Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 27 страница



Однако Настена словно не слышала: с безумным, молитвенным выражением смотрела снизу вверх на Мурзика, шептала пересохшими от жара надежды губами:

– Повенчай нас! Повенчай!

– Да ты, бабонька, небось на брачную ночь еще надеешься? А? – глумливо подмигнул Мурзик. – Ну уж это тебе навряд ли отломится. Постелюшка ваша будет студеная и сырая, очень сырая. Но ежели желаешь плотских восторгов огрести, я тебе охотно в том пособлю… – И он с тем же глумливым выражением погладил себя по паху: – Оченно я в ентих забавах гораздый парнишка! – Захохотал, видя, как брезгливо отшатнулась Настена. – Зря кочевряжишься. Глядишь, со мной поваляешься, так никого другого и не захочешь!

– Мне ты не надобен, – покачала головой Настена. – Никто мне не надобен! А вот ради него я…

У нее перехватило горло, и запавшие от нечеловеческого волнения глаза обратились на Шурку с таким безумным, истовым, молитвенным восторгом, что он только безнадежно махнул рукой:

– С ума ты сошла, Настена. Сошла с ума…

И опустил голову, отчаянно желая и самому рехнуться. Может, тогда легче будет и умирать, и пройти через ту издевательскую комедию, которую, конечно, не преминет разыграть из их венчания Мурзик, чтобы вдоволь покуражиться над Шуркой Русановым, который бегал-бегал от него, уходил да уходил живой и невредимый, а теперь – нате вам! Преподнесен на тарелочке с золотой каемочкой!

Нет, ну надо же, на какие пакости горазда судьба… И, главное, теперь-то Шурка Мурзику вовсе не опасен. Ладно, прежде, пока жив был Смольников, пока за Мурзиком охотилась и охранка, и сыскная полиция, он мог бояться Шурку как свидетеля, как человека, который знал о нем слишком много опасного и ненужного. Но теперь-то? Теперь-то что?! Теперь вся власть у Мурзика и ему подобных, теперь он мог бы наплевать на сам факт того, что живет где-то на свете незначительный человек по имени Александр Русанов. Но нет, он, как жирный котище, вдоволь наиграется с загнанной мышкой и не отпустит ее до тех пор, пока она не упадет бездыханная. Да и потом, конечно, не сразу успокоится, а еще будет швырять туда-сюда ее безжизненное, жалкое тело.

Но Настена, о Господи! Бедная, безумная Настена! Ей-то зачем восходить на погребальный костер?!

Нет, не понять этого ни одному мужчине на свете… на такое, наверное, только женщины способны… Вот небось и Сашка, глупенькая, такая же со своей неистовой, погибельной страстью к Игорю Вознесенскому!

От воспоминаний о сестре Шурке на миг стало легче. Словно подошла, склонила голову, заглянула в глаза: «Ну что, песик-братик? Страшно тебе? Потерпи, милый, уже недолго осталось! И будет хорошо и тихо…»

Шурка вскинул глаза на Мурзика, растянул в улыбке непослушные губы:

– Ну что? Чего уставился? Венчай, коли взялся, ломай свою комедию…

О, он даже и вообразить не мог, что его ожидает!

Спустя несколько минут они с Настеной стояли посреди двора, на котором собралась самая невообразимая команда, пришедшая с Мурзиком. Матросня – и откуда только в Энске матросы взялись, да еще с такими надписями на ленточках: «Летучий», «Быстрый», «Князь Олег», «Мотор», «Стерегущий»? – солдаты в драных обмотках и прожженных у костра шинелях, еще какие-то люди, одетые с бору по сосенке, как и Мурзик, но в большинстве своем все же в тельняшках под пиджаками и тужурками. Даже под визитками, даже под тулупами! Видимо, тельняшка – своего рода униформа анархистов. Тельняшка была и на долгогривом, бородатом и брюхастом существе, которое изображало попа. Вместо рясы окутали его зеленой бархатной портьерой, содранной внизу, в столовой, кадило изображала лампадка, снятая с киота, но те иконы, которые нашлись в доме, были мигом порублены анархистами в щепы, а для «благословения молодых» Мурзик не придумал ничего лучше… о Господи… как снять в светелке со стены портреты Эвочки и Лидочки. И теперь, стоя перед бочкой, полной доверху дождевой водой, накрытой доской и изображающей аналой («венчание» происходило под открытым небом, во дворе – «чтобы Господь видел все», как патетически выразился Мурзик), Шурка словно бы чувствовал спиной взгляд юной матери, которой он не помнил, которую не приучился любить и у которой просил сейчас мысленно прощения.

