Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 26 страница



Энск большой. Там есть где отсидеться. Там проще спрятаться от Мурзика, чем в Доримедонтове – от Настены, которая, чудилось Шурке, кружила над его душой и плотью, словно черная вороница с жадно раскрытым клювом. И он мог бы об заклад побиться, что души его она не столь уж жаждет – именно плоти, плоти его, несозрелой, юношеской, алкала она, вожделела, словно некая библейская блудница, искушающая праведника.

Шурка диву давался, как никто из родных ничего не замечает, не чует. Однажды, еще давно, во время своих репортерских блужданий среди народа, он сделался свидетелем ссоры двух баб: одна ревниво винила другую, что та пристает к ее мужу, и визжала истерически:

– Ишь, прилипла, чуть в мотню ему не вскочит!

Так вот теперь Шурка чувствовал: Настена ежеминутно, ежесекундно готова, грубо говоря, именно что вскочить ему в мотню и жадно попользоваться всем тем, что могла там обнаружить.

Шурка боялся ее!

Ему всегда нравились маленькие дамы и барышни (как говорят французы, subtil, minuscule) – изящные блондиночки вроде Клары Черкизовой или пикантные брюнеточки вроде приснопамятной Станиславы Станиславовны. Однако Клара была любовницей отца, ну а со Станиславой Станиславовной дела обстояли вообще клинически. К тому же после той переделки, в которую Шурка угодил на Острожном дворе, плотские томления как-то отступили на второй, а то и на третий план. Но рядом с Настеной… даже не рядом, а при одном взгляде, украдкой на нее брошенном, даже при звуке ее голоса, раздавшегося вдали, Шурка ощущал свое проснувшееся естество, и ему стоило огромных трудов обуздывать вожделение, которое он считал постыдным и неуместным.

Да она старше его! Старше чуть не на десять лет! Она выше его ростом! Выше на полпяди, не меньше, шире в плечах! Налитая, тугая – не ущипнешь! Большеглазая, с решительно сжатыми губами… У Настены были крупные ладони с длинными пальцами, сильные ноги, сильная высокая шея и так отважно развернутые плечи, словно молодая женщина непрестанно бросала кому-то вызов. И при этом она была нежная, словно трехдневный цыпленок, а нежнее этого существа трудно что-то вообразить.

Но невозможно, нет, невозможно! Все сразу узнают, что молодой барин спутался с деревенской бабой. И ладно бы хоть с девкой, а то с давным-давно распочатой, вдобавок со вдовой… Тетя Оля в истерику вдарится… А какую гримасу скорчит сестрица! Отец, может, и глянет понимающе, но посоветует (Шурка отчего-то наперед это знал), что лучше уж с городскими шлюхами науку страсти нежной проходить, чем на сеновале ерзать с этой кобылицей, от которой несет назьмом.

Она и впрямь была похожа на золотистую, сильную, стремительную кобылицу с развевающейся по ветру гривой, но никаким назьмом от нее не несло. А пахло от нее смородиновым листом – и женщиной. Алчной женской плотью пахло!

Но нет, нет, баба же, черная кость! Голубая кровь Эжена Ле Буа, настоянная на поколениях французских аристократов и, может статься, даже королей, так и кипела возмущением. Да не бывать тому, чтобы какая-то баба одолела его! Позорно уже то, что она взяла такую власть над его плотью, но помыслы его, пламенно уверял себя Шурка, от нее свободны.

Изыди, сатана!

