Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 20 страница



Но тут громыхнул засов калитки за ее спиной, а потом спокойный, мягкий голос Ковалевской проговорил:

– Кто здесь? Это вы, Марина?

Марина, которая точно знала, что Елизавета Васильевна не может ее видеть, испытала припадок мгновенного ужаса (даже в пот бросило! ), словно Ковалевская застигла ее на месте преступления, но тотчас справилась со страхом, пожала плечами и шагнула вперед:

– Да, я, Елизавета Васильевна. А вы откуда знаете? Видели меня?

– Просто почувствовала, – усмехнулась Ковалевская. – Честно говоря, я сама собиралась к вам завтра. Я знала, что не уеду, не повидав вас. Пойдемте в дом, что ж мы стоим-то…

– Вы уезжаете? – удивилась Марина, проходя вслед за хозяйкой в просторную комнату, вход в которую находился под лестницей, ведущей на второй этаж. Там квартировал еще какой-то врач воинского лазарета. Во всех четырех квартирах этого дома, как, впрочем, во всем квартале от Артиллерийской до Казачки, Казачьей горы, жили врачи, милосердные сестры, санитары или вольнонаемные работники госпиталя с семьями. – Опять? Далеко ли?

– Обратно в армию, – сказала Ковалевская, входя в комнату. – Да вы проходите, Марина. Присядьте, в ногах правды нет, я это знаю теперь, как никто другой!

Марина села, не снимая полушубка, но Елизавета Васильевна, словно бы не заметив, не предложила раздеться. И чаю не стала предлагать, хотя раньше первым делом принялась бы суетиться со спиртовкой…

«Понятно…» – угрюмо подумала Марина.

– Очень неприятная штука – ранение, – сказала Ковалевская с улыбкой. – Боль делает человека слабым. А я вообще-то изнеженное создание…

«Ты-то изнеженная? – чуть не усмехнулась Марина. – Да в тебе силы и крепости небось побольше, чем даже во мне! »

– Помню, когда меня первый раз в Маньчжурии ранили, – пустилась вдруг в воспоминания Елизавета Васильевна, – еще в девятьсот пятом году, я так перепугалась… Ужас! Вообще соображать перестала. Рана пустяковая была, по большому-то счету, можно было в полевом лазарете остаться, так нет же, я со страху решила эвакуироваться в Х. И всё, меня мигом заставили в здешнем лазарете работать. Доктор Никольский – был у нас здесь такой чудесный доктор, он умер шесть лет назад, – пояснила она, – сказал, что безобразие, когда в единственном на весь Приамурский край военном лазарете нет ни одной дипломированной милосердной сестры. А я ведь Кауфманские курсы закончила… И не отпустил, хотя я рвалась обратно на фронт и ужасно кляла себя за слабость. Вот так я здесь и задержалась… И сейчас, когда ранили, нужно мне было постараться остаться в Петрограде, в Москве, ну… в Энске, что ли… – сказала она после паузы со странной какой-то интонацией, – а я так боли испугалась… Очень было больно, в самом деле! Одним словом, сплоховала и позволила отправить себя в воинском эшелоне, идущем в Х. В пути уже спохватилась – не то делаю, не то! Ну а тут окончательно решила: возвращаюсь на фронт.

– Не навоевались? – хмыкнула Марина. – Вы сильно хромаете.

– Ну и что, что хромаю? – отмахнулась Елизавета Васильевна. – Чай, это не помешает раненых перевязывать и при операциях ассистировать.

Марина глянула исподлобья. «Чай» – так говорят, кажется, только в Энске. Ну, может быть, не только, но в Х. – уж точно не говорят. Может быть, тетя Оля права и Елизавета Васильевна Ковалевская в самом деле – та сыщица из Энска? То-то дрогнул ее голос, когда она сказала: «Нужно мне было постараться остаться в Петрограде, в Москве, ну… в Энске, что ли…»

– Что, не хватает медицинских работников?

– Их-то хватает… – махнула рукой Ковалевская. – А вот людей, которые хотят и могут сдерживать брожение в армии, маловато.

