Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 24 страница



Саша сбросила жакет прямо на пол. Охтин его проворно поднял, словно в самом деле на несколько мгновений преобразился в Даню, и повесил на крючок. Вздохнул, сочувствующе поглядывая на Русановых. Он тоже был человек, опытный в житейских делах. К тому же он ведь вместе с Шуркой присутствовал на поминках, а работа его требовала особой наблюдательности.

– Где ты была?! – начиная нервничать, возвысил голос Русанов.

Саша прошла в комнату и встала у окна. Отодвинула занавеску, посмотрела на улицу, словно надеясь разглядеть что-то в кромешной темноте, прижалась к стеклу губами. И пару минут стояла так. Потом отстранилась, подышала на стекло и мгновенно, одним росчерком, то ли нарисовала на нем, то ли написала что-то…

– Сашенька! – плачущим голосом воскликнула тетя Оля. – Ты где была?!

– В раю, – пробормотала Саша и быстро прошла в свою комнату, осторожно, но крепко притворив за собой дверь.

– Да что же это такое! – возмущенно пискнула тетя Оля.

Отец и сын Русановы переглянулись то ли непонимающе, то ли, наоборот, понимающе… и быстро отвели друг от друга взгляды.

Охтин, который, как любил выражаться господин Смольников, родился сыскным агентом, подошел, словно невзначай, к окну и тоже глянул на улицу. Впрочем, его мало интересовала сгустившаяся вечерняя мгла. Он пытался разглядеть те знаки, которые Саша оставила на запотевшем стекле: то ли рисунок, то ли надпись. К сожалению, там уже мало что можно было разглядеть. Показалось Охтину, или в самом деле там было что-то вроде сердца и какие-то буквы… кажется, И … потом что-то вроде горе … Но при чем тут горе, если она сказала, что была в раю?

Нет, понять тут хоть что-то не мог даже Охтин, несмотря на весь свой жизненный опыт и на то, что родился сыскным.

 

 1917 год

 

– Ну и тоща же ты! Вон как ребра торчат, ну чисто смертушка! Небось надеешься, что здесь откормят?

Марина вскинула голову. Хохочущая над ней бабенка была из тех, о которых говорят: поперек себя шире. Колобок, настоящий колобок! Лицо круглое, лоснящееся, словно масленый блин. И что-то было в этом лице, какие-то словно бы тени залегли у носа… а грудь…

– Милая моя, да ты не беременна ли? – сорвалось с языка.

Толстуха испуганно моргнула. Стоявшие рядом женщины – все, как и Марина, и толстуха, были одеты одинаково: в костюмы Евы, – враз обернулись к ним, насторожились: пропустить это слово мимо ушей никто не мог.

– С чего ты взяла? – пробормотала толстуха, краснея.

– Да я ведь фельдшерица, – сказала Марина. – И акушеркой быть приходилось. Всякого повидала, вот и сейчас вижу – по признакам. Ну что, верно?

– Эх… – Толстуха досадливо хлопнула себя по тугим голым бокам, отчего по комнате звон пошел. – Напоследок, перед отъездом, сошлась с одним… А я ведь из Сибири, аж из Ново-Николаевска. Пока ехала – чую, что-то вроде со мной неладно… Но, думаю, Бог милостив!

– Следующая! – пискляво выкрикнула смуглая тоненькая брюнетка, вышедшая из кабинета, где проводилось освидетельствование.

Следующая в очереди была толстуха. Она испуганно оглянулась, несколько раз торопливо перекрестилась, так сильно прижимая сложенные в щепоть пальцы к груди и животу, что на теле остались красные пятна, и ринулась в дверь, словно в омут – головой вперед.

– Ну, сейчас она узнает, милостив Бог или не очень, – добродушно усмехнулись рядом. – А за ней-то кто стоит?

За толстухой стояла в очереди Марина, но она не отозвалась – отошла в глубину коридора, села на деревянную скамейку, не чувствуя голым телом холода и грубых реек, из которых та была сколочена. Коротенький, ничего вроде бы не значащий разговор отнял у нее все силы. Черт же дернул ввязаться!