Странное у него было ощущение во время этого шутовства! Словно смотрели на него не только нарисованные глаза матери и тети Лидии: чудилось, будто их глазами глядят на него и все прочие Понизовские, начиная от тети Оли, которая и знать не знала, и вообразить не могла, какую муку смертную принимает сейчас ее любимый племянник, и кончая прадедом Понизовским, построившим дом в Доримедонтове. Видел Шурка также давно умерших своих деда и бабку, а также прадеда и прабабку Русановых (в том числе и ту самую легендарную любительницу читать газеты, которая однажды приняла извещение о смерти императора Николая I за извещение о гибели ее сына Петра в Крымской войне), видел своих вполне живых друзей, приятелей, родственников. А между ними мелькал покойный Георгий Владимирович Смольников и все качал, сокрушенно качал головой, глядя с тоской, словно упрекая себя за то, что не смог остановить Мурзика, не смог его вовремя поймать, и он убил его самого, Смольникова, а теперь убьет и Шурку…

«Священник», конечно, не знал службы, нес полную околесицу. Шурка сначала пытался уловить хоть какой-то смысл в его речах, но потом даже бросил вслушиваться в путаницу слов, где были и огненная купель, и Иордань, и белая голубица, и «кровью умыться», и многое в том же роде. Порой «поп» словно бы сам толком не понимал, собирается ли он венчать их или крестить, и Шурка вяло думал, что неудивительно, если их начнут окунать в бочку. Еще и утопят невзначай… а и зачем, в самом деле, пулю на них тратить?

Он почти угадал. Но вот именно – почти.

Когда «молодых» под бессвязное причитание «священника» и хмельное подвывание гостей (тянули кто во что горазд, не разбери поймешь, изредка сбиваясь на «Чижика-пыжика» и «Яблочко», но тут же преувеличенно громким шепотом, матерно, призывая к тишине) трижды обвели вокруг «аналоя», Мурзик выступил вдруг вперед и провозгласил:

– А теперь, коли нету у них обручальных колец, обручим же их по-нашему, по-анархистски.

Конечно, он заранее приказал своим подготовиться, потому что после этих слов вперед вышел ражий матрос с вожжами, взятыми, по всему, в конюшне, и не успели Шурка и Настена слова сказать, как были накрепко привязаны друг к другу лицом к лицу.

– Ну, вот вы и обручены-окручены! – засмеялся Мурзик. – А теперь отправим вас на брачное ложе…

По его знаку двое анархистов выкатили из амбара телегу и впряглись в нее. Шурку с Настеной положили на сено, которое кто-то заботливо положил на днище телеги. Они лежали, вытянутые, сомкнутые связанными телами, и нос Шурки утыкался в шею Настены. Одуряюще пахло сеном, сказочно пахло, хотелось закрыть глаза и уснуть навеки, вдыхая его волшебный аромат…

«Ну, скоро и уснем», – вяло подумал Шурка, всем существом своим ощущая, что дело близится к концу и жизнь его тоже близится к концу.

Что-то горячее ожгло его лоб, Настена рядом тихо всхлипнула. И затряслась, зашлась в сдавленных рыданиях:

– Ах, кабы знать… кабы знать раньше, я б решилась, я б осмелилась… а я тебя робела, я тебя берегла, солнышко ты мое, дитятко, свет очей моих, любовь моя ясная…

Шурка только нервно, трудно сглатывал. Ничего он не мог сказать, ничего не чувствовал, слов не находил, и пусть не хотел своим молчанием оскорбить беззаветно, непостижимо, воистину смертельно любящую его женщину, все же не размыкал губ: боялся, что вырвется какое-нибудь совсем уж жалкое всхлипывание, недостойное мужчины… женатого мужчины!

Телегу везли быстро. Сначала она легко пронеслась по утоптанной аллее, а потом запрыгала по кочкам. Запахло водой, студено стало.

– Ну что ж, голуби, – послышался голос Мурзика, и он приостановил телегу, – спокойной вам ночи! Приятных снов!

Он погладил по голове Шурку, грубо лапнул Настену, хохотнул, выпрямился:

– Толкайте!

Телегу толкнули, и она понеслась под уклон, попрыгивая на ухабах. Быстрей, быстрей, словно с обрыва…

Настена глухо, с ужасом застонала, и Шурка понял то, что мгновением раньше поняла она: телегу пустили с крутого съезда, ведущего к реке, и сейчас они на полном ходу сорвутся с мостков на глубину…

– Ах! – разом выдохнули они с Настеной, когда ожгло ледяной водой, рванулись в последнем, животном усилии к спасению – и тут же река приняла их и сомкнулась над их головами.

