Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 17 страница



«Наши отступили! Я на территории врагов! »

Немцы один за другим и группами проходили над трупами солдат и над раненым Дмитрием. Даже нога от потрясения болела как бы уже не так сильно.

«А если они, мерзавцы, добивают раненых?! »

Да, Дмитрий слыхал о зверствах немцев.

«Обожду! – подумал он. – Если только хоть один солдат замахнется, застрелю его! За свою жизнь я еще постою! Даром не дамся! »

Взялся за револьвер, лежал, ожидая, мысленно уже прощаясь со всем белым светом и вознося молитвы Богу. Мимо то и дело проходили германские солдаты.

«Вот-вот приколют…» – замирало у Дмитрия сердце.

Немцы, не обращая на него внимания, пробегали дальше. Может быть, на счастье Дмитрия, считали его убитым?

Потом все затихло. Превозмогая боль в ноге, Дмитрий приподнялся немного, чтобы получше сориентироваться, и вдруг с ужасом опять повалился ничком: несколько немцев приближались к нему…

«Приколют! – подумал Дмитрий. – Господи, спаси меня, грешного! »

Ногу жгло, но во всем теле чувствовался холод. Руки вдруг настолько ослабели, что револьвер выпал. Всё! Теперь он совершенно в их власти! Не то что врага не убить, но даже застрелиться, чтоб не мучили, нечем!

Подойдя к нему вплотную, немцы перевернули его на спину. Заговорили быстро…

Снизу ему казалось, что враг невероятно высок, огромного роста, а сам Дмитрий не больше букашки и ничтожней дождевого червя. Офицер, возглавлявший группу, холодно взглянул на него сквозь монокль, и Аксаков вспомнил, как сам грешил пристрастием к такому вот стеклышку. Отец Вари Савельевой, его бывшей невесты, ненавидел Дмитрия из-за этого монокля…

Он вынырнул из воспоминаний и обнаружил, что германцы пошли дальше, а около него остался только один санитар и начал перевязывать ему ногу, что-то бормоча себе под нос, так, что ничего не понять, и сердито покачивая головой. Дмитрий сначала решил, что санитар злится, мол, заставили врагу рану бинтовать, однако немец пробормотал что-то вроде «дум-дум». Понятно… Повезло, ну просто как нарочно повезло! Недаром ему виделись десятки пуль, которые рвали ногу на части. Его настигла «дум-дум» – разрывная пуля!

«Отрежут, конечно», – подумал он, холодея от бессилия. И немедленно кто-то ехидным голосом словно бы пробормотал в самое ухо: «А кто отрежет, свои или чужие? Ты же, брат, вроде в плену?! »

Перевязав аккуратно ногу, немецкий санитар оставил Дмитрия лежать на том же самом месте, а сам исчез.

Аксаков лежал не помня сколько, медленно плавясь в горниле разгорающейся боли. Мысли умирали, не родившись. Не было даже страха. Он засыпал, терял сознание, вновь приходил в себя… Но вот услышал, что снова загрохотала артиллерия. Снаряды с ужасным воем проносились над ним в сторону немцев…

Опять начался обстрел! Но теперь его ведут наши. Дмитрий встрепенулся. Какой ужас быть убитым своими…

Обстрел прекратился. Но наступления не было. Видимо, атака захлебнулась.

Вернулся санитар, с ним еще один. Дмитрия уложили на носилки и понесли куда-то… Вскоре впереди он увидел палаточный городок – полевой лазарет.

– Вон туда кладите русского! – крикнул тот самый офицер с моноклем, видимо, врач.

– Да там уже некуда ставить носилки! – отозвался один из санитаров. – Мы подобрали слишком много их раненых.

– Нет, вон в ту палатку! – махнул рукой офицер. – В другую!

Дмитрия занесли в почти пустую палатку – на полу стояли только одни носилки. Человек, лежащий на них, был почти с головой покрыт шинелью.

«Мертвый, что ли? » – безразлично подумал Дмитрий.

Он лежал… не помнил сколько. Раз подошел санитар с судном. Второй раз – принес кофе и бутерброд, крохотный такой.

Дмитрий выпил кофе, но есть не мог – затошнило от запаха эрзац-колбасы.

– Не хочешь? – раздался голос с носилок. – Ну дай мне.

Ага, очнулся сосед. Значит, он был жив…

Дмитрий повернул голову, протянул руку с бутербродом – да и замер: на него смотрело бледное лицо Полуэктова…

– Ну, тесен же мир, – буркнул тот, отдергивая руку от бутерброда Дмитрия, словно от гранаты с выдернутой чекой.

– Не хочешь? – Дмитрий разжал пальцы, хлеб и колбаса упали в грязь. – Ну, как хочешь!

Откинулся на спину. Лежал молча, сердце колотилось в горле.

«Не нужно, чтобы мерзавец понял, что я узнал его».

Он сам не понимал, почему, почему не нужно, но чувствовал, что в этом его спасение. Между тем страшно хотелось пристать к Полуэктову, как пиявка, начать расспрашивать его, кто он, зачем преследовал, правдивы ли догадки Дмитрия – что этот загадочный и зловещий человек с безликой фамилией Иванов, некогда встреченный в трактире «Попугай! », послал Полуэктова искать клятвопреступника Аксакова по всем фронтам.