Ново-Николаевск – вот то слово, которое сбило ее с ног. Ново-Николаевск… В этом городе Марину сняли с воинского эшелона, в котором она уехала из Х. Вернее, сняли не Марину Аверьянову, а милосердную сестру Елизавету Васильевну Ковалевскую, внезапно заболевшую тифом.

И откуда он взялся? Наверняка Марина подцепила тиф перед самым отъездом из Х. Он был одной из тех болезней, которой круглый год хворало население города. Тиф развозили по дворам водовозы, которые заезжали прямо в реку на своих грязных колымагах с колесами, облепленными конским навозом и уличной грязью. Тиф приносили китайские торговцы с овощами и фруктами. Тиф притаскивали на себе бродяги, шаставшие по тропкам и бездорожью таежному: беглецы с каторги, старатели, спиртоносы, да и просто наивные искатели лучшей доли. Кто-нибудь болел тифом в Х. постоянно – мудрено ли было заразиться фельдшерице?

Как отправили Марину в лазарет Ново-Николаевска, она не знала – не помнила. И рядом не было никого, кто мог бы об этом рассказать потом. В памяти остались только некоторые картины бреда. У Марины невероятно, мучительно болела голова, все время мерещилось, что она сидит в кресле у зубного врача, но он, садистски улыбаясь, тянет ее щипцами не за зуб, а за мозг…

За сыпняком последовал возвратный тиф, но его Марина переносила уже не в лазарете, а в сыпно-тифозном бараке на окраине города – в то время в Ново-Николаевске вспыхнула настоящая эпидемия!

Тогда-то она и исхудала до невозможности, до безобразия – пуда два весу сбросила во время болезни! До того отощала, что сама стоять не могла. А когда ощупала руками свое собственное тело (без преувеличения сказать, с трудом отыскав себя на нарах! ), зашлась истерическим смехом, который перешел в слабые, медленные, бессильные слезы. Теперь она куда больше походила на Елизавету Ковалевскую, чем когда садилась, с ее документами, в воинский эшелон в городе Х.!

Вот только документов Ковалевской у Марины больше не имелось.

У нее вообще больше не было ничего. Ни своего, ни чужого. Документы исчезли невесть куда, когда ее, беспамятную, перевозили из лазарета в бараки. Одежду, в которой она уезжала из Х., сожгли сразу, как только привезли больную, бесчувственную женщину в лазарет. На Марине была теперь только грубая рубаха – по счастью, с длинными рукавами. Вроде бы лежачей больной больше и ни к чему, но когда-то же она начнет ходить… И во что тогда оденется? Не в одеяло же драное, прожженное беспрестанными дезинфекциями, завернется!

Она уже очухалась, начала выздоравливать, и к ней вернулся не только аппетит, отсутствием которого она никогда не страдала, не только волосы начали отрастать на бритой голове, – но и беспокойство о будущем воротилось. Нужно было позаботиться о том, чтобы пробираться дальше, в Россию. Нужно было раздобыть не только документы, но и деньги. Не мирским же подаянием жить! Никто ничего даром не даст, она в том не сомневалась. Впрочем, Марина уже привыкла к тому, что все в ее новой жизни, начавшейся после высылки из Энска, дается ей великим трудом или с бою. Едва научившись стоять без посторонней помощи (да-да, ноги ее от трехмесячного лежания в постели отвыкли не только двигаться, но и сгибаться-разгибаться, учиться ходить понадобилось заново), она попросила главврача взять ее на работу – пусть даже не сестрой, а санитаркой, ей все равно.

– Да вы что, больная? – спросил замотанный, заморенный главврач Лукницкий. Марину теперь иначе не называли, только «больная»: документов у нее не было, а свое имя она никому не открывала – прежде всего потому, что никто не спрашивал, ну и из осторожности, конечно. – Что я вам могу предложить? За сыпнотифозными ухаживать? Вы уже дважды тиф пережили, в третий раз он вас просто убьет. Убирайтесь отсюда подобру-поздорову.