Мгновение страшного удушья… биение тяжелого тела рядом… Настена… вот она замерла… Шурка еще держался… и больше не мог выдержать жжения в горле и легких, и вздохнул… и осознал, что дышит… дышит воздухом… открыл ослепленные ужасом глаза… увидел мокрые рожи над собой, хохочущие мокрые рожи… и Мурзика с прилипшими к лицу полуседыми прядями, и капли воды, скатывающиеся по его высокому лбу, и синие глаза в обрамлении мокрых ресниц…

– Ну вот и все, Русанов, – сказал Мурзик. – Хватит с тебя. Ладно, живи! Конечно, попался бы ты мне в руки раньше, я б тебя не пощадил, но Милка-Любка меня заживо сожрет за тебя. Дался ж ты ей! Ты да твоя сестра! Что вы так Милке-Любке в душу влезли, не пойму? А я ей ни в чем не могу отказать, ведь она… эх, ничего ты не знаешь, тварь Божия… – Мурзик зло мотнул головой. – Ладно, утрем сопли, не до соплей сейчас! Революция должна быть выше личных счетов. Ты думал, я здесь зачем? За тобой приехал. У меня приказ: доставить тебя в город. Чего глазами лупаешь? Я никакой не анархист, это я просто так сказал, пошутил, над тобой покуражиться хотел. Я комиссар временного городского революционного правительства. Газету надо выпускать, нашу рабоче-крестьянскую газету. Указание самого товарища Ленина: как можно скорей наладить выпуск агитационной печати. Приказано всех вас, газетчиков, разыскать и поставить вопрос ребром. Выбор у вас невелик: кто не с нами, тот против нас. Тараканов ваш уже того-с… отвыпускался. А ты, Русанов, готов сотрудничать с революцией или желаешь обратно… воссоединиться с супругой, так сказать? Давай решай быстро, да или нет, а то сдохнем тут, насмерть застудимся. Вымокли все, пока тебя из реки тягали обратно, а на улице не лето. Ну, быстро решай!

Только сейчас Шурка осознал, что он лежит на спине, на земле, что он больше не связан, не привязан к телу Настены. Да где же она?

– Где Настена? – простучал он зубами. Дрожь начала его колотить, такая дрожь, что…

– Да там, где ей быть? – простучал зубами в ответ Мурзик, кутаясь в огромный тулуп, заботливо поданный ему одним из матросов. И кивнул в сторону реки. – А ты что, уж затосковал? Брось, она тебе не пара. Успел овдоветь, так снова женим. Мы тебе городскую найдем, из наших – партийную, сознательную. Ну что, возвращаешься в красную революционную печать, а, Русанов?

Шурка медленно закрыл глаза.

– Молчание – знак согласия. Да, Русанов? – простучал зубами Мурзик.

 

 Эпилог Январь 1918 года

Кончилось время тротуаров – теперь вместо них сплошные сугробы, даже на Большой Покровке, даже на Благовещенской площади не сыщешь дороги – только узкие, причудливые, извилистые тропки вьются, как в лесу.

Приходится идти по мостовой – благо движение экипажей да автомобилей совсем прекратилось. Ну вот, во всяком зле есть свое благо!

Напротив Дмитриевской башни кремля горит костер, около которого мелькают тени в башлыках, в тулупах, с винтовками. Что-то дьявольское придает им игра пламени. Изредка то одна, то другая фигура отходит от костра и вглядывается в темноту, и тогда человек, который, пригнувшись, крадется через площадь, замирает.

Ничего, убеждает он себя, со свету они ничего не видят, я пройду, я успею, мне бы только добраться до первой подворотни… Главное – не наткнуться лоб в лоб на патруль.

Он огибает засыпанный до самой макушки фонтан посреди Благовещенского скверика и сворачивает на Варварскую улицу. Переводит дух и на мгновение останавливается, заметив промельк света в каком-то окне. Невольно вглядывается…

Комната. На столе самовар. Вокруг стола собрались люди. Трое мужчин, женщина, маленькая девочка. Один из мужчин, худой, обросший бородкой, лет тридцати, с офицерской выправкой, что-то рассказывает. Его слушают все, кроме женщины, которая подошла к окну со свечой, словно хочет приманить кого-то на тусклый, словно отчаявшийся огонек ее пламени. Видно, что ей совсем неинтересно то, о чем рассказывает за столом обросший бородою молодой мужчина, похожий на офицера…

Человек, замерший под окном, морщит лоб, вспоминая. Такое уже было раньше: окно и женщина, прильнувшая к стеклу, отчаянно, горестно, потерянно глядящая вдаль… Ну да, это уже было!