У Марины стукнуло сердце:

– Брожение в армии? Вы имеете в виду, что…

– Русская армия распропагандирована врагами Отечества, – холодно сказала Ковалевская. – Прошу прощения, Марина Игнатьевна, что я ваших единомышленников называю так, врагами… Я прежде опасности не видела и не понимала, к вам ко всем относилась с пониманием и сочувствием, как к мученикам за народ, но сейчас дела слишком далеко зашли. Россия в опасности, причем это и внешняя опасность, германцы, и внутренняя – революционеры, социалисты, либералы, пораженцы, все те, кто сначала воспринял войну с восторгом и кричал, что мы должны воевать до победного конца, а сейчас кричит о том, что надо повернуть штыки против власти.

– Люди устали воевать, понятно, – пожала плечами Марина, чувствуя, как заиграла ее кровь при споре – политическом споре, в которых ей так давно не приходилось участвовать. Ах, до чего же засиделась, застоялась, залежалась – завалялась – она в этом осточертевшем Х.! Глухая провинция, тоска тоскучая – воистину хоть три года скачи, ни до какого государства не доскачешь… Как, как, как выбраться отсюда? Что там врет Ковалевская про какую-то армию, о которой она якобы заботится! Ей просто невыносимо стало в глухомани после того, как она побывала в России, хлебнула живой, настоящей жизни, пусть даже и обагренной кровью, пусть даже пахнущей дымом войны! – Да, люди устали. Тем более им обещали скорую победу над врагом, а ведь до сих пор ничего в волнах не видно!

– Давно было бы видно, если бы Россия не воевала и против Австрии с Германией, да еще и против себя самой, – сказала Елизавета Васильевна. – В армии почти не осталось людей, которые убежденно ведут войну против Германии с Австрией. Как правило, все сейчас сражаются за – каждый за что-нибудь: за парламентскую республику, за Думу, за национализацию предприятий и передел земель, за социалистическую уравниловку, за «грабь награбленное», за свободу печати и слова, за право наций на самоопределение вплоть до отделения… В общем, за всю эту опасную политическую трескотню, за весь этот ядовитый дым, только не за то, за что действительно нужно сражаться: за единую, неделимую Россию. Потом, когда враг будет побежден, можно снова начать переливать из пустого в порожнее и требовать переделки строя, мечтать о европейском парламентаризме и прочей такой ерунде, но сейчас, когда в ряды нашего врага встали сотни армейских агитаторов, когда солдаты начали стрелять в спину офицерам, потому что те отдают им команды и вынуждают к подчинению, сейчас, когда…

Голос ее достиг предела ярости – и вдруг сорвался. Ковалевская несколько раз глубоко вздохнула, стиснула руки. Умолкла.

«В том-то и дело, – холодно, спокойно подумала Марина, – что победы «единой, неделимой России» в этой войне нельзя допустить ни в коем случае. Победителей не судят! После победы еще до-олго никому не захочется ничего, кроме как почивать на лаврах. В том-то и дело, что власть можно отнять только у раненого, хромого, голодного, испуганного, ошеломленного, не знающего, что делать… И ты это прекрасно понимаешь! Но что ты можешь сделать? Заткнуть одним своим хрупким, тощим, немолодым тельцем ту брешь, которую уже удалось пробить в плотине, называемой русской монархией? Не выйдет! Что можешь ты одна и подобные тебе пережитки прошлого против новой, молодой плоти, которая хлынет через пробоину, которая жаждет власти, которая рвется к власти – и возьмет ее? Скоро, скоро захлебнетесь вы собственной кровью, и ты, и твой Смольников! »

– А кстати, – проговорила Марина, – я сегодня получила письмо из Энска.

На самом деле ее слова прозвучали совершенно некстати, и Елизавета Васильевна взглянула на нее недоумевающе. Но Марина не собиралась останавливаться:

– Моя двоюродная тетушка, Олимпиада Николаевна Понизовская, попросила узнать у вас, не жили ли вы в 1904 году в Энске и не работали ли там следователем прокуратуры.

