взрывчатку. Теперь только немного топленого свиного сала — и мазь готова! Конечно, и тут не обходится без шуток, предлагают в чесоточные ходы закладывать взрыватели замедленного действия. Партизаны — народ зубастый. С помощью «взрывчатой» мази мы ликвидируем в отряде чесотку. Мы не нашли средства против комаров. Отряд прошел через заболоченные, комариные места так, как ему было задано: не сворачивая, быстро и скрытно. Но малярию мы там заполучили. Заболели шесть человек. Мы начали спешную акрихинизацию и этих больных, и тех, кто болел малярией перед самой войной. Акрихин с большим трудом доставали нам разведчики в городе. Они связывались с уцелевшими русскими врачами и фельдшерами, лечившими гражданское население. А те с риском для жизни находили акрихин, выменивали, похищали его у гитлеровцев и переправляли нам. Особенно помогал нам фельдшер, живший в окрестностях Овруча. Старик поплатился за это жизнью, гитлеровцы его повесили. Кто-то донес, что он передает партизанам лекарства. Его схватили. Гестаповцы широко оповестили население о дне и часе казни. Солдаты оцепили площадь на краю поселка. В центре — широкое развесистое дерево, которое должно послужить виселицей. Вдалеке полукругом народ. Они все хорошо знали своего фельдшера. Всегда спокойный, молчаливый, сорок лет он шагал, ездил по району, лечил, помогал как мог. Седой, сутулый, он вышел к дереву. Молча, только очень бледный, встал на табурет и сам затянул на шее петлю. Потом медленно, словно с трудом, сказал: — Умираю невиновный, за правду! Жандарм выбил у него из-под ног табурет. Но веревка оборвалась. Немецкий гебитскомиссар крикнул: — Нох ейн маль![4] Люди вокруг заволновались, кто-то заплакал. Кто-то закричал, что второй раз нельзя вешать. Солдаты подняли автоматы. Еще мгновение, и сотни людей полегли бы. Старик встал, сам поднял табурет, взобрался на него. Теперь, еще бледнее прежнего, он снова надел себе на шею петлю, но больше не сказал ни слова. Тело его провисело три дня, потом было кем-то снято и похоронено. А мы узнали об этом значительно позднее, когда были уже далеко от тех мест. Дорого стоили каждый грамм наших лекарств, каждое даже легкое заболевание нашего товарища!
|
|||
|