Ночами, особенно когда родные уехали наконец в город, Шурка лежал без сна в своей комнате (под портретами Лидочки и Эвочки, которые когда-то, двадцать или даже больше лет тому назад, именно в этой комнате бесились обе, одна другой пуще, вожделея молодого и обворожительного Константина Русанова, готовы были горло друг дружке за него перегрызть! ), поглядывая на задвинутую изнутри задвижку, на которой играли блики лунного света, и чувствовал тихое дыхание Настены, доносящееся из коридора. Иногда дверь вздрагивала, и он весь сжимался от страха и смешанного с ним вожделения. Порою он слышал шаги внизу, под окном, и разрывался между желанием затворить окно и одновременно – выпрыгнуть туда, чтобы угодить в крепкие руки Настены. Разум Шурки возмущался тем, что Настена только и хочет завладеть им, поработить его – других желаний не может быть у такой сильной женщины, – а вся плоть его стремилась к слиянию с ней. Но стоило днем им попасться друг другу на глаза, как словно стена вырастала между ними. Равнодушное, снисходительное выражение прилипало к лицу Шурки, холодная гордость туманила взор Настены и кривила ее губы, и они отводили, отводили, старательно отводили глаза друг от друга, и только ноздри их предательски раздувались, взаимно ловя запах друг друга, словно они были зверьми разных пород и никак не могли понять, враг или друг рядом.

«Надо уехать, – думал Шурка. – Надо уехать! Надо вернуться в редакцию, на работу. Надо навестить Охтина…»

Нет, ехать нельзя, там Мурзик.

Нет, оставаться нельзя, здесь Настена!

Он рвался между этими двумя «нельзя», а между тем лето сменилось осенью, столь же дождливой, как лето, и крыша в старом доме начала то там, то сям протекать, и две служилые бабы, одна кухарка, другая горничная, шастали денно и нощно с тряпками да тазами, собирая воду с полу. По-хорошему, следовало перекрыть крышу, однако сейчас мужиков с поля сдернуть было невозможно: спешно убирали урожай, пока все не погнило на корню. Да и перекрывать дом в дожди вышло бы себе дороже. Приходилось ждать окончания уборки и хотя бы одной сплошь солнечной недели.

Так прошел сентябрь. Размыло железную дорогу, и Русановы приезжать перестали. На извозчиках, чай, из города не наездишься! «Шурка, ну ты уж досмотри дом, – писал отец, – все-таки это ваше с Сашкой родовое гнездо. Так что дождись, пока Настена крышу наладит, а потом, если хочешь, возвращайся. Поговори с Настеной, она найдет или оказию в город, или сговорится с кем-то, кто тебя отвезет. Но сначала с крышей разберись! »

Шурке ничего не оставалось делать, как сидеть и сидеть в Доримедонтове. Хотел было поохотиться, даже набил патронташ патронами и почистил старую «тулку», оставшуюся от покойного старика Понизовского, Шуркиного деда, которого он в жизни не видел, – но стоило представить кровь на голове какого-нибудь зайца, стоило вообразить свернутую шею какой-нибудь птицы, как скрутила тошнота.

Нет, он никогда и никого не будет убивать! Он – не будет! Никого и никогда!

Сунул «тулку» в шкаф, стоявший в углу, и забыл о ней.

У него в светелке законопатили на зиму окна, положили между рамами вату и сосновые кисти с шишками, а изнутри все проклеили белыми холстинными полосками. Теперь кто-нибудь с улицы мог пробраться в дом разве что в невеликую форточку… Туда с трудом разве что голова Настенина просунулась бы. Так что с этой стороны нападения можно не опасаться, усмехался Шурка про себя. Днем. А ночью ему было не до смеха. Ночью он лежал чуть не до утра без сна, с отчетливым ощущением безумия косясь на задвижку. Он умудрялся видеть ее даже в самую тьму-тьмищу. Пялил глаза до боли, ждал – дрогнет? Не дрогнет? Напрягал слух, чтобы не пропустить легкого скрежета пальцев по косяку.

Слышал Настенины легкие шаги по поскрипывающим половицам, но ни одного разу она не дернула дверь, не поскреблась. Шурка бесился, прикусывал подушку.

«Чего она ждет?! – думал, терзая ладони ногтями. – Думает, я открою сам, сам ее позову? Не дождется! »

Заморозки пали на землю, и только теперь прекратились дожди. Но кому нужно это сияющее солнце, это звенящее синевой небо на исходе октября?! Одна радость, что стремительно просохли раскисшие дороги и можно было надеяться, что, когда теперь ударит мороз, снег наконец-то ляжет, а не растворится в жидкой грязюке. Куда ж такое годится, что и Покров прошел, и еще полмесяца, а снег все не лег?! Ну и кровельным работам теперь ничто, конечно, не мешало.