– Мне убираться некуда, – ответила Марина. – Никого у меня нет. Родные все померли, да я ведь не из Ново-Николаевска, приезжая, меня с поезда сняли уже в тифу. Если вы меня выгоните, я все равно с голоду на улице умру. А здесь от меня хоть какой-то прок будет. К тому же тиф по третьему разу не привязывается, я ведь медичка, знаю.

На самом деле она представления не имела, привязывается тиф в третий раз к уже переболевшим или нет. Всякое небось случается. Однако тем прозрением, которое порой осеняет людей, побывавших на краю смерти, Марина поняла, что к ней тиф больше не вернется. Видать, искупила она своими страданиями грех человекоубийства. Заплатила по всем счетам.

(Конечно, Марине не дано было знать, что платить по счетам ей придется еще долго, однако тифом она и впрямь больше не заболеет, тут уж прозрение ее не обмануло, что да, то да. )

Главврач с сомнением пожал плечами, но спорить больше не стал. В тифозных бараках вечно не хватало персонала, и если этой некрасивой, худой, как доска, бабе с выпуклыми карими глазами охота поиграть со смертью – ну что ж, ее дело. Главное, и впрямь пользу хоть какую-то принесет перед тем, как свалится в могилу. И опять же – не выгонишь же ее на улицу в одной казенной рубахе! Небось не лето на дворе, январь доходит: январь нового, семнадцатого года…

– Ладно, коли хотите, оставайтесь, – буркнул Лукницкий. – Зачислю вас в штат. Кстати, а имя у вас есть? Как вас звать-величать прикажете?

Марина раздумывала только минуту.

Нет, имя она снова возьмет свое. Все три недели, пока эшелон продвигался от Х. до Ново-Николаевска, она жила настороже, опасаясь не отозваться, когда ее окликали Елизаветой Васильевной немногочисленные знакомые, в том эшелоне образовавшиеся: две болтливых офицерских жены да пара-тройка севших на следующей станции офицеров. Это напряжение выматывало до того, что у Марины началась бессонница. Возможно, именно потому она так легко и сдалась болезни.

– Мариной меня звать, – сказала она, с непривычки выговорив собственное имя с некоторым усилием. – А по фамилии… Павлова я по фамилии!

Это было мгновенное воспоминание о сыне, о товарище Павле… не об Андрее Туманском, а именно о «товарище Павле» в его странных синих очках, с его фальшивой бородкой. Имя Андрей (а еще пуще Андреас) для нее символ лжи. И пусть «товарищ Павел» – насквозь выдуманный образ, все равно он навеял воспоминание о неистовой любви, о восторге, прежде непредставимом. Павел и Андрей – это разные, разные существа! И вспоминала их Марина с разными чувствами.

– Ну а по батюшке как? – спросил главврач.

Марина аж вспотела от напряжения: она почему-то не могла, не могла вспомнить ни одного мужского имени! Как назваться? По-прежнему Игнатьевной? Нет, только не это! Боже мой, Боже мой… Она взглянула на доктора, стоящего перед ней, вспомнила, что его зовут Иваном Самойловичем, – и брякнула:

– Ивановна я.

– Значит, Марина Ивановна Павлова. Так и запишем, – покладисто кивнул Лукницкий.

И Марина кивнула в ответ…

Да, это была прекрасная мысль: попроситься на работу в бараки. Потому что главврач был дотошен до буквоедства, и несмотря на то что нынче в стране все кувырком пошло и еще большим кувырком пойти собиралось, он выправил Марине справку с больничной печатью: такая-то состоит-де сестрой там-то и там-то. Справка нужна была для получения продовольственных карточек, и Марина, заполучив ее, внезапно уверовала, что все в ее жизни теперь пойдет на лад – так пойдет, как задумано.