Елизавета Васильевна вскинула голову и молча посмотрела на Марину как-то очень уж сверху вниз, хотя на самом деле они были одного роста.

– Вообще-то мне не хочется вспоминать о том периоде моей жизни, – сказала она наконец. – Но и врать тоже не хочется. Да, я – та самая Ковалевская. Честно говоря, вашей тетушки, госпожи Понизовской, я не помню, возможно, я ее просто не знала, зато я знала вашего двоюродного дядю, Константина Русанова. Он в ту пору преуспевал, провел несколько очень ярких процессов, его называли «энский Кони», ну а прокуроры и адвокаты ведь большие антагонисты, мы все считаем их профессию безнравственной, и мы старательно выражали свое презрение Русанову, придумали для него другое прозвище: «энский конь»… Ему, думаю, было на это наплевать, но нам главное было – довести до его сведения свое презрение!

Она усмехнулась, мечтательно глядя вдаль, как усмехаются и глядят люди, вспоминающие прошлое. Лицо ее словно бы осветилось каким-то далеким светом, даже еще больше помолодело, и Марина, которой было отвратительно смотреть на Ковалевскую, Марина, у которой еще кипела кровь от вызова, прозвучавшего в рассуждениях той о войне, Марина, жаждущая хоть какой-то мести, хотя бы самого жалкого ее подобия, со спокойным ехидством повторила:

– Вам главное было довести до его сведения свое презрение? А кому это – вам? Елизавете Ковалевской и Георгию Смольникову?

Подбородок Елизаветы Васильевны так и взлетел вверх.

– Ну, – спросила она вызывающе, глядя на Марину вприщур, – и что еще написала вам ваша тетушка?

– Она написала, что вы со Смольниковым были любовниками, а потом он присвоил результаты какого-то вашего расследования, бросил вас и женился на актрисе, а вы с разбитым сердцем сбежали в армию на русско-японский фронт, – выпалила Марина злорадно. – Кстати, у них с той актрисой уже двое детей!

Елизавета Васильевна резко вздохнула, и Марина поняла, что ее парфянская стрела достигла цели. Она так и думала, что эту старую деву – или не деву, поскольку они со Смольниковым все же были любовниками, но все равно бесплодно отцветающую женщину – должно было особенно уязвить то, что бросивший ее мужчина вполне счастлив в семейной жизни с другой.

На самом деле всем в Энске было известно, что жизнь Георгия Владимировича Смольникова с полусумасшедшей, полуспившейся Евлалией Романовной Марковой далека от счастья, однако сообщать сие Ковалевской Марина не собиралась: это тоже было частью мести.

– О детях я знаю, – сказала вдруг Ковалевская. – Моя бывшая горничная Павла теперь их нянька. Она пишет мне, пишет довольно часто. Я многое знаю о Георгии… Владимировиче. И не перестаю ругать себя за то, что в те давние дни поддалась глупой гордыне. Его любовь – лучшее, что у меня было. По сути дела, вся моя жизнь в течение последних двенадцати лет – беспрестанные упреки себе за то, что сама отказалась от своего счастья.

– Он вас бросил, – с удовольствием напомнила Марина.

– Вовсе нет, с чего вы взяли? – пожала плечами Елизавета. – Это я отказалась встречаться с ним, предъявила ему оскорбительные, несправедливые упреки. Но даже и потом он пытался искать возможности помириться. Он никак не мог понять, как же можно ту любовь, которая нас соединяла, принести в жертву женской гордыне, моим амбициям, эгоистичным мечтам о карьере. Вся вина Георгия состояла в том, что он был слишком уж мужчина, который рожден для того, чтобы властвовать над женщиной. А я просто боялась его власти надо мной, боялась себя, потому что в его присутствии ни о чем не могла думать, только о счастье любить его…

Голос ее снова сорвался, но уже не ярость была теперь тому причиной, а нежность – неудержимая нежность к человеку, которого Марина ненавидела.