«Ну вот, – подумал однажды утром Шурка, меланхолично глотая свою любимую пшенную кашу – сладкую, на молоке, обильно сдобренную маслом, – можно, пожалуй, и уезжать. В конце концов, не могу же я жизнь тут провести, будто какой-нибудь оранжерейный куст! Я тут, честное слово, с ума скоро сойду. Что ж, что Мурзик? Может, в Энске его уже и нет, может, он подался куда-нибудь… в Питер. А то, может, валяется на дне Волги с пробитой башкой! В Андреевской ночлежке нравы ой-ой… – Шурка невольно поежился, вспоминая достопамятный поход туда. – Приеду в город, сразу к Тараканову явлюсь, надеюсь, он опять возьмет «Пером». А потом и… – Он смущенно покосился на дверь, за которой где-то была Настена, – и правда, к девушкам сходить… Интересно, а сохранились ли еще какие-нибудь дома? Вроде бы они все с войной были запрещены? Ну, может, по частным квартирам? Отец-то знает небось… – признал он авторитет Константина Анатольевича в таком деликатном вопросе. – Пора, пора, пора и мне стать взрослым! »

– Настена, – сказал Шурка, найдя ее после завтрака в кладовой, пересчитывавшей постельное белье, которое принесла прачка, и глядя в сторону, – соберите мои вещи и подводу сыщите либо наймите. Я завтра уехать хочу.

И глянул исподлобья, жадно пытаясь высмотреть признаки волнения, потрясения, отчаяния.

Прачка докучливо зевала, таращась то на него, то на экономку.

Настена только моргнула два раза подряд, а так ничто не дрогнуло в ее лице.

– А что ж, – сказала спокойно, – давно пора. Что ж вам тут отсиживаться, словно в скиту глухом? Сейчас схожу к «потребиловке», спрошу, не собирается ли кто в город или хотя бы в волость? Или, может, железку восстановили? Хотя навряд ли…

И, продолжая деловито бормотать что-то себе под нос, она накинула узкий, в талию сшитый, кожушок, покрылась тонким белым шелковым платком (это был Сашенькин подарок – за неусыпный присмотр за любимым «песиком-братцем») и побежала на деревню.

Шурка, грызя с досады ногти, смотрел со второго этажа и смертельно, как никого и никогда в жизни, ненавидел ее. Может быть, даже Мурзика он не так ненавидел, потому что Мурзик был мужчина, враг (да, всего-навсего мужчина и враг), а так ненавидеть можно только женщину, о которой ты думал, что она в тебя влюблена, а она, оказывается, к тебе равнодушна.

Он все еще торчал в светелке, лелея свою ненависть, когда спустя час, не меньше, увидел бегущую по аллее средь облетевших и ставших трагически-черными лип Настену. Кожушок ее был расстегнут, платок вился за спиной, летела распустившаяся коса. Лицо ее…

Да что там такое случилось, в деревне?!

Завидев прилипшего к стеклу Шурку, Настена попыталась привести себя в порядок, но глаза ее, всегда ясные, светлые, были черны от непроглядного ужаса, и Шурка вдруг ощутил острую боль в недавно сросшейся ноге. Только потом, после того, как он, охнув, схватился за больное место рукой, ему стало страшно.

Настена вбежала в дом. Шурка слышал, как она грохочет каблуками полусапожек, поднимаясь по лестнице.

Вот влетела в светелку, замерла в дверях.

С трудом он заставил себя сдвинуться с места:

– Что случилось?

Настена не сразу смогла говорить, в горле стоял комок:

– В Питере революция. В Энске теперь тоже новая власть. Пришли какие-то комиссары. Да это бесы во плоти! Старосту и лавочника застрелили как чуждых эле… чуждых элемен… – Зубы Настены вдруг начали выбивать дробь, и она, не договорив, зажала рот ладонью, пытаясь совладать с собой. – Они грабят там… Я убежала… они хотят прийти сюда… Кто-то сказал им, что барин здесь, в доме!

