|
|||
ШКОЛА. ЛЕЧУ ЗУБЫШКОЛА
В конце августа 1942 года мы подошли к железнодорожному полустанку Сновидовичи. Это было уже далеко от места первого боя. За несколько дней до этого нас наконец догнала отставшая группа начштаба Пашуна. Так же, как и мы, они потеряли одного товарища. Ветром парашютиста отнесло к деревне, и немецкий солдат застрелил его в воздухе. Радость нашей встречи была омрачена. Вскоре после этого из Москвы прилетела в отряд еще одна группа. С ней прибыл Николай Иванович Кузнецов. Помню, к костру подошел высокий, широкоплечий человек. Он снял шлем и помахал нам. Русые волосы рассыпались над высоким чистым лбом. Серые глаза искрились радостью. Красное пламя костра освещало прямой хрящеватый нос, плотно сжатые губы, твердый выдающийся подбородок. В руке подошедший держал вещевой мешок. — Здравствуйте, товарищи! Где командир? Командир уже шел к нам через поляну. — Здравствуйте, Николай Иванович. Как чувствуете себя? — Великолепно. Медведев многозначительно кивнул на вещевой мешок: — Все привезли? — Все. — Что ж, отдыхайте. Медведев взял его за руку и подвел ко мне. — Устраивайтесь с доктором под одной плащ-палаткой. — Командир понизил голос: — Кстати, потренируетесь с ним в немецком языке. Ведь вы, доктор, — обернулся он ко мне, — помнится, говорили, что знаете немецкий язык, изучали в институте. Вот поговорите с Николаем Ивановичем. В тот миг я поклялся себе никогда в жизни больше не хвастать ни в чем, ни в самой малости. Как я изучал язык в институте?! О, все мои пропущенные и невыполненные уроки!.. Кое-как сложив в уме две фразы по-немецки, спотыкаясь, обратился к Кузнецову. Он не рассмеялся. Серьезно ответил на чистейшем немецком языке — я и половины не понял — и ободряюще заключил: — Будем с вами ежедневно упражняться, доктор! Мы легли рядом под натянутой плащ-палаткой, он положил себе под голову вещевой мешок и моментально уснул. На следующий день после завтрака Кузнецов взял меня под руку и отвел в сторону. — Побеседуем! — и целый час разговаривал со мной по-немецки, терпеливо поправляя. Однако систематические занятия эти были прерваны первой нашей активной боевой операцией. Выяснилось, что на полустанке Сновидовичи стоит вражеский воинский эшелон — одна из частей военной строительной организации Тодта. Солдаты работали на железной дороге. Крестьяне жаловались разведчикам, что гитлеровцы отбирают последнее, насилуют женщин. — Разрешите ударить, товарищ командир! — умоляюще говорил Валя Семенов. — Сил нет мимо пройти. Медведев и Стехов долго прохаживались в отдалении от всех, совещаясь. Наконец собрали отряд. Вот что, примерно, сказал нам командир: — Товарищи, пришло время открыть вам настоящее назначение отряда. Вы сами понимаете, что это тайна, которую никакие пытки не должны вырвать у любого из нас. Мы решили поговорить об этом здесь, сегодня, потому что уже близок район наших действий. Вскоре к нам придет пополнение из местного населения, бежавшие из плена солдаты и командиры. Подавляющее большинство из них — честные патриоты. Но среди них может оказаться и шпион, провокатор, подосланный врагом. Поэтому для вновь пришедших мы останемся обычным партизанским отрядом. Но вы обязаны знать больше. Партизанские действия для нас являются второстепенной задачей. Мы должны организовать военную и политическую разведку в центре гитлеровской оккупации на Украине — в городе Ровно. Мы должны знать, что предполагают делать гитлеровцы в ближайшее время. Для этого нашим разведчикам необходимо проникнуть во все круги оккупантов, вплоть до самых высокопоставленных. Мы должны выяснить экономическое и политическое состояние тыла гитлеровцев, настроение населения оккупированных стран, самой Германии. Мы должны держать под наблюдением передвижение воинских частей и поездов, мы должны знать, что делает военная промышленность врага. Эти сведения необходимы нашему командованию в Москве. Такова задача, поставленная перед нами. Этой задаче мы подчиняем все. Теперь все стало ясно: и почему нужно избегать столкновений с противником, и скрытность нашего движения, и таинственное назначение Кузнецова, и еще многое. Значит, мы не просто партизаны, мы главным образом разведчики! Но некоторые огорчены. Эх, подраться бы, повоевать по-настоящему! Медведев ловит выражение их лиц. — Товарищи, задача трудна. Не просто: в атаку, ура! Нужны огромная выдержка, расчет, наблюдательность. И опыт. Мы приняли