– Знаете что… – хрипло проговорила Марина. – Вы мне врали, когда говорили, что рветесь на фронт Россию спасать. На самом деле вы рветесь в Энск, повидаться с этим… с этим… сатрапом, палачом, ищейкой полицейской!

Теперь уже у нее сорвался голос…

– М-да… – покачала головой Ковалевская. – Значит, правду писала мне Павла, правду говорила Варя Савельева, что вы готовили покушение на Георгия, которое сорвалось только чудом? А я-то не верила… Не могла в это поверить! И только теперь поверила – когда вернулась в Х., когда поговорила с Грушенькой, которая рассказала мне… нет, не ту историю, которую она преподнесла отцу и которую сладострастно смакуют все городские кумушки, ожидая скорой свадьбы первой невесты города с каким-то «арсенальским» пролетарием… Она рассказала мне, как вы готовили побег австрийских военнопленных, как вынудили ее принимать в этом участие, как сломали ее жизнь… точно так же, как сломали в Энске жизнь другой девушки – Тамары Салтыковой… Еще одна жертва вашему темному себялюбию!

– Ну и что… и что, теперь вы меня выдадите? – спросила Марина, изо всех сил вонзая ногти в ладони.

– Нет, – грустно вздохнула Елизавета Васильевна. – Нет. Потому что выдать вас – значит обвинить и Грушеньку в пособничестве вам. Вас обеих арестуют – по законам военного времени. Мне наплевать на вашу судьбу, но жаль Грушеньку и жаль вашего сына. Хотя ему-то уж точно будет лучше без вас! А что касается Грушеньки… Вы шантажировали ее, а теперь я начну шантажировать вас, Марина. Как говорится, бить врага на его территории! Договоримся так: вы открываете Васильеву глаза на случившееся, объясняете ему, что он не обязан выдавать дочь за Макара Донцова, что против чести своей она не погрешила, а главное, что она не любит этого человека и не хочет быть его женой. Василий Васильевич должен расстроить эту ужасную свадьбу. И он так и сделает, если будет убежден в том, что дочь его – не блудливая девка, как он ее называет… По вашей милости, сударыня! – У Ковалевской даже ноздри раздулись от злости. – Вы можете не беспокоиться – Васильев не выдаст вас, ведь ваши с Грушенькой судьбы переплетены, выдать вас – погубить ее, он понимает. Но вы должны очистить перед ним дочь, которую так страшно оболгали. Понятно?

Марина молча смотрела на нее, совершенно уничтоженная.

– Я уезжаю через две недели, – сказала Ковалевская. – Если до дня моего отъезда вы не объяснитесь с Васильевым, я сама расскажу ему правду. И клянусь вам, что при нашем разговоре будет присутствовать также пристав Фуфаев, а уж он-то… он-то вас в покое больше никогда не оставит!

«Она и правда все знает! И про Фуфаева знает! » – подумала Марина ошеломленно.

Почему-то в момент полного, страшного, унизительного разгрома она смогла подумать прежде всего только об этом.

 

* * *

Дама в лиловой ротонде, отороченной белым мехом, выглядела в коридоре военного госпиталя на Васильевском острове так же уместно, как, скажем, призрак государыни-императрицы Екатерины Алексеевны – в Александро-Невской лавре. Раненые, сидевшие вдоль стенок на грубых деревянных лавках и ожидавшие своей очереди на перевязку, смотрели на нее, не отводя глаз. Некоторые даже рты приоткрыли.

Дама такого внимания вполне заслуживала, ибо обладала жгучей южной красотой и весьма напоминала ту особу, которую изобразил художник Иван Крамской на своей картине «Неизвестная». Только, повторимся, была она облачена не в черное, а в лиловое.

Прислонившись к стене, дама поглядывала нетерпеливо на двери трех перевязочных, находившихся рядом, и изредка прикусывала своими очень красными губами кончик кружевного платочка – тоже лилового, только бледнее тоном, чем ротонда. Вообще в ее внешности имели место быть три основных цвета: лиловый (одежда), черный (волосы, брови, глаза) и белый (лицо и мех). Красота неземная! Неудивительно, что каждый проходящий мимо врач или раненый при виде ее сбивался с ноги.