Она провела в бараках полтора месяца, работая, а заодно набираясь сил и отъедаясь на скудном больничном пайке – у сестер он был только чуть-чуть получше, чем у пациентов, но на кухне всегда можно было разжиться лишней ложкой борща и лишней горбушкой хлеба. И вот однажды Иван Самойлович прибежал в бараки с безумными глазами и сказал, что сейчас видел расклеенные в центре города листовки: царя скинули! Николай отрекся от престола!

На него смотрели недоверчиво, крестились, кое-кто втихомолку думал, что Самойлыч-де сдвинулся умом от непосильной работы, а может, и сам тиф подцепил – вишь, бред у него. Однако Марина в новость поверила сразу. Почему? Да потому, что должна была, наконец, вскипеть волна народного гнева, должна, не зря столько сил было положено, не зря столькими телами, столькими жизнями вымощена была революционная гать!

Марина жадно ждала подробностей. Вскоре стало известно, что сначала Николай Романов отрекся в пользу сына, цесаревича Алексея, потом отрекся и от его имени – в пользу брата своего, великого князя Михаила Александровича. Последний выверт был смеху подобен, потому что Михаил Александрович считался в семье паршивой овцой с тех пор, как против воли брата и матери («Брат высоко, брат далеко, в Копенгагене маман! » – ехидствовал в очередной своей поэзе всем известный и всеми любимый Владимир Мятлев) сочетался морганатическим браком с некой мадам Вульферт, которую увел от законного мужа (второго, к слову сказать) и которой – ну нечего же делать! – было по такому случаю «присвоено звание» графини Брасовой. И вот этой одиозной фигуре Николашка швырнул, словно негодную ветошку, огромную страну! На счастье, у Михаила хватило ума (а может, он просто струсил) отречься тоже. Так что теперь монархии пришел конец – власть принадлежит Временному правительству. Среди членов его называли Львова, Керенского, Пуришкевича, называли и еще какие-то демократическо-буржуйские фамилии, услышав которые Марина аж ногти с досады в ладони вонзила: все это было не то, совершенное не то! Это еще не победа революции, а только подступы к ней! Ну что же, за первым шагом непременно должен последовать второй, дайте только время, и час пробьет…

Однако слушать биение маятника времени Марина хотела отнюдь не в Ново-Николаевске, а в Петрограде, Москве… на самый худой конец – в Энске. Но у нее еще не было денег на дорогу, она еще не обзавелась даже мало-мальски необходимым имуществом… Может, у Ивана Самойловича Лукницкого взаймы взять? Доктор был отнюдь не беден: недавно женился на вдове зажиточного купца. Зоя Ильинична была добросердечной, пустенькой дамочкой, но она с великим пиететом относилась почему-то к Марине, чуя в ней личность сильную и жестокую – таких вот бедных маленьких овечек порою очень сильно тянет к волчицам, словно на роду им написано себя в жертву принести, и они нипочем не хотят нарушать сего предопределения. Но хорошо к кому-то относиться – это одно, а вот несколько тысяч рублей (деньги стремительно обесценивались) взаймы дать – совсем другое…

Пока Марина раздумывала, за нее решила жизнь, которая теперь, словно ей пинок под зад дали или, вернее сказать, в спину стреляли (пули свистели, свистели пока мимо, но ведь хоть одна да попадет, коли не поспешишь, не понесешься во всю прыть! ), изобиловала стремительными, мгновенно сменяющимися событиями. Однажды во двор бараков завалилась толпа солдат. Все это были, конечно, дезертиры, которые валом повалили с фронта, как только зашатался, а потом и рухнул царский трон.

Солдаты были в стельку пьяны. Третий день в городе громили винные склады, подвалы лавок и магазинов – вино лилось рекой по обочинам, вином полны были придорожные канавки, в которых, случалось, тонул ополоумевший от выпитого пролетариат. Особо следить за порядком было некому – лишь только пронеслась весть о падении режима, были арестованы прежний городской голова и начальник полиции, ну а новая демократическая власть еще не успела, а может, и опасалась наводить порядок. Вернее всего, власти еще никакой и не было.

