Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 22 страница



Еще два года назад весь Энск знал, что Саша Русанова влюблена в Игоря Вознесенского – безответно, само собой, потому что в него повально влюблялись, подрастая, все городские барышни (это было что-то вроде болезни роста), а он ко всем оставался одинаково равнодушен. Ходили слухи о его связи с Кларой Черкизовой, однако разумные люди в нее слабо верили: уж слишком тесными кольцами обвивалась Клара вокруг Константина Анатольевича Русанова, слишком откровенно хотела выйти за него замуж, чтобы скомпрометировать себя связью с каким-то актером – исключительным красавцем, конечно, но все же всего-навсего актером. Впрочем, Шурка знал, что сестра в связь Вознесенского с Кларой верит, и это было еще одной причиной для нее люто ненавидеть любовницу отца.

Потом на них свалились миллионы двоюродного дядюшки, Игнатия Тихоновича Аверьянова, которые для Шурки продолжали оставаться понятием, довольно-таки далеким от реальности, а Сашку вмиг сделали одной из самых привлекательных энских невест. Шурку мало занимал вопрос, женился Дмитрий Аксаков на его сестре или все же на Сашином приданом, потому что Митька ему очень нравился. Иметь такого зятя было здорово, весело, интересно! Но новоявленный зять уехал на войну – и пропал, как говорится, без вести, поскольку никаких вестей о себе не подавал, и близкие могли предполагать все, что угодно. Ужасно жаль Шурке было сестру – ни вдову, ни мужнюю жену. И племяшку Олечку, никогда не видевшую отца, тоже было жаль… Сашка вела себя, впрочем, достойно, говорила, что верит и надеется, трудилась себе в лазарете милосердной сестрой, вечера проводила дома (ну, разве что изредка выскочит в театр)… была, словом, порядочной молодой женщиной… Но что же сейчас случилось вдруг с ее глазами?! Не бывает таких глаз у порядочных женщин!

Муж-то жив! Муж-то нашелся! А у нее глаза оголодавшей, исстрадавшейся от жажды бродяжки, которая вдруг завидела посреди своего безнадежного пути некую обитель, где ее не только накормят и напоят, но и окружат нежностью и любовью.

Нежность? О нет, не о нежности молили ее глаза, льнущие к глазам Вознесенского. Голод плоти – вот что было в глазах сестры! И Шурка, который таким же самым голодом был обременен не больше и не меньше, чем любой семнадцатилетний юнец, почувствовал страшный, почти невыносимый стыд за нее.

На поминках! На поминках убитого!

А Клара была какая-то беспокойная – то присаживалась в уголке, то переговаривалась с другими актрисами, то вдруг начинала помогать горничным, снующим около стола с поминальной едой. Потом выходила куда-то, может быть, к себе домой (она жила в том же доме, что и директор труппы, только этажом выше, и вообще в этом доме жило довольно много актеров), возвращалась, заговаривала с Сашей и опять с отрешенным видом присаживалась в углу… Только один раз Шурка перехватил ее взгляд, в котором была откровенная досада.

Почему?

«Что-то здесь не то, – подумал он обеспокоенно. – Что-то не то! Они что-то задумали… Только что? »

Кто-то коснулся его плеча – Охтин. Черт, Шурка совсем позабыл о нем! Вообще обо всем позабыл, наблюдая за сестрой и Кларой.

– Скажите, Русанов, редакция во сколько закрывается?

– Ну, считается, что в семь вечера, однако либо Иван Никодимович, либо ответственный секретарь очень часто задерживаются, – с готовностью ответил Шурка, радуясь хоть какой-то возможности отвлечься от непонятных, тягостных мыслей своих.

– Я совершенно точно знаю, – с безразличным выражением пробормотал Охтин, – что именно сегодня вечером ни Тараканов, ни секретарь Халабулин задерживаться не будут.

– Ну, значит, там Фукс останется, швейцар, он ведь и живет при редакции. Он фактически ночной сторож…

– Этот нам не помешает, – отмахнулся Охтин. – Главное, чтобы он вас впустил в помещение.