Один только изможденный молодой человек, обросший короткой светлой бородкой, одетый в коричневый госпитальный байковый халат, с ноги не сбился. Впрочем, возможно, по той лишь причине, что шел не на своих ногах, а был несом на носилках санитарами. Однако он с интересом ощупал глазами фигуру незнакомки и даже, чтобы лучше ее рассмотреть, повернул к ней голову, придерживая на груди сложенные в стопку рентгеновские снимки, чтобы не упали. Два соскользнули-таки на пол, но нарядная дама не погнушалась помочь: приблизилась, быстро подняла снимки, снова положила мутно-черные пленки раненому на грудь… не прежде, впрочем, чем быстро взглянула на них.

– Вы что же, сударыня, рентгеновские снимки читать обучены? – осведомился раненый с усталой ухмылкой, в которой можно было обнаружить лишь самый легкий намек на фривольность.

– Да что ж тут сложного? – показала дама в улыбке ослепительно белые зубки, следуя рядом с носилками. – Все видно ясно, для того, полагаю, и придуман рентген.

– Ну, тогда вы сами видели: дела мои швах.

– До шваха, насколько мне известно, вам пока далеко, – как-то не слишком уверенно возразила дама. – Хотя, конечно, положение нелегкое. Разбитый тазобедренный сустав вызвал укорочение левой ноги на полтора сантиметра, так что вы останетесь на всю жизнь хромым, в лучшем случае – прихрамывающим. Дело осложняется тем, что осколки разрывной пули, поразившей вас, и осколки разбитой кости попали вам под легкие, что сразу не было замечено врачами санитарного поезда. Поэтому вы уже перенесли три операции, но впереди еще, самое малое, две.

– Бог ты мой… – пробормотал раненый, видимо, ошарашенный. – И все это вы прочли по моим снимкам?

– Не стану вас более мистифицировать, – покачала головой дама, – я говорила с вашим хирургом, профессором Пивованским. С тем самым, кто вас оперировал и еще будет оперировать.

– Дай ему Бог здоровья и долгих лет жизни, верно? – сказал раненый.

– Верно, – согласилась дама. – Я ему тоже очень благодарна за то, что он вернул вас к жизни. Однако никто – ни Пивованский, ни даже сам Господь! – не может дать никаких гарантий, что вы на самой сложной операции не впадете в коматозное состояние – теперь уж безвозвратно… И тогда очень многие ваши земные дела так и останутся нерешенными, а обязательства – неисполненными.

И она многозначительно примолкла.

– А, ну да, – забормотал раненый, – я понимаю… Конечно! Обязательства, касаемые… ну да. Не сомневался, что рано или поздно вы меня найдете и потребуете своего. Причем в самой резкой форме. Только не ожидал, что тот, кто приставит мне нож к горлу, будет выглядеть столь обворожительно. Почему ко мне явились именно вы, красавица… извините, не припомню вашего имени, а не какой-нибудь ужасный мсье Иванов?

– Ну, во-первых, имени моего вы помнить не можете, ибо нас друг другу не представляли. Меня зовут Инна Фламандская. Разумеется, это псевдоним – и литературный (я поэтесса), и партийный. Настоящего моего имени вам знать не нужно, к тому же оно, – дама ухмыльнулась, – далеко не столь благозвучно. Во-вторых, мсье Иванов такой же Иванов, как я Фламандская. В-третьих, не тратьтесь на комплименты мне. Однако я сделаю комплимент вам, Дмитрий Дмитриевич. Я не ожидала, что вы с первого взгляда меня узнаете и, мало того, признаете свое поражение. Я-то думала, мне придется напоминать вам обстоятельства нашей встречи, игорное заведение «Попугай! » в Энске, аромат фиалковой эссенции, которым были пропитаны ваши карты, приемы господина Морта… А вы даже не дрогнули, меня увидев. Понимаете, конечно: сколь веревочке ни виться, конец один будет. Впрочем, ваше хладнокровие я запомнила еще по первой нашей встрече.