– Господин доктор, – прибежал к главврачу один из санитаров. – Там целая орава пришла, ищут бывшего начальника жандармерии. Говорят, он у нас спрятался.

– Что за бред? – засмеялся Иван Самойлович. – Кому только в голову взбрела такая чушь? Насколько я помню господина Стаценко (такова была фамилия начальника ново-николаевской охранки), он человек разумный. Скажите им, что только сумасшедший может спасаться среди тифозных. Это ж верный случай заболеть, а то и умереть! Да и сами пусть поскорее убираются, ведь заразятся же, а потом заразу по городу понесут. Мало нам больных, что ли? Подите и скажите им!

– Ох нет, господин доктор, – угрюмо проговорил санитар, – не могу я им такое сказать. Они как бешеные все, лыка не вяжут. Клюшкин, санитар, сунулся было их выпроваживать, так один ему как дал кулаком в рожу, тот и упал. Небось нос сломали!

– Что? – так и ахнул Лукницкий. – Клюшкину нос сломали? Ну, знаете, это уж просто вандалы какие-то… Ладно, пускай идут в бараки, черт с ними. Заразятся – им же хуже. Впустите их.

– А ключ-то от пропускного барака у вас… – возразил санитар.

Пропускным называлось небольшое здание, построенное между бараками, где лежали больные, и «чистой зоной». Там переодевались в особые халаты, а потом обратно в свою одежду. Никто из посторонних не мог войти туда без дозволения главврача.

– Возьмите ключ и отдайте им, – велел Лукницкий, однако санитар попятился:

– Воля ваша, а я боюсь. И вы не ходите, господин доктор, выкиньте вон ключ в окошко…

– Давайте я пойду и отнесу, – предложила Марина, стоявшая рядом и не без презрения слушавшая разговор мужчин.

– Да ты что, сестра! – всполошился санитар. – Они ж не в себе, солдатня эта! Мигом тебя растелешат, да прямо на мостовой всей оравой, потом встать не сможешь, да еще и заразы небось огребешь. И еще спасибо скажешь, коли живая уйдешь!

– Ну это просто… просто… – беспомощно вскричал Лукницкий.

И, решив более не пререкаться, побежал к пропускному бараку. Марина и санитар едва поспевали за ним.

Лукницкий выскочил на крыльцо и остановился, запыхавшись: был он толст, коротконог, бегать быстро не мог. Устал, взопрел. У него даже пенсне запотело, и, сняв его, доктор принялся протирать стеклышки полой халата, близоруко вглядываясь в подступившую к крыльцу безликую темную массу.

– Господа… – начал было он, однако из толпы раздался крик:

– Это кто тебе тут господа, сволочь буржуйская? – а вслед за тем грянул выстрел, и Лукницкий, выронив пенсне и нелепо взмахнув руками, упал с простреленной головой.

– Выверните ему карманы, ключ возьмите! – раздался чей-то голос.

Толпа прихлынула к телу доктора… но что было дальше, Марина уже не видела: санитар дернул ее за руку, прошипел:

– Тикай, дура, чего вылупилась! – и исчез, словно его корова языком слизнула.

Марина ринулась следом. Единственный путь, которым можно было уйти, минуя пропускной барак, а значит, толпу погромщиков, было окно кабинета Лукницкого, выходившее на пустырь. Именно туда побежал сметливый санитар.

«Больных они не тронут, побоятся заразы, – убеждала себя Марина. – Увидят, что начальника охранки здесь нет, – и уйдут! А мне, а меня…»

Рот наполнился кислой слюной, предвестием рвоты, при одной только мысли о том, что могут сделать с ней погромщики. Нет, она не переживет насилия, не переживет! Она умрет от отвращения, как только к ней притронутся руки мужчины! Руки мужчин!