– Меня? – удивился Шурка. – Сейчас? А зачем?

– Да зачем-нибудь, – легкомысленно сказал Охтин. – Скажем, вы скажете Фуксу, что вам завтра нужно сдавать матерьяльчик, – при этом он с улыбкой подмигнул Шурке, и тот не мог не улыбнуться в ответ, – о Грачевском, а работать дома у вас нет никакой возможности: племянница капризничает, с отцом вы поссорились, у тетки мигрень… ну, не знаю, что еще… все электролампочки перегорели, а запас керосину иссяк, и свечек новых не купили в москательной лавке…

Шурка от изумления хлопнул глазами, но ничего не сказал.

Оказывается, Охтин очень хорошо осведомлен о его семье. Может быть, он и о Сашкиных делах знает, и тоже удивляется, что она здесь делает и как себя ведет? Сыскные, они… с ними нужно ухо востро держать!

Впрочем, мысли о странностях сестры Шурка отогнал, понимая, что не это сейчас главное.

– А почему нам так нужно в редакцию попасть, когда там никого, кроме швейцара, нет?

– Посмотреть кое-какие бумаги, – отводя глаза, сказал Охтин. – Догадайтесь сами, какие.

Гадал Шурка недолго. Эта мысль, строго говоря, ему уже давно в голову приходила… А что, если у Кандыбина были сообщники в редакции? Что, если кто-то из репортеров, корректоров, переписчиков, конторщиков написал – один женским, другой мужским почерком – те два списка объявлений беженцев, с которых все и началось? Удостовериться можно просто: пойти и пошарить в столах у сотрудников, найти заметки, писанные рукой каждого, и сличить с листками, изъятыми из бумаг Кандыбина. Но Шурке было страшно представить, что среди людей, с которыми он сдружился, свыкся, сжился, которым доверял, а кое-кого даже начал считать близким, очень близким и дорогим человеком… страшно было представить, что среди них – враг. Враг, который не остановится ни перед чем!

– А что, обязательно сегодня? Сейчас? – пробормотал он, отчаянно цепляясь за самую малую возможность отсрочить страшное открытие. И тут же постарался себя успокоить: а может быть, наоборот, окажется, что никакого сообщника не было.

– Скажите мне, Русанов, вы родную газету регулярно читаете? – каким-то странным голосом спросил Охтин.

– Ну да, в общем-то… – промямлил Шурка. Ему было неловко признаться, что припадки эйфорической любви к «Энскому листку» у него давно прошли, он читал газету внимательно, от и до, только если был дежурным подчитчиком у корректоров или «свежей головой», выпускающим, а так… Внимательно читал он только свои матерьяльчики да Ивана Никодимовича Тараканова, у которого было чему поучиться, ну и, если были, хорошие журналистские перепечатки из центральной прессы.

– Понятно, – вздохнул Охтин. – Я так и думал. А между тем на днях там проскользнула некая заметка, которая заставляет нас поспешить. Так что пройти в редакцию нам придется именно сегодня и сейчас. Только я, с вашего позволения, сделаю один звонок.

Он подошел к хозяину квартиры, а потом проследовал вслед за ним в соседнюю комнату – к телефону. Шурка решил воспользоваться случаем и поговорить с сестрой. Хватит, мол, ей тут сидеть, дома ребенок… Хотелось сказать – брошенный, но это было сущее вранье, с тетей Олей Олечке ничуть не хуже, чем с маменькой. Но в любом случае замужней молодой даме неприлично столь долго находиться в обществе богемы, имеющей несколько иное представление о нравственности, чем принято в той среде, к которой принадлежат Русановы, Аксаковы и иже с ними.

Сформулировав в уме сию откровенно фарисейскую тираду, Шурка огляделся, отыскивая сестру, но, к своему изумлению, не нашел ее.