– Ну, подумаешь! – хмыкнул раненый, которого и в самом деле звали Дмитрий Дмитриевич… Дмитрий Дмитриевич Аксаков, если совсем уж точно.

Бессловесные санитары тем временем переложили его с носилок на постель в просторной офицерской палате.

Дама, сбросив ротонду, осталась в лиловом же платье, облегающем ее фигуру, как перчатка, и устроилась на краешке постели, возбудив среди остальных обитателей палаты чуть ли не сильнейший фурор, чем возбуждала в коридоре. Да, конечно, сильнейший – ведь среди офицеров было гораздо больше тонких ценителей красоты, чем среди солдат, которые находились в коридоре и пялились на даму в лиловом без всякой почтительности.

– Подумаешь! – повторил Аксаков. – Нас, фронтовиков, так просто не возьмешь! Мы ко всякому привычны, отрастили ужасно толстую шкуру. О тонкости чувств забыли. Хотя… Знаете, был и у нас случай поразительный – по силе этих самых чувств. Месяц тому назад приехал награждать нас сам государь император Николай Александрович. Вот, видите темляк? – указал он на нашивку, прикрепленную к халату. – Удостоен Георгиевского креста лично из августейших рук… Так вот один солдат, когда к нему приблизился его императорское величество, внезапно вскочил, вытянулся во фрунт – да и упал замертво. Вот это, я понимаю, чувства… а я что ж… толстокож…

Дама посмотрела на раненого в замешательстве. Он как-то подозрительно резвился… Ему было как-то подозрительно все равно, что она здесь и вот-вот заведет с ним разговор, который… разговор, продолжения которого он умудрялся избегать целых два года!

– Кстати, каким образом вы узнали, где я нахожусь? – оживленно спросил Аксаков. – Случайно обнаружили? Или все же Полуэктов каким-то образом сумел вырваться оттуда, куда я его отправил?

– А кто такой Полуэктов и куда вы его отправили? – с неподдельным интересом спросила дама, и раненый, взглянув на нее искоса, понял, что она не лжет.

– Да Бог с ним, с несчастным, – махнул он рукой. – Так, мелкая сошка, а вы, судя по всему, птица весьма высокого полета, вам ли обращать внимание на участь такого червя земного, как тот Полуэктов…

– Я же сказала – не трудитесь над комплиментами, они вам не помогут, – чуть жестче проговорила дама по имени Инна Фламандская.

– И в мыслях не было! – замахал руками Аксаков, отчего снимки, зачем-то положенные санитаром ему на грудь (видимо, по привычке), снова соскользнули на пол, и даме пришлось их поднимать.

Один снимок залетел под кровать, ей понадобилось нагнуться особенно низко, и вся огромная палата с великим и молчаливым интересом обозревала в эти минуты ее туго обтянутый лиловым шелком зад. Аксаков сделал над этим изящным задом далеко не изящный и весьма недвусмысленный жест. Господа офицеры так и грохнули в один голос. Дама резко выпрямилась, ударилась головой о кровать и вскочила, шипя от злости…

– Пардон, – искренне сказал Аксаков. – Миль пардон, мадам, миль-миль!

– Идиот, – прошипела дама, – вы что, забыли… вы забыли о том, сколько и чего должны нам? Вы забыли, что мы в любую минуту можем…

– Не устраивайте сцен, мадам, – с откровенным удовольствием и видимо рисуясь, проговорил Аксаков. Кому-то эта сцена, конечно, могла показаться несколько театральной, но лишь тому, кто не знал, что более двух лет раненый исполнял роль затравленного зайца, а теперь с превеликим удовольствием выходил из этой роли. Можно сказать, рождался заново, хотя и с болью… Ну что ж, всякое рождение болезненно! – Я вам ничего не должен. И знаете почему? Взгляните-ка…

Он вынул из-под подушки сложенную вчетверо газету и протянул даме. По лицу его скользнула блудливая улыбка, по которой легко было прочесть, что он с удовольствием швырнул бы газету на пол, дабы снова полюбоваться высоко выставленным лиловым задом, однако он, конечно, понимал, что вторично такой номер у него не пройдет, а потому отказался от своего замысла и передал газету Инне Фламандской вполне прилично – из рук в руки.