Окно в кабинете стояло уж нараспашку: санитар оказался проворен. Марина подскочила к подоконнику, да зацепилась юбкой за стул. Обернулась отцепить – и краем глаза заметила ключ, торчащий в замке верхнего ящика письменного стола. Повинуясь даже не любопытству, а властному зову, может быть, зову судьбы, повернула ключ, выдвинула ящик, переворошила бумаги… и ей попался на глаза туго набитый кисет. Растянула шнурки – золото! Несколько самородков (самый маленький с ноготь большого пальца величиной) и колечки, брошки с каменьями, серьги… А рядом с кисетом изрядная пачка денег и заботливо обернутый куском газеты столбик золотых царских червонцев. Да ведь это настоящее богатство! Оно больше не понадобится Лукницкому, а у его жены наверняка есть средства…

Марина без раздумий сдернула с крючка теплую куртку врача, сунула в карманы найденные сокровища и, выкинув из окна сначала куртку, вылезла наружу. А затем заботливо притворила створки, чтобы путь бегства не сразу был понятен.

От бараков она немедленно направилась на станцию, благо справка, выхлопотанная доктором, ее единственный документ, всегда была при ней. Болтаясь на станции и ожидая поезда, которым можно было уехать из Ново-Николаевска, она купила за баснословные деньги у какой-то бабы иголку с нитками и, найдя укромный уголок, зашила свое богатство частью в юбку с кофтой, частью в карманы куртки. Теперь ей было на что доехать до Петрограда!

В пути, переходя из поезда в поезд, из эшелона в эшелон, грызя сухари и жуя картошку в мундире, которыми удавалось разжиться на станциях (а чаще не удавалось, и тогда приходилось голодать… золотом, оказывается, сыт не будешь и бумажками с водяными знаками жажду не утолишь! ), Марина гнала от себя мысли о Ново-Николаевске и о том, что там произошло. Грехов ею на душу было взято теперь больше прежнего, но кому было бы пользы, если бы она прошла мимо захоронки Лукницкого и оставила ее толпе, убившей его? Наверное, Лукницкий чуял что-то недоброе, оттого и держал деньги и золото так близко, чтобы в любой миг можно было схватить их и бежать. Он не успел спастись – зато спаслась Марина. К тому же она все равно собиралась взять у доктора взаймы, а что теперь отдавать некому, так разве ее в том вина?! А что остались в бараках брошенные больные… Ну чем она могла им помочь? Ненадолго остановило бы погромщиков ее принесенное в бессмысленную жертву тело!

В пути было время поразмыслить. И Марина постепенно осознавала, что пребывала во власти глупых иллюзий, радуясь грядущему откату армии с фронта. Как ни противно было признать, однако признать приходилось: императорская власть служила той уздой, которая худо-бедно сдерживала эту взбесившуюся лошадь – Россию. Теперь она вырвалась из стойла, понесла… И если раньше Марина с удовольствием готовилась наблюдать ее бешеную скачку, а если удастся, примкнуть к числу тех, кто сможет той скачкой управлять, то события последнего времени ее отрезвили. Она, оказывается, совсем не знала, что такое народ – народ, облеченный властью, а вернее, безвластием. Взбесившийся народ! Народ, привыкший убивать. И убивать безнаказанно. Фронтовики, в которых она раньше готова была видеть силу организованную, предстали перед ее глазами в истинном своем облике: люди с оружием, готовые стрелять в любую минуту в любого, кто встанет на их пути. Марина с внезапным ужасом поняла: бессмысленно ждать разумных поступков от неразумной, животной массы. Нужны люди, которые перестанут внушать народу разрушительные идеи, научат подчиняться новой демократической, прогрессивной власти. Никаких, конечно, пролетарских органов управления: во главе страны должны стоять умные, интеллигентные люди. Такая власть будет для народа и за него, однако народ должен это осознать, понять. Но пока это произойдет, новая власть нуждается в защите.

Вот где ее место!