Ушла, что ли? Ну и умница! Странно, конечно, что ничего ему не сказала. Но он как раз говорил с Охтиным, и может быть, Сашка просто не захотела мешать. А может, она просто вышла в… э-э, пардон… ну, как принято выражаться среди дам, пошлапопудрить носик?

Разве что у Клары спросить?

Клара в ту минуту быстро, горячо говорила с Вознесенским, словно убеждала его в чем-то. Тот стоял понуро, всегда сверкавшие его глаза точно бы погасли, пеплом подернулись. Покачнулся, приложил руку ко лбу. Хрипло хохотнул.

«Странный какой, – подумал Шурка. – Он пьян, что ли? »

– Извините, Клара… я хотел спросить, а Саша… она уже ушла?

Несколько мгновений Клара смотрела на него неподвижными глазами, потом пробормотала:

– Да. Она уже ушла.

Вознесенский резко повернулся, качнувшись, и двинулся к выходу.

«Точно, пьян! » – ответил на свой вопрос Русанов-младший.

Клара посмотрела вслед Игорю, потом перевела взгляд на Шурку и вдруг расхохоталась.

На нее оглянулись неодобрительно. Поминки все же…

Стоя рядом с ней, Шурка чувствовал себя дурак дураком! «Она тоже пьяна, – подумал сердито. – Противная какая! Как только отец ее столько лет терпит! »

– Ну что, – раздался рядом голос Охтина, – нам пора…

Кажется, давно Шурка ниоткуда не уходил с таким откровенным удовольствием!

 

 

* * *

Военный эшелон из Никольск-Уссурийска по расписанию останавливался в Х. лишь на полчаса, однако он задержался на предыдущей станции и пришел с опозданием на час. Время стоянки было сокращено до предела: собственно, требовалось прицепить три товарных вагона с мороженой рыбой и мукой да взять одну пассажирку. При эшелоне имелись не только солдатские теплушки, но и пассажирский вагон, который был сейчас почти пуст.

По всей дороге мело так, что паровозная бригада начала опасаться заносов на путях. Правда, телеграфисты сообщили, что верст за двадцать от Х. буран уже утих, так что главное – прорваться через Х. Именно поэтому поезд не должен был задержаться ни на минуту. Помощник начальника эшелона проверял проездные документы у новой пассажирки уже в вагоне, поглядывая с сочувствием то на нее, то в бумаги: судя по ним, милосердная сестра Ковалевская была два месяца назад отправлена в отпуск по ранению, а возвращалась сейчас в армию – еще до истечения отпуска, добровольно. То-то она еще прихрамывает…

Белая косынка милосердной сестры плотно, по-монашески, подпирая щеки и скрывая волосы, охватывала ее лицо, казавшееся сейчас, в блеклом свете вагонного фонаря, гораздо старше тех тридцати семи лет, которые ей было, судя по бумагам. Она кого-то напоминала помощнику начальника, только он никак не мог понять, кого именно. Вид у нее был очень усталый… ну да ничего, в пути больше нечего будет делать, кроме как спать.

Что за чудеса, чудеса нашего времени – женщины на войне?! Оно, конечно, женские ручки сделают перевязку быстрее, ловчее и приятнее, чем мужские, а все же, воля ваша, господа, – бабе на войне не место.

Вот эта охромела теперь на всю жизнь… Разумеется, она уже в годах, и ей ножками своими никого соблазнять не придется, а все-таки жалко. Никто, главное дело, их на войну не гонит, сами лезут! Все хотят вровень с мужчиною стать, а разве ж это возможно?

А новая пассажирка дама ишь ты какая лихая! На Русско-японской побывала, так что для нее это вторая война. Ну ладно, на фронте успеет показать свою доблесть, а сейчас пусть отдохнет, это все, что может сделать помощник начальника эшелона для такой героической личности.

– Насколько я понимаю, у вас есть возможность занять отдельное купе, – сказал он. – Пассажирский вагон почти пуст: вы да еще две дамы. Повезло вам. Возможно, что где-нибудь на промежуточных станциях подсадят кого-то из господ офицеров, но это уж как Бог даст.