– «Энский листок», – прочла она, открыв первую страницу. – Ну и что прикажете мне с этим делать?

– Читайте, читайте! – сделал раненый приглашающий жест.

– Прекратите! – чуть не взвизгнула она. – Я вам не лектриса, чтобы тратить время на чтение провинциальной прессы. В чем дело? Говорите быстро!

– Так зачем же всю газету читать? – удивился раненый. – Внизу первой страницы… Ну, читайте же. Можно вслух! – И откинулся на подушку, и даже глаза прикрыл, словно предвкушая несказанное наслаждение.

Возмущенная дама скользнула глазами по странице…

«ОТ ДАМСКОГО КОМИТЕТА ВЕРХНЕЙ ЧАСТИ ГОРОДА ЭНСКА.

В воскресенье, в 2 часа дня, в помещении II женской гимназии (Благовещенская пл. ) будет отслужен молебен по случаю открытия деятельности Дамского Комитета.

С понедельника там же открывается прием пожертвований деньгами, материалом для заготовки белья и швейными машинами (хотя во временное пользование), а равно запись желающих помочь своим трудом».

 

«Берлинский корреспондент одной будапештской газеты беседовал с командиром подводной лодки „Deutschland“. После войны, по его словам, субмарины потеряют всякое коммерческое значение».

«Открывшийся 17 января сего года в Энске Городской народный университет испытывает большую нужду в необходимых для занятий слушателей книгах. Совет университета признал ввиду этого необходимым теперь же приступить к образованию фундаментальной библиотеки и так называемых семинарских библиотек для выдачи слушателям книг в качестве пособий при прохождении курсов практических занятий и т. п. ».

Ерунда какая! А это… а это что?!

«ЩЕДРОЕ ПОЖЕРТВОВАНИЕ. Несколько высокопоставленных лиц нашей губернии пожелали сделать фронту щедрый подарок и перечислили крупные суммы на определенный счет, на котором идет прием средств для сооружения эскадрильи воздушных кораблей, как „Цеппелинов“, так и самолетов, которых в нашей армии сейчас не хватает. Среди пожертвователей г-да Сироткин, Бугров, Андреев, Савельев, г-жа Аксакова, внесшая самый крупный вклад – один миллион рублей золотом и ассигнациями. Подробности о том, как проходила акция пожертвования, вы можете прочитать на 3-й странице газеты».

Фламандская отвела от газеты взгляд и некоторое время молча смотрела на раненого, на лице которого играла проказливая улыбка.

– Не хотите подробности прочесть? На третьей странице? Вижу, что нет. Странно, что вы ничего не знаете. Неужели ваши люди в Энске не донесли вам?

– Не думайте, что вам удастся обмануть меня, – пробормотала Инна. – Это какая-то провокация, газетная утка, ложь… Ваша жена не может распоряжаться деньгами, они принадлежат вам, только вы може… – У нее вдруг перехватило горло.

– Видите ли, в чем дело, – проговорил раненый, старательно изобразив на лице сочувствие, которого, правда, совершенно не испытывал, – Александра Русанова и ее брат, согласно условиям дарения, принадлежат к числу владельцев Волжского Промышленного банка и могут распоряжаться любой суммой, составляющей его капитал. Любой, понимаете? А тем более – с согласия собственника средств.

– Но после брака эти средства перешли к вам, вы собственник! – вскричала Инна. – Как вы могли дать согласие?!