решение разгромить эшелон насильников в Сновидовичах. — Здорово! — крикнул кто-то в восторге. Командир понимающе улыбнулся, заговорил громче: — Мы должны появиться под городом Ровно уже опытными партизанами и разведчиками. Разведка для этой операции послужит нам первым уроком. Превратим наш путь к Ровно в школу. Мы с Негубиным стали готовиться к боевой операции: кипятить инструменты, укладывать в сумки ампулы, бинты, жгуты. Разведать обстановку на станции отправились Черный, Ступин и Папков. Володю Ступина я узнал ближе уже здесь, в тылу врага. Он пришел в отряд с третьего курса архитектурного института. В свободные минуты постоянно рисовал карандашом портреты партизан. Он любил мечтать о будущей работе архитектора. Ступина любили в разведке за смелость и спокойствие в опасности. Всеволода Папкова я хорошо запомнил по отборочному медосмотру в Москве. Он мне сразу понравился: спортсмен, пловец. Но вел он себя тогда странно: брал со стола моего то карандашик, то футляр градусника и так рассматривал эти предметы, будто прибыл из каменного века. И только здесь признался мне, что почти не видит одним глазом и негоден к строевой службе. Мне и в голову не пришло проверить у него зрение. Впрочем, он оказался прекрасным разведчиком и метким стрелком. Все трое с утра до ночи пролежали на опушке леса, наблюдая за эшелоном. Видели, как под вечер, на отдыхе, солдаты играли на кларнетах сентиментальные песенки, а потом пошли в село на «промысел». Возвратились они поздно и быстро улеглись спать. Ночью возле эшелона оставался лишь один часовой. — Все? Больше никакой охраны? — допытывался Стехов у разведчиков. — Все! — твердо отвечали они. — Сами видели. — А какую-нибудь мелочь не пропустили? — не успокаивался Стехов. Ступин даже обиделся: — Да разве мы не понимаем, что это не игрушка? Все точно. Когда мы, пятьдесят человек, тонкой цепочкой залегли на опушке, Пашун спросил, где расположусь я во время боя. Мы с Негубиным решили организовать перевязочный пункт тут же, на опушке. В это время группа стала занимать исходную позицию за редкими кустиками, метрах в двадцати от эшелона. Пошли и мы со всеми, рассчитывая с началом боя вернуться на место. Один за другим, пригибаясь к земле, мы бесшумно перебежали к кустам. Стало светать, и мы увидели эшелон, погруженный в сон. Вдоль вагонов мерно шагал часовой с винтовкой. И вдруг из-под его ног вырвался маленький серый комок, завертелся и залился визгливым лаем. Часовой замер, глядя на лес. — Братцы, собачку просмотрели! — еле слышно прошептал Ступин. В вагонах начинается какое-то движение. Часовой кричит: «Ауф! Ауф!» Чтобы не упустить инициативу, Папков метким выстрелом снимает часового, гранатометчики бросаются к эшелону, открывают двери вагонов, швыряют внутрь гранаты. Оттуда выскакивают люди в нижнем белье, белые фигуры мечутся перед эшелоном, падают. Мы с Негубиным тоже кричим «ура», со всеми бежим вперед. Слева от меня испанец Бланко швыряет гранату и падает. Искушение стрелять в фашистов, вместе со всеми гнать их — огромно. Стреляя, бегу вперед, минуя упавшего Бланко, мушка моего маузера уже пляшет на одной из белых мечущихся фигур. Но мысль о Бланко, словно удар, останавливает меня. Возвращаюсь к нему, нагибаюсь. Что с ним? Широко открытые глаза его удивленно и неподвижно смотрят в голубеющее небо. И почти тотчас же рядом резко останавливается другой испанец, Антонио Фрейре. Его поднимает в воздух, переворачивает через голову и отбрасывает метров на пять назад. Бросаюсь к нему. Ранение в голову, все лицо залито кровью, но он раскрывает глаза, отвечает на вопросы. Мозг, очевидно, не задет. Тут же перевязываю. Ищу Негубина. Он там, у вагонов, размахивая маузером, гонится за гитлеровским офицером. — Негубин, сюда скорее! Не слышит, догоняет офицера, стреляет в него в упор, тот падает. Негубин осматривается и только тогда замечает меня. И, словно не понимая, машет мне рукой и вскакивает в вагон. Он увлечен боем. Но вот бой окончен. Эшелон горит. Слышен далекий гудок паровоза — это спешит подкрепление. Нужно отходить. Раненого Фрейре на плащ-палатке несем к лесу. — Ну как, Антонио? — на ходу наклоняются к нему товарищи. В плащ-палатке ему неудобно, он лежит как в гамаке, прогибаясь до земли, ноги свешиваются через край палатки, половина лица страшно отекла, в крови, но он смотрит на нас одним глазом, моргает и силится улыбнуться. У края лесной тропинки