Странно – жажда мести, с которой она уезжала из Х., ослабела в душе. Постояв лицом к лицу со смертью, начинаешь иначе относиться к жизни. Она так коротка… Теперь Марине не хотелось тратить ее на такую ерунду, как сведение старых счетов. О нет, конечно, если поставит ее судьба против Смольникова или Охтина, она не пройдет мимо, и окажись в ту минуту в руках оружие, рука не дрогнет спустить курок и выпустить пулю в ненавистное лицо. Но самой искать их… Нет, Марина Аверьянова… пардон, Марина Павлова найдет себе занятие получше, чем гоняться за прихвостнями царского режима. Ведь очень может быть, что волна народного гнева уже смела всю полицейскую шваль и от Смольникова с Охтиным и воспоминаний не осталось.

А Русановы? А деньги отца?

Что ж, для этого еще настанет время.

В пути она не раз слышала о женском батальоне смерти, который начала формировать Мария Бочкарева, и, добравшись наконец до Петрограда, пришла в Инженерный замок, где вроде бы шло зачисление в батальон.

– Отряд Бочкаревой уже сформирован и собирается на фронт, – сообщили ей. – Но сейчас формируется первое регулярное женское войско, разрешенное Временным правительством. Боевых действий не обещаем, батальон формируется для охраны правительства. Хотите поступить?

– Да!

Конечно, да. Именно об этом и мечтала Марина.

Ее сразу направили на медицинский осмотр. Она думала только о будущем, она чувствовала себя сильной, полной надежд и даже не ожидала, что одно только упоминание о Ново-Николаевске выбьет почву из-под ног…

Громкий хлопок двери заставил ее вздрогнуть.

Из кабинета, где проводилось освидетельствование, вышла толстуха. Ого, как шарахнула дверью о косяк! А вид такой, будто сейчас расплачется.

– Ну что? Как? – столпились все около нее.

– Права ты была, слышь, фельшарица… – Налитые слезами глаза толстухи отыскали Марину. – Чижолая я, уж четвертый месяц! А думала…

– Ну и молодчина ты! – засмеялась тоненькая брюнетка. – И сама приехала в армию, и пополнение привезла.

Толстуха зарыдала в голос.

– Чего зубы скалишь? – обрушились на брюнетку остальные женщины. – У бабочки горе, а ты…

– Ну кто там следующая? – высунулась из кабинета сестра. – Вы, что ли, товарищ? – И, схватив Марину за руку, втащила ее в кабинет.

Вышла она спустя четверть часа пригодной к службе в женском батальоне.

И вот странно! Ей бы радоваться – сбылась мечта, а Марина ощущала давящую тоску, тоску смертную, словно только что сунула голову в петлю и теперь осталось только шагнуть с табуретки в пустоту. А все дурацкие воспоминания…

«Никогда не буду больше вспоминать! » – дала себе слово Марина, растерянно глядя в обращенные к ней женские лица, слыша вопрос:

– Ну как, приняли?

– Приняли, зачислили в третью роту.

И с невероятным усилием она растянула губы в улыбке.

 

* * *

Саша столкнулась со своей свекровью на углу Варварки, на самом краю огромной людской толпы, бурлящей, точно море. Маргарита Владимировна Аксакова была, как всегда, в черном, но, как всегда, мрачное облачение отнюдь не придавало ей траурного или хотя бы печального вида. Она носила черное просто потому, что этот цвет шел ей более других. Выглядела Маргарита Владимировна так, словно необычайно радовалась случившемуся: и тому митингу, который как начался с самого утра под окнами городской Думы, на Благовещенской площади, так никак не мог окончиться даже к полудню, и крикам «Долой самодержавие! Вся власть Учредительному собранию! », которые то и дело раздавались вокруг, и требованиям немедленно арестовать городского голову, губернатора, вице-губернатора, полицмейстера, прокурора, начальника жандармского управления и прочих облеченных державной властью лиц, и даже решению отправиться всем миром на Острожную площадь и разнести на камушки Острог, как некогда парижане разнесли Бастилию. Более того – вполне можно было подумать, что Маргарита Владимировна рада видеть собственную сноху!