– Ну и ну, – усмехнулась сестра Ковалевская, – в воинском эшелоне три женщины. Чудеса, да и только. А не боитесь, ну, знаете, как боятся моряки: мол, женщина на корабле…

– Так ведь мы же не на корабле, – улыбнулся в ответ помощник начальник эшелона, – и у нас нет ни одного моряка в списочном составе бригады и пассажиров. Пехтура, артиллеристы – так что на все предрассудки нам наплевать и забыть.

– Слушаюсь, – кивнула сестра Ковалевская. – Наплевать и забыть! Разрешите пройти в вагон?

– Вас проводят, вещи донесут, – сказал помощник начальника поезда. И, заметив недовольную вспышку в темных глазах, пояснил: – Прошу прощения, но с больной ногой вам трудно будет идти по вагону с вещами.

Позвал солдата. Тот подхватил портплед и громоздкий саквояж с облупленным красным крестом на боку – все имущество милосердной сестры Ковалевской.

– Благодарю вас, – сказала она, обращая к помощнику начальника усталое темноглазое лицо. – Вы очень любезны, спасибо.

– Спокойной ночи, сударыня, – проговорил помощник, с усилием подавляя зевок, и подумал, что наконец-то и ему можно на некоторое время прилечь. Самое малое часа три поезд будет в пути без всяких остановок.

За Ковалевской закрылась дверь. «На кого же она похожа? » – снова подумал помощник начальника поезда, стаскивая сапоги.

Он уже лег, уже начал засыпать, когда вдруг сообразил: в лице сестры Ковалевской было что-то собачье. Эти слегка навыкате карие, блестящие глаза, толстые щеки… Она похожа на мопса, вот на кого! На толстого мопса!

Марина свернулась клубком и натянула на голову одеяло. В вагоне топили, было даже душно, однако ее бил неутихающий озноб. На одеяло она набросила полушубок, но все-таки мерзла. Именно поэтому она легла не раздеваясь, хотя постель была застелена отличным, просто-таки довоенным, пусть не крахмальным, но отлично выстиранным и проглаженным бельем.

Давно она не спала на таком белье. Больше двух лет!

Впрочем, дело было не только в том, что она мерзла. Раздеваться было страшно. А вдруг ворвутся… вдруг узнают… вдруг сорвут дверь с криком: «Убийца! Это не Ковалевская! Берите ее! » – и поволокут куда-то… на расправу… а она окажется в одной рубахе. Поэтому она сейчас лежала в неудобной позе, и неровно обшитая горловина серого платья натирала ей шею.

Это платье из серой полушерстяной материи она сшила сама, спеша и проклиная все на свете, хотя всегда любила шить, да и умела – это, пожалуй, было единственное, что ей всегда удавалось из домашних дел. Марине пришлось сшить его заранее, потому что она знала: платье худой Елизаветы Васильевны Ковалевской не налезет на громоздкое тело Марины Аверьяновой. Да и потом, как это… снять с мертвой… надеть на себя… Довольно и косынки, без которой не обойтись!

Она все продумала, приготовила заранее, и вот три часа назад задуманное ею свершилось. Жизнь должна начаться заново и идти иначе. Марина даже не предполагала, что это пройдет так легко! А впрочем, ей и делать-то почти ничего не пришлось – все устроил Ждановский. Однако план был разработан самой Мариной.

Доктору предстояло дождаться, пока от Ковалевской разойдутся гости, пришедшие проститься с ней, уйти вместе с ними, чтобы другие непременно его видели и могли подтвердить, что он ушел. Затем Ждановский должен был вернуться под предлогом, будто хочет проводить Ковалевскую на вокзал…

Елизавета Васильевна, конечно, удивилась: у них со Ждановским сложились довольно натянутые отношения. Их и раньше-то дружескими трудно было называть, а с тех пор как она узнала от Васильевых, что доктор довольно часто общается с Мариной Аверьяновой, она и вовсе начала его сторониться.