То самое окно. Та самая женщина…

Человек бывал в этом доме прежде. И эти люди ему хорошо знакомы. С одним из них – вон с тем юнцом с преждевременно поседевшими на висках волосами – он был некогда знаком и даже дружил с ним. Его зовут Александр Русанов. Время развело их. Время, в которое они живут, – страшное время! Теперь Александр Русанов – редактор «Рабоче-крестьянского листка», влиятельный в городе человек. Чуть поодаль сидят его отец, его тетка… Боже, как они оба постарели! Да, много им пришлось пережить…

Ночной путник напряженно всматривается в окно. Да кто же этот, обросший бородкой, похожий на офицера?! И вдруг вспоминает… Его зовут Дмитрий Аксаков. Человек, таящийся в темноте, однажды встречался с ним в обстоятельствах и трагических, и комических враз. Вскоре после того Аксаков и женился на сестре Александра Русанова.

Именно она стоит у окна, словно ей нет дела до мужа. Да, вспоминает человек, замерший в темноте, а ведь Аксаков был в Петрограде, в госпитале… Выписали? Сам уехал? Ну, просто чудо, что в той неразберихе, которая теперь царит на железной дороге, ему удалось вырваться из Питера и добраться до дому! Счастлив он? Непохоже… Мрачно, обиженно блестят его глаза, горестно сжимаются губы.

Человек стоит за окном и жадно ловит взглядом промельк пусть сомнительного, но такого мирного уюта. Как бы ему хотелось сейчас забыть об осторожности, перебежать через дорогу и войти во двор дома номер два по Варварке, подняться во второй этаж, постучать в квартиру номер два, присесть к столу, выпить пустого чаю, может быть, всего лишь морковного, без сахару, с жалким, остистым ломтиком черного хлеба…

Человек ощупывает краюху, спрятанную во внутреннем кармане его пальто. Краюху дала ему мать… Неизвестно, на сколько дней придется ее тянуть, но сейчас он готов отдать весь свой хлеб за возможность посидеть рядом с этими людьми там, в их комнате, в их тепле и уюте, при их свече… Он сидел бы долго-долго. Он задавал бы вопрос за вопросом, он тянул бы время. Может быть, ему предложили бы провести ночь под их кровом.

Может быть. Только он не согласился бы. О нет, конечно, он не войдет в этот дом. Зачем навлекать беду на дорогих ему людей? Надо проститься с ними – тихо, торопливо, украдкой, так же, как он уже простился час назад со своими родственниками: с матерью, братом, его семьей.

О, какая тоска теснит сердце! Человек больше не смотрит в окно – все равно он ничего не видит из-за внезапно прихлынувших слез. Зачем он стоит здесь? Ему надо как можно скорей выбраться из города. Если он не успеет уйти до утра, за его жизнь нельзя будет дать и ломаного гроша. Ведь в городе идет настоящая охота на бывших полицейских, бывших сотрудников охранки, бывших городовых. И бывший агент сыскного отделения Григорий Охтин – отличная добыча для охотников. Его травят, как дикого зверя, и то, что он еще жив, просто чудо!

Он изгой в родном городе. Само общение с ним смертельно опасно. Ему надо незаметно покинуть Энск, уйти на юг, в Самару или Казань, где большевикам пока не удалось добраться до власти. Там собираются армии для нападения на кровавую революционную толпу. Белые против красных!

Старое против нового…

Охтин всем сердцем ощущает, что и он, и те люди, на которых он смотрит с такой любовью и тоской, – все они, увы, принадлежат к тому слою общества, который теперь исчерпывающе называется – «бывшие». Да, они – бывшие, они – прошлое, они – обломки старого мира… Что можно построить на обломках? Что можно построить из обломков?

Неведомо. Может быть, ничего.

Охтин опускает голову. Пора. Ему пора. Он ничего не видит в темноте, он слепнет от непрошеных слез, у него подгибаются ноги, он не знает толком, куда идти… Но надо идти!

Перед тем как тронуться в путь, Охтин поворачивает голову и смотрит на пламя костра, что горит под кремлевской стеной. Пляшут тени, в которых есть что-то дьявольское. Как ярко горит костер! Там тепло и свет!

Там – новое. Дурное, безрассудное, злое, кровавое, рычащее – новое! За ним – будущее.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.