Шурка покачнулся. Больная нога подкосилась под ним, словно в ней не было кости. Подкосилась, словно макаронина!

Он схватился за стену, кое-как удержался.

– Надо бежать! – твердила Настена, глядя на него огромными глазами. – И вдруг ахнула, поняв: – Что? Нога?

– Я не могу уйти, – пробормотал Шурка, чувствуя, что губы немеют. – Нога отнялась!

Он хотел сказать, что его надо где-нибудь спрятать – в подвале, на чердаке, в коровнике, в стогу, в старой сторожке в саду… Да все равно где, только бы отсидеться, пока не уйдут комиссары! Но припадок бешеной гордыни обрушился на него, не дал ни слову сорваться с языка. Нельзя, стыдно!

Но как страшно, Господи! Кажется, не могло быть страшней, чем на Острожном дворе, но тогда у него не было времени обдумывать свою участь, он только действовал, он дрался, а сейчас… Что он может сейчас, кроме как трястись от страха, беспомощный, обездвиженный?

– Я понесу тебя! – крикнула Настена.

И впрямь оказалась рядом, схватила в объятия, попыталась приподнять. Шурка возмущенно рванулся, не устоял, упал, она упала рядом – и лица их были рядом, и руки, и губы, и тела… Губы слились, руки сплелись, тела рванулись друг к другу…

Наконец-то!

«Может быть, революция случилась затем, чтобы я решился ее обнять? » – туманно прошло в Шуркиной голове.

Сколько времени минуло? Год? Мгновение? Час?

В саду ударил выстрел, заголосила кухарка. Кто-то прокричал за окном:

– Выходите! А ну, сволочи, выходите! Эй, барин! Где ты там?

Настена вырвалась из Шуркиных рук – он успел увидеть жарко разгоревшийся розовый атлас ее груди, плеч в распахнутой кофте, шелк ее волос еще обвивался вокруг его шеи, тянулся за вскочившей Настеной, и оборвавшиеся волосинки реяли, словно золотые паутинки, в пронизанном солнцем воздухе светелки.

– Они… – сказала Настена ровным голосом, без страха. – Ничего, не бойся!

Распахнула шкаф, выдернула оттуда «тулку», патронташ, заботливо набитый Шуркой. Обернулась, блеснула глазами:

– Я тебя никому не отдам!

И, вскидывая ружье к плечу, хмельно улыбнулась нацелованным, алым, словно кровавая рана, ртом.

 

* * *

Честно говоря, на парад они явились не просто так, будто с печки упавши: поручик Левашов не поленился прорепетировать прохождение роты, а потом в поле проверил и перестроения, и перебежки, и выступление в атаку…

Репетировали не просто так, не для блезиру: прошел слух, что в Смольном, в штабе большевиков, что-то готовится. Как бы не испортили парад, не напали да не расщелкали! Поэтому был приказ идти на парад с заложенной в винтовку обоймой. Карманы шинелей и подсумки набили патронами. Чтоб чуть что…

Поручик приказал:

– В случае нападения первый залп в воздух, а второй – по нападающим!

Шелестели слухи, мол, прямо с парада могут отправить на фронт.

Странное, неприятное чувство стеснило душу Марины. «Да что я, трушу, что ли?! » – не могла она разобраться в своих ощущениях.

Очень может статься, что она и в самом деле трусила. И, если честно, мелькала мысль: будь возможность дать отсюда деру, исчезнуть бесследно, воспользовалась бы она такой возможностью или все-таки нет?

«Нет, нет! – страстно уверяла себя Марина. – Иначе чем же я отличаюсь от жалких мещанок вроде Сашки Русановой и Груньки Васильевой? Нет, сейчас Россия близка к гибели, как никогда, и я не могу… я должна! »

Когда на Дворцовой площади построились во взводную колонну, по рядам прошло волнение: прибыл сам Александр Федорович Керенский.