Кто знает, быть может, Ковалевская даже заподозрила Ждановского в пособничестве побегу пленных. Может быть, решила, что именно он рассказал, где они могут раздобыть транспорт. Но она об этом никому ни слова не сказала – наверное, вспомнила, что сама же и открыла секрет гаража Марине Аверьяновой, так что получалось, что к злосчастному побегу Ковалевская тоже руку приложила.

Одним словом, все время, проведенное ею в Х., Елизавета Васильевна сторонилась Ждановского, и поэтому ему было понятно удивленное, растерянное выражение ее лица, когда он вот так, ни с того ни с сего, появился перед ней и предложил помощь.

– Да меня обещали отправить на госпитальном автомоторе, – сказала Ковалевская, чтобы избавиться от непрошеного визитера. Ей не хотелось быть ему обязанной.

– Что вы, Елизавета Васильевна! – засмеялся Ждановский. – Гляньте только в окно, ни зги не видно… Черт украл месяц! Никакому мотору не пробраться. Я попросил легкие сани у моей квартирной хозяйки, ее сын ведь промышляет извозом, вы знаете…

– Да, – кивнула машинально Ковалевская, хотя в жизни о том не слышала. – Большое спасибо, Семен Ефимович. Я не ожидала, что вы так заботливы, но…

Она осеклась. Прислушалась растерянно.

Ждановский знал, почему – легонько хлопнула входная дверь.

– Это ваш возчик пришел? – спросила Ковалевская, пристально глядя на доктора, хотя проще всего было оглянуться. Но его желтоватые глаза словно гипнотизировали ее, словно настаивали: «Не оглядывайся! Не оглядывайся! »

Она не оглянулась… только увидела краем глаза, как мелькнула по притолоке тень…

– Кто… – начала Елизавета Васильевна, но не успела договорить, потому что получила удар по голове и упала на колени.

– Давайте быстрее, – сказала Марина, опуская обернутый полотенцем молоток и вглядываясь в скорчившееся на полу тело. Особенно пристально она смотрела на разлетевшиеся на затылке рыжевато-золотистые, с редкими серебряными нитями волосы. Нет, она ударила совсем слегка, только чтобы лишить Ковалевскую сознания, крови быть не должно… А то возиться тут еще, замывать. Некогда!

Ждановский, чуть побледневший, но спокойный, выхватил из кармана маленькую коробочку со шприцем. Игла уже была насажена, лекарство приготовлено. Беря мягкую, безжизненную руку Ковалевской, он вдруг ощутил желание протереть место будущего укола спиртом, потом усмехнулся и ввел иглу под кожу.

– Что вы ей вкололи? – прохрипела Марина, наблюдая, как глаза жертвы вдруг распахнулись и словно поймали цепким взором ее взгляд. Впрочем, они тотчас померкли и закатились. Рот приоткрылся, тело дернулось раз, другой…

– Не все ли вам равно? – пробормотал Ждановский.

Он провел ладонью по лицу Ковалевской, закрывая ей глаза.

– Все? – сдавленно спросила Марина.

– Все кончилось, не тревожьтесь.

Легко сказать, подумала Марина. Еще ничто не кончилось! Все только начинается, в том числе и тревоги. У кого их будет больше? У Ждановского, которому под прикрытием метели придется отвезти труп к Амуру и сунуть его в загодя присмотренную полынью? Или у Марины, которая сейчас наденет чужую косынку, возьмет чужой портплед и свой американский саквояж – и отправится на вокзал, чтобы сесть в воинский эшелон под именем сестры милосердия Елизаветы Васильевны Ковалевской?

Пожалуй, Ждановскому все-таки легче. Как только он спрячет труп, все его заботы действительно кончатся. Марине же предстоит долгое время жить по чужим документам, таиться, прятаться… И хромать! Да, да, она должна будет не забывать какое-то время еще прихрамывать!