мы разгребаем сырой валежник. Здесь мы похороним нашего товарища Бланко. Из десяти испанцев, пришедших в отряд через ЦК комсомола, уже двое ранены и один убит. Они беззаветно дерутся — всегда впереди. Сначала испанцы в отряде были отдельной группой, они почти не владели русским языком и всегда держались вместе. Но постепенно они научились изъясняться достаточно свободно, нашли среди нас товарищей и вскоре разошлись по разным подразделениям. А мы еще ближе узнали каждого из них и полюбили. Молчаливый и вспыльчивый южанин Паулино Гонзалес. В его черных лукавых глазах и в мягких движениях так и сквозил знойный испанский юг. Два друга каталонца Хосе Грос и Хосе Флоресжакс неразлучные друзья и совсем разные: Грос — грубоватый, молчаливый деревенский парень, Флоресжакс — подвижный, веселый горожанин. Маленький Месса, в атаке он всегда мчится впереди и высоким голосом кричит по-русски: «Давай! Давай!» А любимец отряда — великолепный Филиппе Ортуньо! Огромный и сильный, как медведь, с оглушительным голосом, вечно весело скалящий зубы, часто рассказывающий, как в Испании, в одном сарае, куда он пришел на свидание, на него бросился взбесившийся кабан и загнал на лестницу под стропила, и как его застал там муж его красотки, и что он ему отвечал на удивленные вопросы. Филиппе Ортуньо, имеющий в трех странах по жене и по куче ребят и нежно любящий их всех, Ортуньо, который никогда не оставит в беде и в бою наступает первым и отходит последним. И наконец, тихий и исполнительный молодой шофер из Мадрида Антонио Бланко. Вот он лежит на траве рядом с неглубокой могилой, лежит на спине, раскинув руки, словно отдыхая. Черная шапка спутанных волос. Смуглое лицо серьезно, как при жизни... Совсем как при жизни, когда вот так же лежал в траве и, глядя в небо, рассказывал мне, с трудом подбирая слова, о себе, об Испании: «Ничего особенного в моей жизни до войны не было. Целый день сидел за рулем грузовой машины, развозил ящики с молоком по магазинам. А вечером с одной девушкой мы переходили по мостику через Мансанарес и гуляли допоздна в парке Каса дель Кампо. Она была хорошей девушкой, служила в гостинице на площади Пуэрто дель Соль[2]. Мы с ней не очень-то разговаривали о политике. Да и вообще серьезно о жизни я не задумывался. Ну, собирались пожениться в июле 1936 года... И вот тут как раз начался мятеж. В Мадриде с франкистами мы быстро справились. Как-то само собой получилось, что я оказался вместе с коммунистами. И ушел на фронт...» В памяти моей из рассказов товарищей Бланко, из отрывочных фраз и невзначай упомянутых подробностей возникает шумный и пестрый Мадрид, окруженный дымом взрывов, с трескотней винтовок и пулеметов, с горячими песнями на всех языках мира. И мадридские улицы, по которым молодой шофер Бланко под бомбежкой перевозит в грузовике тонны взрывчатки — последний запас республики. «Если б предатели не открыли фронт, — говорил мне Бланко, и глаза его вспыхивали и челюсти сжимались, — не видать бы Франко Мадрида!» Да, Бланко был уже совсем серьезным человеком. Он уже узнал, что борьба за свободу сурова и продолжительна. И он боролся за нее и под Мадридом и здесь — на маленьком украинском разъезде Сновидовичи. Никогда не забудет тебя, Бланко, моя страна, за свободу которой, не колеблясь, отдал ты жизнь! На другой день состоялось открытое партийное собрание. Стехов подробно разобрал прошедшую операцию. — Товарищи, — говорил он, — наши разведчики упустили «мелочь» — собачку! Мы понесли потери, которых можно было избежать, если б не этот неожиданный сигнал тревоги. Обсуждали наш первый опыт и мы с Негубиным. Где должен быть врач или фельдшер в наступательном партизанском бою? Может быть, оставаться на опушке и ждать раненых, как это делается на фронте? Или же идти вперед вместе со всеми? И тогда врач или фельдшер может принять участие в бою! И стрелять! — Вот это жизнь! — захлебываясь, горячо говорил Негубин. — Бежишь вперед, дерешься по-настоящему, Бьешь фашистов!.. Красота! В первый раз хлебнул боя. Правду сказать, мне это тоже нравилось. Где-то копошилось сомнение, что дело это не наше, что, увлекшись боем, легко прозевать раненого. Что, может быть, я опоздал к Бланко на одно только мгновение, на мгновение, которое мне понадобилось, чтобы вскинуть маузер и поймать глазом мушку! Но идти в атаку, убивать врага, приносить в отряд отбитое оружие и потом делить с товарищами радость