Грянул оркестр. Батальон пошел поротно. Отбивая шаг, Марина украдкой косилась на главу Временного правительства.

Впечатление осталось самое унылое. Ни мужественности, ни особого ума и благородства в лице. И такой неприятно толстый, рыхлый, широкобедрый, словно женщина.

Боже мой, и он заменил царя? Царя?!

«Да ну, великое дело – Николашку заменить! » – попыталась подумать Марина с прежним, привычным пренебрежением, но ощутила, что не может. Царь был один. Какой-никакой, но он был один. А этот толстый, рыхлый, испуганный… может, конечно, он и хитер, и умен, и пролазлив, но таким, как он, пятачок пучок в базарный день. Лавочник, кулачок, заводчик…

Тяжко стало на сердце: да где ему удержать сорвавшуюся с цепи махину Россию!

«И мы не поможем! » – впервые прозрела Марина, и на сердце стало еще безотрадней. О, чего бы она только не дала, чтобы сейчас оказаться подальше отсюда!

Подальше? А где? В Энске, на задворках аверьяновского дома? В Х., в своей избенке близ кладбища? В Ново-Николаевске, в тифозном бараке? В тюремной камере?

Нет, ей нет места на свете.

Нет ей места на свете, кроме этой продутой октябрьскими сырыми ветрами площади.

– Ну диво ли, что бабы такую бабоватую персону охраняют! – донесся шепот острячки Парамоновой.

Кто-то громко, непочтительно прыснул, а впрочем, лица у всех были скорее торжественные. Все-таки какой-никакой, а глава правительства!

Марина опустила глаза, прогнала свои малодушные мысли. Поздно! Назвалась груздем – полезай в кузов!

Дважды прошли по площади поротно, второй раз – ощетинившись штыками, а когда перестроились на третий раз, весь батальон вышел, маршируя, с площади и двинулся в направлении вокзала, а третью роту повели к воротам дворца.

– Поставить винтовки в козлы! – скомандовал поручик. – Вольно!

Командиров куда-то позвали, рота ждала. В таких случаях всегда находятся вездесущие люди, которые что-то где-то слышали, что-то знают больше других, а потому берут на себя труд оповещать остальных. Прибежала Синицына, горнистка, и зачастила своим звонким, словно и впрямь птичье чириканье, голоском:

– На заводе Нобеля взбунтовались рабочие, нас отправят туда для реквизиции бензина.

– Вот те на! – вскинулась Парамонова. – Наше дело – фронт, а не городские беспорядки!

Но когда раздалась команда: «В ружье! » – все мигом построились.

Подошел мрачный Левашов.

– Казаки отказались защищать дворец, – объявил он. – Пулеметы оставили юнкерам. Теперь у Временного правительства только наша рота и Михайловское артиллерийское училище. Так что… – Он сокрушенно умолк, но тотчас вскинул голову: – Не посрамим, сестры, себя и присяги!

– Так точно! – прокатилось по рядам.

Что-то словно толкнуло Марину в бок, слева, под сердцем. «Вот оно! Начинается! »

Роту ввели во дворец. Роскошь вокруг была такая, что дух отнимало, и как ни силилась Марина уверить себя, что все это самодержавная отрыжка, восхищение красотой и изысканностью пересиливало отвращение.

– Покои Екатерины Великой! – сказал кто-то почтительно.

«Распутницы и развратницы! » – могла бы сухо добавить Марина, но промолчала – стеснило горло.

Черт знает, что творилось в ее душе! Наступал вечер, и такая тьма царила за окном, словно все злые силы мира подступили к окнам дворца. Комната «развратницы и распутницы», освещенная слабым мерцанием свечей (лампы то вспыхивали, то гасли, а потом электричество отключили совсем… прошел слух, что электростанцию взяли большевики), казалась островком покоя среди бушующего моря, вся вода в котором была ядовитой.

«Как, почему я не понимала, не чувствовала этого раньше? – потрясенно подумала Марина. – Почему я не ценила таких минут тишины? »

Но это была не тишина. Это было затишье перед бурей!