– Не горюйте, Ждановский, – сказала Марина, с презрением глядя на его заострившийся от страха нос. – Во всяком случае, можете быть спокойны. Сегодня вы от меня освободитесь. Мы с вами никогда больше не увидимся, я не намерена возвращаться в Х.

– А как же ваш ребенок? – нерешительно спросил Семен Ефимович.

Лицо Марины не дрогнуло. Она не ответила.

«Сука, – подумал Ждановский. – Не мое дело, да? Ты это имеешь в виду? Конечно, не мое, плевать мне и на тебя, и на твоего ублюдка. Я просто хотел… по-человечески…»

Он прогнал свои мысли, потому что самому вдруг стало ясно: слово «по-человечески» вряд ли применимо к нему, только что убившему человека. Неужели завтра он освободится от этой твари и сможет жить так, как жил до встречи с ней: вольно, свободно, повинуясь только своим желаниям и потребностям, а не гнусному шантажу оголтелой, окаянной бабищи?

Марина, нахмурясь, надевала перед зеркалом белую сестринскую косынку Ковалевской, набрасывала ее пуховый платок, просматривала ее документы. В голове мешались мысли о том, что она за последнее время еще больше постарела от переживаний и выглядит гораздо старше своих лет: ей сейчас легко можно дать и сорок, и сорок пять, не то что тридцать семь, как было Ковалевской, за которую она будет себя выдавать. А ведь Марине гораздо-гораздо меньше… Да ладно, не все ли равно, как она выглядит? Чем хуже – тем лучше!

Но о чем бы она ни думала, где-то на обочине сознания проходила мысль, которую она постоянно гнала от себя, – мысль о Павлике.

Он не пропадет, не должен пропасть. Едва Сяо-лю забеспокоится, что «мадама Маринка» как-то уж слишком надолго запропала, не случилось ли чего, как только в доме кончится вся еда, девчонка ринется за помощью к «красивой девуске», к Грушеньке Васильевой.

Васильевы ненавидят Марину, но Павлика они не покинут. В любом случае – если даже не возьмут к себе, то устроят в детский приют. В тот самый, здание для которого выстроили на Инженерной улице австрийские пленные…

Смешно. Очень смешно!

Марина оставила для Васильевых письмо, в котором пригрозила: если посмеют бросить Павлика на произвол судьбы, она сообщит в полицию о шашнях Грушеньки и беглого австрийца Мартина Бобаша. О себе Марина написала, что будет через Китай пробираться в Россию. Пусть теперь ищут и ловят ее близ границы с Китаем, если делать нечего! Да вряд ли станут искать – решат небось, что ее замело где-нибудь метелью, а косточки давно уж обглодали волки. И хоть Васильевы теперь с надеждой взглянут в будущее, надеясь, что навсегда освободились от Марины, но все равно – в их жизни и в жизни Ждановского всегда будет присутствовать страх.

Страх, страх…

Сейчас, лежа на полке в отдельном купе полупустого вагона и содрогаясь от кончиков волос до глубины души от озноба нравственного и физического, Марина размышляла о том, что вся ее будущая жизнь основана на страхе и скреплена, словно цементом, страхом тех, кого она оставляет в жизни прошлой.

Второй раз меняла она судьбу вот так – безоглядно. Первый раз это произошло помимо ее воли два года назад, сейчас же она шла вперед с открытыми глазами.

 

Конечно, ее будут искать, но не смогут связать побег Марины с отъездом на фронт милосердной сестры Елизаветы Ковалевской. Даже если дадут телеграмму в воинский эшелон, которым сейчас едет Марина, отсюда могут только ответить, что милосердная сестра Ковалевская вовремя села в поезд в Х. и следует в пассажирском вагоне до сих пор.

Марина села и принялась растирать ледяные ноги. Ей надоело хромать, надоело думать о том, что нужно непременно хромать. Сейчас ногу словно судорогой сводило – ту, на которую она так старалась припадать.