А впрочем, почему бы и нет, подумала Саша. Может быть, свекровь и в самом деле рада ее видеть. Они ведь не встречались месяца три, не меньше, и если Дмитрий не сообщил матушке о намерении его жены возбудить дело о разводе, то узнать об этом Маргарите Владимировне было решительно неоткуда. С другой стороны, намереваться-то Саша намеревалась, даже мужу протелеграфировала о своем немедленном и решительном приезде в Питер для обсуждения деталей дела, однако потом события начали разворачиваться так, что развод сделался как бы даже и ни к чему. Поэтому Дмитрий вполне мог счесть ту ее телеграмму обыкновенной блажью и ничего матери не сообщать, дабы не волновать ее попусту, в надежде, что Саша поблажит, поблажит да утихнет.

Не исключено, что да, именно так и произойдет, она утихнет…

Во всяком случае, сейчас Саша улыбнулась Маргарите Владимировне с обычной приветливостью и даже с удовольствием расцеловалась бы с ней. Однако госпожа Аксакова была не одна, а в обществе какой-то высокой дамы под вуалью, имевшей столь чопорный вид, что целоваться в ее присутствии с кем бы то ни было, даже с собственной свекровью, показалось Саше почему-то неудобным.

– Ну вот! – воскликнула Маргарита Владимировна, как всегда, с несколько патетической интонацией, поскольку в душе была порядочная актриса. – Бедному жениться – так и ночь коротка. Я наконец-то собралась в Питер, навестить Дмитрия, и вообразите – поезда, говорят, не ходят! А ты, Сашенька, по-прежнему не можешь решиться оставить Олечку? Конечно, ты заботливая мать, я в твои годы была куда более легкомысленной. Но только вообрази, как обрадовал бы Дмитрия твой приезд! В конце концов, возьми девочку с собой, и вся недолга. Дмитрий ни разу еще не видел собственной дочери. Пора бы им повидаться!

– Маргарита Владимировна, вы сами только что сказали, что поезда не ходят, – напомнила Саша, рассеянно наблюдая, как толпа на площади вдруг перестала беспорядочно колыхаться туда-сюда и начала перетекать на Варварку, все ускоряя движение. Кажется, митингующие и в самом деле задумали взять штурмом здание тюрьмы на Острожной площади.

– Дорогу! – раздался крик, а вслед за тем и пронзительный гудок автомобиля. Дамы обернулись и увидели большой черный «бенц», застрявший посреди дороги, обтекаемый массами народа. Шоффер напрасно давил на клаксон, а человек в распахнутом черном пальто и мягкой шляпе напрасно надрывал горло, требуя пропустить.

– Кого-то он мне напоминает… – задумалась слегка Маргарита Владимировна, а затем жеманно, в своей манере, хихикнула, словно дело происходило на приватной вечеринке, а не посреди ошалевшего от февральских буйных ветров города, и добавила: – Какой импозантный мужчина! Верно, Елена Афанасьевна?

Дама под вуалью, которую, как выяснилось, звали Еленой Афанасьевной, задумчиво кивнула и сказала мягким голосом:

– В самом деле… А кто этот господин, Маргарита Владимировна?

– Не помню, к сожалению, – пожала плечами та. И повернулась к снохе: – А ты не знаешь, кто этот черноглазый господин, Сашенька?

– Да ведь это Смольников, начальник сыскного отделения, – ответила та с искренним недоумением. – Неужели вы его не узнали?

– Смольников?! – изумилась Маргарита Владимировна. – Как Смольников? Боже, он необыкновенно постарел и изменился! Я ведь его изрядно знала, они с Аксаковым вместе служили в городской прокуратуре в четвертом году… Подумать только, что делает с людьми время! Он постарел лет на десять! А почему он не в форме?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.