победы, вспоминать подробности боя — все это казалось таким благородным, полезным, что я начал поддакивать Негубину и даже завидовал тому, что он вскочил в вагон. После собрания меня и Негубина позвали к командиру. Медведев сидел на поваленной сосне и сурово смотрел на меня. Рядом стоял Лукин и, опустив голову, ковырял носком сапога в траве. Я вытянулся и щелкнул каблуками. — Товарищ командир! Явились по вашему приказанию. — Вы что, сюда стрелять приехали или раненых лечить? — почти крикнул Медведев, и лицо его сделалось землистым. Я оторопел. — То есть... И то и другое. Я думал... Если есть возможность, необходимость... — Вы думали!.. Извольте исполнять в отряде свои обязанности. А ваш помощник во время боя должен помогать вам, а не кричать «ура» и гоняться за немцами. Все. Лукин поднял голову, весело поглядел на нас и мягко добавил: — Вы нарушили международную конвенцию, доктор. Медицинские работники не имеют права применять оружие, если это не требуется для защиты жизни раненых или своей жизни. Отряд наш вырастет. Наверняка к нам придут еще врачи. Они, конечно, будут сопровождать наши группы в походах, в боях... Не воспитывайте из них стрелков, доктор. Тут я почувствовал, как во мне что-то взорвалось, ударило в голову. — А фашисты!.. Им можно все нормы нарушать?! Детей, стариков, женщин гранатами... Сжигать, душить... А мы нашу землю освобождаем... Бессвязные эти слова прервал Медведев. Он встал, заложил ладони за пояс брюк и, почти не разжимая зубов, произнес: — А мы будем воевать по правилам. И вы в том числе, доктор. Можете идти. Мне было больно, что командир так нечутко, так жестоко, как мне тогда казалось, осудил наш порыв. И я подумал: его сдержанность, молчаливость, воля — может быть, это просто черствость и бессердечие. Так бесславно завершилась наша боевая карьера. — Веселенькое дело!.. — ворчал Негубин, когда мы возвращались от командира к раненым. — Идет бой, а я, значит, должен стоять в сторонке и наблюдать!.. Но очень скоро поняли мы, как много может и должен каждый из нас делать во время боя и сколько еще важных, чисто медицинских задач предстоит нам разрешить. И одна из этих задач — это наше место в партизанском наступательном бою. Где должен находиться медицинский работник во время боя — сзади или впереди? Видимо, пройдет еще много дней и много боев, прежде чем мы сможем правильно ответить на этот вопрос. Радиограмма приносит приказ из Москвы: скорее в Ровно! Командованию нужны данные о враге — разработка важнейших военных операций задерживается из-за нас! Вперед! Снова вперед! Идти на запад становится все труднее. Давно кончились взятые из Москвы продукты. В окрестные деревни заходить нельзя — мы идем скрытно. Да и там голодно. Мы идем краем мозырских болот. Здесь в деревнях нет соли, и население употребляет вместо соли селитру. Мы питаемся одной кониной. Кончаются и наши медицинские запасы. Остаются считанные бинты. Уже две недели у нас нет ваты. Но вата необходима, повязки у раненых во время движения промокают, подстеленные парашюты насквозь пропитываются сукровицей, слипаются, коробятся. Свежие выделения из ран уже не впитываются, а растекаются по подстилкам. Стирать парашюты некогда — мы все время движемся, выбросить нельзя — парашютное полотно нами используется для бинтов, для белья, переложить их некуда — свободных повозок нет. А к повозкам слетаются большие синие мухи в таком количестве, что оградить от них раненых просто невозможно. Мухи садятся на пропитанные кровью подстилки, забираются в складки. Как-то ночью меня разбудил громкий разговор. — Где Негубин? — недовольно говорил Стехов. — Я не знаю, товарищ майор, — отвечала Маша. — Я пойду к раненым. — Ведь не ваше дежурство! Найдите Негубина. Посмотрите, что с Флоресжаксом, и найдите Негубина. Стехов стоял над Машей в свете костра подтянутый, строгий; Маша, встрепанная, заспанная, сидя затягивала ремень на гимнастерке. Из палатки раненых раздавался стон. Кто-то нетерпеливо звал: — Негубин! Негубин! — И через несколько минут: — Доктор!.. Бросаемся с Машей к палатке. Там на подстилке корчится Хосе. Завидев нас, он кричит: — Электричество! Электричество, доктор! Ничего не понимаю. От этого Хосе нервничает еще больше, колотит здоровым кулаком по земле и все кричит: — Электричество в рука, в болной рука электричество! Наконец я догадываюсь: что-то происходит с нервами раненой руки. Ослабляю повязку. Маша