– Я его и не давал, – передернул плечами раненый. – Моя жена распорядилась деньгами в то время, когда я находился в бессознательном состоянии и считался недееспособным, – жертвование частных средств на оборону весьма поощряется законом. Только не говорите, что я об этом пожалею. Мне в самом деле очень жаль – уже сейчас. Даже более, чем вам. Я ведь женился на мамзель Русановой, сами знаете, только ради денег. А теперь… я навек связан с совершенно чужим человеком. На всю жизнь связан! И не надо стращать меня местью вашей партии, я и так принес во имя ее достаточно жертв!

Он снова пожал плечами.

Дама в лиловом беззвучно пошевелила губами. Она и в самом деле хотела сказать, что он об этом пожалеет, что месть партии будет ужасна. Да что проку повторяться! Сейчас ей ужасно хотелось кого-нибудь убить, на худой конец что-нибудь сломать, изорвать в клочья!

Газета «Энский листок» пришлась весьма кстати. Но ее показалось мало. Фламандская схватилась за рентгеновские снимки, но они оказались далеко не такой легкой добычей – порвать их не удалось, как она ни старалась, только ноготь сломала.

Швырнув снимки в лицо раненому, Инна Фламандская вылетела вон из палаты.

Господа офицеры проводили ее весьма, весьма скоромными репликами. Впрочем, они носили характер скорее восхищенный, так что, если бы Инна задержалась и вслушалась, они весьма польстили бы ее самолюбию.

Но она не задержалась.

Дмитрий Аксаков не принимал участия в обсуждении ст? атей своей посетительницы. Лишь за ней захлопнулась дверь, лицо его вмиг утратило проказливое выражение и стало угрюмым. Он повернулся на бок, закрыл глаза и сунул руку под подушку. Рука нащупала хрусткую бумажную полоску. Это была телеграмма, содержание которой Дмитрий знал наизусть… Оно было весьма кратким:

 

«Еду Питер обсудить развод прости Александра».

 

* * *

Когда Шурка прибежал в сыскное и сообщил о посещении Грачевского и о том, что тот рассказал, Охтин, ни словом не обмолвясь, телефонировал на квартиру Смольникову (у его дочери Лизы праздновали нынче день ангела, и начальник сыскного находился дома). Смольников попросил прислать за ним домой, на Дворянскую, служебный автомобиль и вскорости прибыл, с порога отклонив всякие извинения и сообщив, что уже вполне отдал дань роли отца семейства.

– Понятно, – сказал Георгий Владимирович, выслушав всю историю. – Да, понятно теперь, зачем Грачевский к Малинину наезжал.

– Как, вы об этом знали и до моего прихода?

Шурка был поражен.

– Да, – кивнул Охтин. – Мы следили за Малининым уже некоторое время… несколько месяцев. Много разных людей его посещает – но Мурзика, сразу скажу, среди них не было. Видимо, они крепко конспирировались. Появление там Грачевского нас очень удивило. Конечно, могли быть разные причины для его посещения. К примеру, понадобилось старые связи тряхнуть. Морфий-то Малинин уже ему не добывал, доступа в аптеку не было. Вот и решили мы, что Яков Климович соскучился по господам эсерам, явкам да паролям, конспиративным подвалам. А оно вот что, значит… Получается, Грачевский отрекся от революционной братии… Георгий Владимирович, помните ваш с ним разговор на Откосе, тогда, весной четырнадцатого? Может, он на него подействовал?

– Не суть важно, – нетерпеливо сказал Смольников. – Какое это имеет значение? Главное – результат… Кстати, о результате – давайте-ка соберем вместе, что у нас есть: что мы сами нашли и что нам господин Русанов в клювике принес.

– Первое касаемо Мурзика, или товарища Виктора, кому как нравится, – начал Охтин. – Когда Грачевский его увидел, он только в первую минуту подумал о явлении призрака. Несмотря на то что жизнь Яков Климович посвятил иллюзиям – актер все-таки! – человек он реалистический и прекрасно понимал: если видишь ожившего мертвеца, значит, это вполне живой человек, который и не думал умирать. А если люди считают его мертвым, значит, он хочет, чтобы так было. И Грачевский пошел к единственному человеку, с которым мог обсудить появление Виктора, – к Малинину.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.