Новости во дворец приходили самые мрачные.

Михайловское артиллерийское училище почти в полном составе перешло к большевикам. Потом-то стало ясно, что юнкеров увел обманом комиссар Абрам Гундовский (на смерть увел! ), но факт оставался фактом – они ушли и увели броневики, так что теперь на защите Временного правительства стоял только женский добровольческий батальон. А вернее – одна его рота. И рота юнкеров…

Кто-то сказал, что по телефону передали: Смольный вызвал кронштадтских матросов, и в Неву вошла целая флотилия. Отряды рабочих и солдат стекались со всех районов города. Штаб округа, верный правительству, приказал развести мосты, но большевики свели их снова.

Началось утро 25 октября… потянулся день… пальцы так и тянулись к куркам, ни у кого уже не было надежды, что с комиссарами удастся договориться миром.

Какой может быть мир, когда речь идет о жизни или смерти?! Или они, или мы…

Потом, позже, Марина уже не могла отличить, какие сведения просачивались во дворец в ту ночь, а что она узнала потом, от разных людей. Наверняка она помнила, что вечером их вывели на баррикады, сооруженные юнкерами.

Стемнело. Поручик Левашов сообщил, что большевики предъявили правительству требование сдаться.

Марина только зубами скрипнула, услышав об этом.

– Приезжал от них из Смольного какой-то Юрский. Хрен его знает, кто он, – трещала вездесущая Синицына. – Слышал кто-нибудь о таком?

– Чи жид, чи поляк… – пробормотал кто-то. Кругом угрюмо засмеялись.

Чуть пробило девять вечера, загремели выстрелы. Началась атака большевиков. Ружейная стрельба, пулеметные очереди, залпы с Невы…

Марина подняла голову и увидела словно бы сотни светлячков – пулеметные очереди проходили поверх баррикады. Она вдруг вспомнила, как приняла светлячка за человека с папироской. Боже ты мой, каким чудесным, живым показалось это воспоминание!

– Есть еще патроны? – раздался окрик полуротного.

– Есть, есть еще!

Только ответили, обстрел баррикады начался снова. Эта ночь, эта стрельба в темноте будут, казалось, длиться вечно… Баррикады обстреливали от арки Главного штаба, от Эрмитажа, от Дворцового сада и Павловских казарм. Известия, которые изредка доходили до стрелявших, были безрадостны: штаб округа сдался, часть матросов прошла через Эрмитаж в Зимний дворец.

Вскоре начала бить артиллерия. Снаряды рвались над баррикадой, кто-то закричал страшным голосом…

– Убита, убита, Парамонова убита! – пронеслось по цепи криком.

Парамонова! Первая жертва… последняя ли?

Чувство безнадежности овладело Мариной. Словно впервые она поняла, что приказа к отступлению быть не может: они или погибнут все на этой баррикаде, или… Но какое может быть или, если против них сражается весь русский народ? Ну да, ну да, не она ли еще недавно (на самом деле – страшно давно! ) говорила, что эсеры и большевики выражают волю всего русского народа. Да как же так могло произойти, что она, Марина Аверьянова, товарищ Лариса, безостановочно движет окоченелым, онемевшим пальцем, спуская курок, бесконечно передергивает затвор, посылает патрон за патроном в ствол – и стреляет, стреляет, стреляет в тот самый народ, ради которого когда-то изломала и свою жизнь, и множество чужих?

Да, она стреляла… и во время стрельбы ей становилось чуть легче. Потому что грохот выстрелов отгонял неизбежные мысли о том, что будет, когда начнется рукопашная. Штык, чей-то штык войдет в ее тело, и…

«Господи, пусть меня убьют раньше, пусть лучше пуля в голову! »

Она невольно приподнялась, как бы готовясь принять роковую пулю.

– Роте вернуться в здание! – передали по цепи.

Вернуться? Что это значит? Дан тот самый сигнал к отступлению, которого быть не должно?

Рота вошла во двор Зимнего, и огромные кованые, чугунные, узорные ворота сомкнулись за спинами.