перекладывает подстилку. Хосе внезапно успокаивается, засыпает. Оставляю его до утра. Но где же Негубин? Ведь он должен спать здесь же, в палатке. На обратном пути натыкаюсь на Негубина. Он сидит у костра, скорчившись в три погибели, и с увлечением читает какую-то толстую книгу. При виде меня он быстро захлопывает ее, прячет за спину и вразвалку, словно нарочито не спеша, идет к раненым. Едва рассвело, Стехов вызвал Негубина и долго отчитывал его, корил за лень, за равнодушие... А он стоял, длинноногий, нескладный, опустив голову, и молчал. Я решил поговорить с ним откровенно. Но в этот момент снова послышался голос Хосе: — Доктор! Электричество!.. Идем к нему с Негубиным. При ярком солнечном свете открываю рану. В ране — марлевые тампоны. Сама рана как будто чище. Хосе все стонет: «Ой, электричество!» Вынимаю тампоны и, к ужасу своему, на одном из них замечаю маленького белого червячка. Вот результат мушиных налетов! Очевидно, он вывелся где-нибудь в складках парашюта, где мухи отложили яйца, и пролез под повязку. Ползая по ране и задевая обнаженные нервы, он вызывал у Хосе ощущение электрического тока. Этот червячок очистил рану от мертвых частиц, явился ассенизатором. Но сам по себе факт безобразный, недопустимый. Скрыв от Хосе происшедшее, меняю тампоны, орошаю рану перекисью водорода, перевязываю. Негубин смотрит на меня с осуждающей усмешкой и тихо басит: — Докатились! — Что ты предлагаешь? — спрашиваю я, сдерживая раздражение. Он отвечает отрывисто и зло: — Не знаю, я не врач. Я — фельдшер. Только!.. — К черту! Бросим эту заразу, — решаю я. — Нужно обрезать чистые края парашютов, нарезать из них бинты, а остальное сжечь. — Жалко полотно жечь, — говорит Маша. — Что же делать? — Мы здесь сутки простоим... Я выстираю, доктор. — Машенька, это же безумно трудно — парашюты громадные. А потом как сушить? Нельзя же их расстелить под солнцем, нас обнаружат с воздуха. — Я постираю днем, здесь в болотце, а высушу ночью у костра. Она хватает в охапку слипшиеся грязно-коричневые парашюты и тащит их к болоту. Запах от парашютов исходит такой, что партизаны обходят болото стороной, только покрикивают: — Маша, жива еще? Но Маша, подоткнув юбку и закатав рукава, до вечера стоит в студеной воде и стирает и полощет. А ночью у костра она на руках высушивает огромные полотнища, и утром мы режем их на бинты. Но все же где найти материал, который заменит нам гигроскопическую вату? Через два дня, перевязывая Хосе, я кипятил на костре в консервной банке пинцет. Когда вода в банке закипела, я отставил ее в сторону. Но низкая сухая упругая трава все наклоняла банку, и вода выплескивалась. Я выдернул пучок травы и заметил, что земля под травой была совсем сухой. Значит, вода, вылившаяся из банки, впитывалась в траву? Я внимательно рассмотрел траву. То был мох, серо-зеленый, с мельчайшими кудряшками на стебельках. Плеснул воду на землю и приложил к лужице сухой мох — он словно выпил воду с земли. Вопрос был решен. В тот же день мы нарвали большое количество мха, высушили его на солнце. Мох мы стелили в повозки и даже клали поверх стерильных повязок вместо ваты. Он жадно всасывал влагу. Когда мох промокал, мы выбрасывали его и собирали свежий. Так мы нашли свою лесную вату. С тех пор раненые всегда лежали на свежей, ароматной и мягкой подстилке из мха. Мы все время пытались найти посадочную площадку, чтоб отправить раненых в Москву самолетом. Но это не удавалось — то немцы рядом, то площадки нет. А мы все идем, идем вперед. Однажды мы набрели на большое ровное поле. Оно показалось нам вполне пригодным для посадки самолета, и мы сообщили координаты нашего аэродрома в Москву. Ночью отряд расположился на краю поля. Разложили костры. В условленное время услышали гул самолета. Большая, грузная машина пронеслась над нами, снизилась, покатилась по полю... И вдруг ужасный треск! Самолет зарывается винтом в землю, высоко вскидывает хвост с маленькой красной лампой. Мы бежим к машине. Самолет искорежен, винты погнуты, плоскости помяты, продавлены. Поверхность поля оказалась слишком мягкой, и колеса шасси врезались в землю. Плохой аэродром выбрали мы. К счастью, экипаж не пострадал. Летчики вышли, осмотрели поле и покачали головами. Они не упрекали нас. Но мы хорошо понимали их чувства и свою вину. И летчикам пришлось еще нас успокаивать. — Ничего, ничего, — говорил высокий плечистый капитан в кожаном пальто. — Теперь