Встала и приникла к окну. Метет, метет… След ее уже замело, занесло, скрыло от людей. Впереди, в белесой круговерти, проглядывали какие-то красные сполохи. Горит что-то? Или чудится? Часто бывает в Приамурье, что в сильный снегопад ночное небо отливает тускло-пламенным оттенком…

Или это зарево новой жизни Марины Аверьяновой разгорается? Костер, в котором сгорело все прошлое…

Чудилось, что мысли о покинутом ею на произвол судьбы Павлике, о бросившем ее Андреасе, об убитой ею Ковалевской и впрямь сгорели в некоем страшном костре. Заодно там сгорело ее сердце. Теперь на месте сердца у Марины в груди лишь уголь того костра, и не гаснуть совсем его заставляет только надежда отомстить. Однако если кто-то решит, что она будет мстить двум обманувшим ее мужчинам, то он жалкий пошляк и мещанин.

Есть люди, которые принесли ей гораздо больше зла. У нее целый список этих людей. Там Саша и Дмитрий Аксаковы, там Шурка Русанов, Тамара Салтыкова, там Охтин и, конечно, Смольников.

Рано или поздно Марина Аверьянова доберется до них до всех!

Она снова легла и наконец-то согрелась своим тлеющим углем, который был у нее теперь вместо сердца. И спокойно, почти счастливо уснула.

 

* * *

– Быть может, вам удобно будет расположиться на моем диване… э-э, в кабинете? – спросил Константин Анатольевич, изо всех сил стараясь быть как можно приветливей с незваным гостем.

– Ну что вы, Константин, да разве это мыслимо? На вашем диване может спать только бесчувственный, совершенно бесчувственный человек! – с неподражаемым выражением воскликнула Олимпиада Николаевна, которая за годы бесплодной, безнадежной и изрядно-таки надоевшей ей любви к своему beau-frиre [13] виртуозно научилась жаловаться на судьбу всем и каждому не только изысканными намеками, но и полунамеками, четвертьнамеками и даже осьмушками намеков. Домашние, впрочем, отрастили за годы общения со своей добрейшей, самоотверженной, но весьма занудной тетушкой толстенную кожу, в которую иглы Олимпиады Николаевны просто-напросто не вонзались, даже царапин не оставляли, а скользили по касательной. На языке тети Оли это называлось: «Я им жизнь отдала, а им все как с гуся вода! » Так что патетическое восклицание было в основном рассчитано на гостя, на непривлекательного, слишком простенького, неэлегантного молодого человека, совершенно лишенного того, чем в избытке обладали Константин Анатольевич и второй (по категории ценностей, установленной m-lle Понизовской) по красоте и обворожительности мужчина в Энске – начальник сыскного отделения Смольников. То, что неказистый агент Охтин был непосредственным подчиненным сего блистательного джентльмена, не укладывалось в тети-Олиной голове. Однако Шурка был мальчик правдивый, а потому тетя Оля ему поверила и старалась, как могла, произвести хорошее впечатление. Вдруг Охтин возьмет да и обмолвится невзначай при своем начальнике – так, мол, и так, был у Русановых… ах, какая милая, милая дама эта Олимпиада Николаевна, право, можно в нее влюбиться!

Поскольку тетя Оля наполовину жила в мире несбывшихся мечтаний и воображаемых надежд, она вполне лихо научилась утешаться ароматом шелковых и бумажных цветов любви, которые мастерила для себя сама, а потому сейчас благодарно улыбнулась Охтину. Поскольку он не знал, что уже самым романтическим образом выразился о тете Оле, то принял улыбку просто за радушную и сказал:

– Ради Бога, господа, я ни в коем случае не намерен доставлять кому-то из вас неудобство. Прошу вас не затруднять себя выбором для меня наилучшего дивана, кровати или даже матраса. Я вполне могу спать на полу, на своем пальто… да вот хоть на коврике, накрывшись пиджаком, подложив под голову картуз. Собственно говоря, очень может быть, что я все-таки отбуду домой… тут все зависит от обстоятельств…

И, произнеся это, он обратил все свое внимание на маленькую Олечку, которая ползала рядом с ним по упомянутому коврику, постеленному в уголке гостиной (которая исполняла также роль столовой), и наперебой предлагала очаровавшему ее мужчине то зайца, то куклу, то деревянного пожарного – свои главные сокровища. Особенная же привлекательность Охтина состояла для Олечки в том, что у него были необыкновенно удобные коленки, на которых он ее неутомимо качал, приговаривая:

Ехал грека через реку,
 Видит грека – в реке рак,
 Сунул грека руку в реку —
 Рак за руку греку… цап!