– Первая полурота останется у двери!

Вторая полурота, в которой была Марина, вошла во дворец.

Стреляли. Стреляли! Близко. Еще ближе.

Стрельба вдруг стихла.

Вошел поручик Левченко. Лицо его – гипсовая маска боли.

– Дворец пал. Приказано сдать оружие.

Вслед за его словами в дверь просунулась голова матроса:

– Полундра! Ребята, в нас стреляли бабы! А ну, покажем им наши тельняшки!

И комната, словно черным дымом, наполнилась черными бушлатами.

– Вали их, вали!

Кто-то толкнул Марину в спину с такой силой, что она не удержалась на ногах и рухнула ничком. Но ее тотчас перевернули несколько грубых рук, принялись рвать шинель, гимнастерку, брюки. Стиснув зубы, она дралась, как медведица, рыча, царапаясь, чувствуя, что скорей умрет, чем… Да, она скоро умрет, потому что силы тают, иссякают…

Ударили прикладом по голове; руки сразу ослабели. Теперь она вяло возилась, а не сопротивлялась. Тяжелое тело взгромоздилось сверху, потные пальцы зашарили по горлу, давя ее последний жалкий стон.

– Пре-кра-тить! Именем революции! Прекратить самосуд! За насилие – расстрел!

Тяжелое тело вздернулось с Марины, и она смогла вздохнуть.

– Я комиссар Реввоенсовета Юрский! Эти женщины арестованы, они будут судимы революционным судом! Я подчеркиваю – судом! Никакого беззакония мы не допустим! А сейчас – очистить помещение! Их будут охранять и конвоировать солдаты.

Конечно, это был бред. Этого не могло быть на самом деле!

Затянутый в черный кожаный реглан, взлохмаченный, с короткой бородкой, обливающей впалые щеки, с мрачным взглядом провалившихся серых глаз, которые от злости и усталости казались черными, в дверях со вскинутой рукой стоял Андрей Туманский… призрак, возникший из давно, давно минувших и забытых дней, от которых Марина отвернулась, отреклась всей душой, всем существом своим.

Нет, это не он, это какой-то комиссар Юрский!

Человек в черном реглане брезгливо поглядел на женщин, которые с трудом, со слезами, униженно поднимались с полу.

– Они будут судимы революционным судом! – повторил и переступил через Марину, которая не могла найти сил подняться. Переступил, как через труп.

Марина близко увидела грязную подошву его сапога. Показалось, сейчас он наступит ей на лицо! Резко дернулась, хрипло вскрикнула от боли в разбитой голове – и потеряла сознание.

Комиссар Всеволод Юрьевич Юрский, Андрей Туманский, товарищ Павел тож, оглянулся на распластанную на полу доброволицу, поморщился:

– Перевяжите ей голову! – и пошел дальше, не узнав ее, мгновенно забыв о ней.

Не до того было! Сейчас, на его глазах, при его участии вершилась История!

 

* * *

– Погоди, я сам! – крикнул Шурка, вскакивая, и в то же мгновение грянул выстрел.

Нет, не Настена спустила курок, она и не успела выстрелить. Пуля, прилетевшая из сада и разбившая левую створку окна, вонзилась в стену над Шуркиной головой. И в то же мгновение мимо просвистела другая пуля, разбившая правую створку окна. Она вылетела в сад…

Стреляли из дому! Из-за спины!

Шурка обернулся: высокий человек в длинном черном пиджаке и видной из-под него тельняшке, в мятой фетровой шляпе на голове стоял в дверях, держа в руке маузер, из длинного ствола которого курился дымок.

– Брось ружье, – приказал он Настене, не сводя, впрочем, пристального взгляда синих глаз с Русанова. – Я его прикончу раньше, чем ты успеешь выстрелить.

Все. Вот и все… Шурка слишком хорошо знал этот пристальный и в то же время равнодушный синий взгляд, чтобы надеяться, будто ошибся.

Он услышал, как громыхнул об пол приклад: Настена повиновалась.