мы с вами попартизаним до посадки следующего самолета, научим вас выбирать аэродром! Выгрузили мы привезенное имущество. Сняли пулеметы. Но тут разведка сообщила, что недалеко немцы. Да и рассвет подступил. Обложили мы самолет сухим сеном, полили его бензином и подожгли. Летчики не смотрели, как горела их машина. Погрузив раненых на повозки, мы снова двинулись в путь. Постепенно у раненых срастались переломы. Мы научились бинтовать и накладывать шины так плотно, что они в дороге не разбалтывались. Негубин после разговора с комиссаром больше не нарушал моих указаний, был исполнителен, аккуратен, хотя дальше сухих официальных разговоров наши отношения не шли. Мох помог заживлению ран. Едва они закрылись, как мы стали делать теплые ванны, под небольшим нажимом разрабатывали суставы, ликвидируя тугоподвижность. Даже Хосе и Морозов, у которых были разбиты плечевые суставы и движений в них быть не могло, старались не отставать от других. Для лечебной гимнастики мы придумали так называемую «гонку на березах». Выбирали две тоненькие рядом растущие березки. Хосе и Морозов подходили к ним вплотную и затем по команде, обхватывая рукой стволик и быстро перебирая пальцами, старались как можно выше захватить стволик рукой и согнуть его. Упругий ствол отгибался, вызывая в руке мышечное напряжение. К вечеру победитель радостно докладывал нам о результатах состязания: кто «взобрался» по стволу выше. Мышцы крепли, кровообращение улучшалось. Вскоре раненые стали весьма ощутимо пожимать мне руку. И наконец пришло время, когда они смогли взять в руки пистолет, разобрать и почистить его. В конце августа мы справляли день рождения командира. У штабного костра под широким дубом вечером собрался весь отряд. Уселись в круг. Партизаны читали стихи, пели, плясали. Но самым замечательным номером было, когда я вызвал к костру раненых — Хосе, Морозова, Пастоногова и Каминского, и на глазах у изумленных зрителей они протягивали командиру раненые руки и крепким рукопожатием приветствовали его. Собравшиеся дружно аплодировали. Хосе осмотрелся по сторонам и вдруг из-за чьей-то спины вытащил Машу. Маша, счастливая, радостно улыбаясь, смотрела на них, выхоженных ею. — Машенька! Марусенька! От болной, от всей раненый спасибо тебе! — И при всех расцеловал ее. Она закрылась руками — мне показалось, что щеки ее стали вдруг мокрыми, — и убежала. Кто-то в шутку крикнул: — Бражников! На помощь! Бражников, растерянно улыбаясь и что-то бормоча, пошел за ней. А командир сказал: — Ну вот что! До посадки самолета, пока не отправим в Москву, принимаем вас в боевое подразделение. Конечно, никакого медицинского «чуда» здесь не произошло. Переломы срослись, только и всего. Потом у нас было еще много огнестрельных переломов, они тоже срастались, и это стало обычным. Но то было наше первое испытание. Мы накопили первый опыт в такой новой, непривычной для нас обстановке. И то, что мы этот первый экзамен выдержали, сделало увереннее нас самих и завоевало уважение к медицине со стороны партизан. Теперь в отряде не боялись ранений. Товарищи твердо знали, что раненых не оставят никогда, ни при каких обстоятельствах, знали, что их будут лечить, и верили в то, что их вылечат, И может быть, это и было самым главным в том, что мы сделали. Отойдя от ярко полыхающего костра, я бродил среди густого кустарника, отыскивая Негубина. Он скрылся, едва раненые появились у костра, и мне хотелось наконец поговорить с ним откровенно. Вдруг я услышал шепот. — Подождем конца войны, ну прошу тебя! — Зачем ждать? Я же никогда не брошу тебя. — Все равно... Разве сейчас, здесь, нам до семьи? — Маша, ты просто не любишь меня. — Я?! Ты так говоришь!.. Бражников стоял рядом с Машей среди кустов орешника, держа ее за руку. При виде меня он как-то неопределенно хмыкнул и, нарочито бравируя, сказал: — Вот, объясни ей, доктор, что я хороший человек. Маша сердито отвернулась. — Разве это нужно объяснять? — Тогда что тебе во мне не нравится?! — с обидой и раздражением воскликнул Бражников. — Ты очень много говоришь о себе, Костя! — Ну и характер! Мне показалось, что невдалеке бродит Негубин. Я бросился к нему. Он, как мне показалось, ждал меня. — Анатолий, — начал я мягко, — в чем дело? Что происходит между нами? — Не знаю, доктор, — уклончиво проговорил он. — Нет, ты знаешь. Объясни. Ведь иначе дальше так работать мы не сможем. Он пожал плечами. — После выговора от