При последнем слове он хватал Олечку за руку и делал страшные глаза. У Олечки от сладкой жути замирало сердце, и она кричала:

– Еще грека!

Так продолжалось – с небольшими перерывами для обмена светскими репликами – последний час.

Старшие Русановы, услышав, что Охтин намерен отбыть восвояси, озадаченно моргнули. Когда Шурка привел этого господина, он сообщил, что тот непременно должен остаться сегодня ночевать у Русановых, потому что дома у него то ли ветром крышу сорвало, то ли пол провалился, то ли окна рухнувшим деревом выбило – словом, вся семья Охтина разбрелась по добрым людям просить временного приюта. А тут вдруг оказывается…

Не менее озадачен был Шурка, которого Охтин заставил – да, именно заставил – наизобретать самых что ни на есть ужасных причин для того, чтобы оставить его у себя ночевать. Вообще весь вечер Русанов-младший пребывал в таком вот непрерывно озадаченном состоянии.

Началось все с поминок и встречи там с Сашенькой. И потом продолжалось, продолжалось, продолжалось…

Когда покидали дом директора театра, Охтин велел Шурке постоять в подъезде и погодить выходить на панель.

– Мы кого-то ждем? – удивился Шурка.

Охтин не ответил, пристально глядя в приоткрытую дверь. Послышался рокот мотора, и дверной проем оказался перегорожен черным лаковым автомобильным крылом.

– Выходите быстро и садитесь, – скомандовал Охтин, чуть ли не пинком посылая Шурку из подъезда. – Да не высовывайтесь, забирайтесь под тент!

– А что? – удивился тот. – Разве на улице дождь?

– Нет, но в любую минуту может начаться, – буркнул в ответ Охтин, прыгая следом за Шуркой в автомобиль Смольникова. – Воронов, давай на Покровку, дом Приспешникова, «Энский листок»!

«Кадилляк» подрулил к самому крыльцу, шоффер Воронов нажал на клаксон. Тот, конечно, громко протрубил бессмертный «матчиш». Редкие об ту позднюю пору прохожие начали оглядываться и сбиваться с ноги: автомоторы в Энске перестали быть редкостью, а все-таки обыватель к ним еще не слишком привык.

Охтиным, похоже, овладел припадок тщеславия – он выбрался наружу не прежде, чем собралось с десяток свидетелей, и даже городовой приостановился рядом. Шурка уж думал, агент раскланяется, словно циркач, вышедший на «комплимент», однако Охтин, таща его за собой, проворно вскочил на редакционное крыльцо и с такой силой рванул цепочку звонка, что у Фукса, верно, уши там, в швейцарской, звоном разорвало: во всяком случае, выскочил он с видом самым переполошенным.

Охтин его сдвинул весьма бесцеремонно и пропустил Шурку вперед:

– Входите, пошевеливайтесь!

– Куда вы, пан Русанов? – всполошился Фукс. – Да еще и с посторонними панами?

– Это никакие не посторонние паны, а агент сыскного отделения Охтин! – отчеканил Шурка, который внезапно усвоил от своего спутника его бесцеремонную манеру обращения. – Он будет мне помогать готовить материал о похоронах господина Грачевского. Поскольку Грачевский был убит неизвестным злоумышленником, консультация профессионала сыскного дела мне необходима. Нынче вечером материал должен быть готов, и ежели вы, пан Фукс, намерены мне хоть чем-то помешать, я сию минуту телефонирую пану… тьфу, господину редактору и…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.