– А теперь встань в тот угол, – приказал Мурзик, по-прежнему глядя на Шурку. – А то юбку кровью забрызгает, не отстираешь потом!

– Нет! – вскрикнула Настена, кидаясь на него со сжатыми кулаками, но Мурзик отпрянул, выстрелил, и пуля вонзилась в пол у ее ног. Брызнула щепа.

Настена замерла.

– Следующая твоя будет, – спокойно предупредил Мурзик. – Жить надоело?

– Да без него мне жизнь не в жизнь! – заломила руки Настена.

– Ишь ты! – удивился Мурзик. Так сильно удивился, что даже маузер опустил. – Он тебе кто? Хахаль? Любовник?

– Кабы так, – пробормотала Настена. – Да тебе что с того? Одно скажу: убьешь его, тогда убей и меня сразу. Положи нас рядом, чтоб хоть в смерти…

У нее перехватило горло.

Шурка стоял, глядя исподлобья. Ну и играет им судьба! Надо же, такое совпадение – чтобы именно Мурзик… в Доримедонтово… именно Мурзик и именно туда, где от него спасался Шурка Русанов! Он не чувствовал сейчас ничего, кроме досады: доспасался! Давно надо было уехать, может, в городе-то целей был бы! Но он сидел тут из-за Настены. Да, чего теперь от себя таить – из-за нее. А теперь и ее не успел получить, только руки обжег, и с жизнью простится. Только и останется – быть с ней в одну могилу зарытым. Нет, в одну яму сброшенным. А то и ямы им искать не станут, просто так пристрелят да оставят валяться здесь же, в светелке, под старыми портретами Эвочки и Лидочки, а дом, конечно, сожгут. Ну что ж, вот и будет им с Настеной совместный погребальный костер, будто в Древней Элладе!

И мысли его вдруг, как за спасением, унеслись в эту невероятную Древнюю Элладу, где море, и солнце, и полуобнаженные, полухмельные, удивительно красивые люди, а может, боги, сошедшие на землю… И никаких тебе войн и страхов, и все бессмертны, и не слышно стрельбы – только крики «Эвойе, Вакх, эвойе! », и почему-то цветут там неведомые огневые цветы, те самые, о которых писал столь любимый отцом Бальмонт:

Будем, как солнце, всегда молодое,

Нежно ласкать огневые цветы.

Счастлив ли? Будь же счастливее вдвое,

Будь воплощеньем внезапной мечты!

Наверное, только в самые последние, предсмертные минуты приходит к человеку такой вот невероятный, такой блаженный бред. А может, это отворяются пред ним те самые врата, в которые он войдет – вот сейчас, вот сейчас войдет…

– Ну нет! – куражась, развел руками Мурзик, переводя синие, лютые глаза то на Настену, то на Шурку. – Как это – рядом вас положить? Не-ет, невозможно сие. Кабы вы были муж да жена, кабы повенчаны были, тогда ладно. А вы-то никто друг другу… Не по-людски это. Не по совести! Грешно!

– Ты! – яростно выкрикнула Настена. – Да кто ты такой, чтобы нас совестить! Ты разве поп? Ты пришел сюда, кровь пролил, и еще прольешь, а туда же, о грехе твердишь…

– Ну, какой же я поп? – с некоторым смущением развел руками Мурзик и смешно махнул «маузером». – Я анархист. Слыхали про таких? Анархия – мать порядка. Среди анархистов нет попов. Нам они и не надобны. Мы одним словом можем узаконить все, что надо. А вот хотите, я вас повенчаю сейчас по-нашему, по-анархистски? А потом, как ты и хотела, в одну могилу. Хотите?

Настена так и рванулась вперед:

– Да! Да!

И упала в ноги Мурзику:

– Сделай так, Христа ради, и тебе зачтется! И воздастся!

– Вот уж верно… За все, надеюсь, ему воздастся… – проскрипел Шурка сухим, неузнаваемым голосом. – Кого ты молишь, Настена, перед кем унижаешься? Он же убийца! У него руки по локоть в крови, а ты перед ним на коленках ползаешь!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.