комиссара я выполняю свои обязанности добросовестно... — Да, лучше... Но нельзя нам с тобой работать вместе и не смотреть друг другу в глаза! Он помолчал. — Анатолий! Вдруг он встрепенулся, подошел ко мне вплотную и с какой-то отчаянной решимостью, захлебываясь, заговорил: — Конечно, ты идеальный человек! Благородный и добрый! Все знаешь и все понимаешь. Мы все тут мизинца твоего не стоим!.. Я был поражен его саркастическим тоном. — Тебе что-нибудь не нравится в моем поведении, Анатолий? — Да, представь себе! — От возбуждения он весь дергался. — Не верю я в твою доброту, в твою любовь к людям, к раненым. Не думаешь ты о других — о себе только стараешься, чтоб тебя все любили, чтоб тебе спокойно жилось! — Ты что, серьезно так считаешь? Он испытующе посмотрел на меня. — Ты и сейчас со мной говоришь ради собственного успокоения, а не ради меня!.. Признайся! Голос его прервался, он помолчал и потом глухо сказал: — Пожалуйста, больше не веди со мной никаких разговоров, кроме служебных. Вот и все. Могу идти? — Пожалуйста. Он метнулся в кусты и исчез. А я впервые подумал, что, может быть, в чем-то я виноват перед ним. В чем? Как все сложно. Наступили осенние дни. Лес начал оголяться. Земля укрылась лиственным покровом. Начались дожди. На привалах мы стали строить шалаши. Это тоже было целое искусство: сплетать ветви и покрывать их листьями и мхом. Вообще в те первые месяцы каждому из нас приходилось учиться многим новым вещам. Иногда эти уроки бывали довольно веселыми... для окружающих. Расскажу об одном из них. В октябре недалеко от нас появилась небольшая партизанская группа, связанная, как и мы, с Москвой. Как-то утром к моему шалашу подошел неизвестный партизан. — Где доктор? Доктора скорее! — Я здесь! — Товарищ доктор, у нас в отряде тяжело раненный, а врача нет! Ваш командир сказал, что вы поможете. Медведев, наблюдавший за нами издалека, кивнул мне головой. — Что же, я готов, пошли. — Да нет, пешком долго. К нам километров тридцать! — А, ну тогда сейчас повозку... — Нет, что вы, товарищ доктор! Лес! Болота! Дорог нет. Тут никакая повозка не проедет. Я удивился: — Самолета же у нас нет. Как добираться? — Да очень просто — верхом. — Верхом?! — Ага, я привел вам лошадь. Парень говорил об этом, как о совершеннейшем пустяке. За неделю до этого я уже однажды попытался проехаться верхом. Дело было на привале. Дали мне какого-то недоростка — крошечную лошадку, обладавшую необычайно игривым характером. Она умудрялась, вывертывая шею, кусать меня за колени. А когда я проезжал мимо выстроившегося в поход отряда, то зацепился ногами за кочку, и грубое животное просто вышло из-под меня, оставив стоящим на двух кочках. На следующий день в газете появился дружеский шарж: длинная, тощая фигура в коротеньком полушубке верхом на крошечной лошадке, в руках флажок с красным крестом и подпись: «Наша скорая помощь». Теперь мне предстоял второй урок верховой езды. При известии, что доктор сейчас поедет верхом, один за другим потянулись к нам любопытные. Черный, не упускающий случая повеселиться, тут как тут. И вот смотрю, ведут ко мне высокую мохнатую кобылу с грустно опущенной головой. На ней партизанское седло: тонкий парашютный мешок с подшитыми к нему брезентовыми петлями вместо стремян. Под брюхом седло стянуто веревкой. Не желая устраивать спектакль из второй своей поездки, я быстро разбегаюсь, чтобы ловко, по-кавалерийски, вскочить в седло. Кобыла косится на меня, делает шаг вперед... Удар! Я лежу на земле, а рядом катается от хохота Черный. — Нельзя же бодать ее головой в брюхо! — задыхаясь, говорит он. Поднимаюсь и подхожу к лошади с другой стороны. Стать одной ногой в стремя нельзя, так как я вижу, что седло очень плохо закреплено и сползет. Цепляясь за гриву и длинную шерсть на боку, медленно подтягиваюсь на руках и... повисаю. Пытаюсь забросить ногу, но кобыла грациозным движением стряхивает меня. Со всех сторон летят шутки, советы. Кто-то придерживает лошадь под уздцы, кто-то, ради смеха, — за хвост. Мне подставляют колено, подсаживают. И наконец я в седле, высоко над землей. Черный суетится, заправляет мне ноги в брезентовые стремена, подает ивовый прутик. Беру его в левую руку, перекладываю в правую. Потом чувствую, что начинаю вместе с седлом медленно сползать набок. В отчаянии хватаюсь за веревочные поводья и вдруг... ветер свищет у меня в ушах, деревья, то взлетая, то проваливаясь, мелькают в глазах. Меня трясет, швыряет во все стороны. За что-то хватаюсь, что-то кричу... Бешеная скачка! Лес наползает на небо, потом все темнеет. Во рту клочья лошадиной шерсти, и перед глазами надо мной лошадиное брюхо. Вместе с седлом я перевернулся и вишу под лошадью, стремена, опутав ноги, прижимают их к лошадиным бокам. Когда меня вытащили из-под кобылы, я увидел, что отъехал шагов на тридцать. Окружающие, отдуваясь, вытирали слезы. А Черный с серьезным лицом подошел в пожал мою руку. — Спасибо, доктор, спасибо, родной. Тут мне стали объяснять, как нужно держаться в седле, что такое «шенкеля», и много других кавалерийских премудростей. И вот мы наконец шагом выезжаем из лагеря. Мой провожатый оборачивается и командует: — Легкой рысью. И мы мчимся сквозь лес. Вернее, мчится он, а я трясусь следом, как мешок с сухарями. Я не знал, что нужно приподниматься в седле в такт шага лошади. Уже через несколько минут чувствую, что все мои внутренности оторвались и болтаются во мне как попало. Затем присоединяется новое, не менее «приятное» ощущение. Кобыла попалась удивительно острая. Костистый ее хребет, продавливая тонкое седло, начинает методично распиливать меня на две части. Пытаюсь остановиться, натягиваю поводья. Но задержать кобылу немыслимо. Когда, по моим расчетам, я был распилен до ключиц, показался соседний лагерь, лошади остановились и мой провожатый кому-то недовольно сказал: — Привез. Еле тащились. Сбежавшиеся партизаны долго стояли вокруг меня и все удивлялись, почему это приехавший доктор не сходит с лошади. Наконец я взмолился: — Снимите меня, братцы! Мне помогли сойти, отвели к раненому и обработку раны я делал, лежа на животе. Когда мы выехали из лагеря в обратный путь и опять началось истязание, я уже ничего не видел и не слышал. И вдруг резкий треск, лечу через круп лошади на землю, перед глазами несколько раз мелькают лошадиные копыта — и я замираю, испытывая невыразимое блаженство... Лопнула подпруга. В лагерь возвращаюсь пешком. Отчитываясь перед командиром, говорю, что великолепно проехался, и выпрашиваю себе верховую лошадку. — Зачем, доктор? — посмеивается Медведев. — Учиться, товарищ командир! И я учусь, падая, ударяясь, учусь, потому что и это, оказывается, нужно уметь партизанскому врачу. Сколько еще впереди нерешенных вопросов, как мало я еще знаю и умею! Да, вся будущая работа в партизанском отряде предстала передо мной как трудная школа, которую необходимо пройти, чтоб выполнять свои обязанности так, как это нужно. ЛЕЧУ ЗУБЫ
Мы уже недалеко от Ровенских лесов. Последние переходы делаем особенно осторожно. Дороги пересекаем, пятясь спиной, стараясь ступать след в след. Разговариваем почти только шепотом. И вот однажды ночью меня разбудили странные звуки. Исполняя дикий танец, перед костром скакал адъютант Стехова — Лавров. Он держался обеими руками за щеку и выл: — У-у!.. Доктор! Зубы-ы! У-у!.. — Доктор, сделайте с ним что-нибудь, он нас размаскирует, — сказал Стехов. У Лаврова гангренозный зуб. Лечить его нечем. Нужно рвать. Но и рвать нечем. Приходится искать по всему отряду подходящий инструмент. Таковой и был найден в хозчасти в виде плоскогубцев. Целый час мы кипятили и обжигали плоскогубцы. Лаврова усадили на пень, два товарища ухватили его за голову и за руки, и началась чеховская «хирургия». После того как плоскогубцы два раза сорвались с зуба и Лавров дважды с воплем вырывался и удирал, а его силой приводили назад, после того как я прищемил себе палец и ему язык, наконец раздался хруст и злополучный зуб был предъявлен Лаврову. Так началась моя зубоврачебная деятельность. Всю эту экзекуцию со стороны очень внимательно наблюдал Лукин. И когда у него через некоторое время заболел зуб, он наотрез отказался сесть на зубоврачебный пень. Чего мы только не делали, чтобы уговорить его. Ничто не помогало. — Доктор, — твердо сказал он, — оставьте мне жизнь, я предпочитаю умереть в бою. — Александр Александрович, это же чепуха! Р-раз — и нет зуба. — Благодарю вас, я уже видел. — То был первый опыт. Теперь я наловчился и таскаю зубы, как семечки из подсолнуха. Он прикусил больной зуб, застонал и отвернулся. Целый день он лежал, не в силах поднять голову. Тогда мы пустились на хитрость. У адъютанта командира не хватало одного переднего зуба. Мы раздобыли головку молоденького чеснока и вырезали из него аккуратный белый зуб, который и вставили на место
|
|||
|