«Нет, буду молчать, – думал Дмитрий, словно ребенок, который прячется под одеяло, уверенный, что все страхи мира, клубящиеся над его головой, унесутся, словно стаи хищных птиц, не нашедших поживы. – Сделаю вид, что я его не узнал. В конце концов, и там, в «мышиной норке», я мог его не узнать. Да и солдаты вполне могли не говорить мне, что захожий унтер расспрашивал об их ротном. Суну голову под крыло, как страус… Промолчу! »

Полуэктов какое-то время смотрел на Дмитрия (тот чувствовал его напряженный, недоверчивый взгляд, но как лег на спину, так больше не шевелился), потом опустил голову на подушку и, кажется, заснул.

Дмитрию невыносимо хотелось спать, но он почему-то ощущал, что делать этого нельзя.

Пришли врач и сестра милосердия, сделали перевязку. Боль вроде бы притихла, но пошевелиться было невозможно. Стреляло в ноге, отдавалось во всем теле… Дмитрий молчал, старался не стонать – потому что стонал Полуэктов. Противно было хоть в чем-то ему уподобиться.

«Поверил он, что я его не узнал? Как думает воспользоваться этим? Или от боли про все на свете забыл? Ну так я не забыл! »

Полуэктов был ранен в правую руку и в правую ногу. Он стонал, стонал, потом притих – видимо, опять уснул.

Вдруг мимо затопало множество ног, началась какая-то суматоха. Дмитрий встряхнулся – шум прогонял сон. Ловил обрывки фраз. Говорили о внезапном прорыве русских, об эвакуации раненых.

«А с нами что? Бросят или заберут с собой? »

– А с этими что? Оставим или заберем с собой? – словно подслушав мысли Дмитрия, крикнул кто-то совсем рядом, за брезентовой стенкой палатки.

– Приказ – брать только офицеров, низших чинов и унтеров оставлять! – ответил другой.

У Дмитрия вмиг прояснилось в голове. Сна как не бывало.

– Эвакуация госпиталя! – прокричал чей-то переполошенный голос. – Скорей! Несите раненых, грузите на подводы!

Дмитрий, как завороженный, смотрел на серую шинель с погонами унтер-офицера, накрывавшую Полуэктова. Можно навсегда избавиться от слежки, от преследования. Надо только доползти, стащить с Полуэктова шинель, а накрыть своей… Скрыться, отлежаться до прихода своих… А того… того пусть берут, пусть увозят в Германию!

Дмитрий словно бы видел, как сползает с носилок, пересекает комнату, добирается до Полуэктова, меняет шинели… Нет, эта сволочь может проснуться… Что же делать?

Аксаков с усилием поднял руку, снял погон, другой, сунул себе под спину. Ох, как отозвалось во всем теле болью и стыдом!

Да ладно, а la guerre comme а la guerre! На войне как на войне…

Он повыше натянул шинель, скрывая гимнастерку. Снять погоны с нее уже не было времени – за дверью послышался топот.

Полог палатки откинулся. Вбежала молоденькая медсестра – не та, что приходила днем с врачом делать перевязку, а другая, очень испуганная, растерянная.

– Госпо-один оффицир? – спросила она по-русски, ужасно выговаривая звуки. И смотрела не на шинель Дмитрия, а на его лицо.

И его словно ткнул перст судьбы в ту минуту!

– Госпо-один оффицир? – переспросила девушка взволнованно.

Дмитрий решился.

– Не-е… я унтер, – протянул он, нарочно заговорив по-русски, а не по-немецки. – Офицер – вона он! – И кивнул в сторону Полуэктова.

Девушка позвала санитаров, те с безразличными лицами подошли к спящему Полуэктову и подняли носилки.

– Марш! Несите! – отчеканила девушка.

Его вынесли…

Дмитрий с усилием приподнял руку, прижал ко рту, сдерживая рвущийся стон – не то боли, не то торжества.

«Не все такие дурни, как эти, здесь многие знают наши знаки различия, – уговаривал он свою надежду, которая так и захлестывала его. – Они спохватятся. Его вернут. Или он очнется и поднимет крик. Его вернут. А меня заберут. Я попаду в плен…»

Но тут ему вдруг пришло в голову, что плен – чуть ли не наилучшее средство избегнуть преследования Иванова и его шайки. Вообще-то к этому средству он мог прибегнуть еще в самом начале войны, но оно просто не пришло ему на ум, потому что даже в легкомысленной голове Дмитрия Аксакова было несовместимо с понятием офицерской чести… вообще с жизнью!

Спастись ценой предательства Родины? Да ну нет же!

Он долго ждал, что Полуэктова вот-вот принесут обратно. Потом понял, что обман удался, – в лазарете стало тихо. Немцы эвакуировались со страшной быстротой, даже не стали сворачивать палатки.

«Нашим пригодятся, – злорадно подумал Дмитрий. – Трофеи всегда пригождаются! »

Кажется, это было его последней связной мыслью.

Боль в ноге усилилась и дошла до такой степени, что он почти не помнил, как в палатке появились русские санитары и сестры милосердия. Он не помнил, как его поднимали, заносили в санитарный поезд… иногда рядом мелькало одно лицо, которое казалось ему знакомым, но Дмитрий не мог вспомнить, кто это. Он вообще мало что понимал, кроме того, что воришка Стеблов, поганец этакий, продолжает пускать в него ворованные пули и, кажется, от ноги уже вовсе ничего не осталось.

Одни кровавые клочья.

И скоро в такие же клочья превратится весь он, Дмитрий Аксаков…

 

 

* * *

– Сахар давай! Кусковой али по крайности песок! Песок давай! Песок! – орала, надсаживалась толпа.

– Да вон на Волге того песку хоть зажрись! – яростно крикнул лавочник.

Это была ошибка.

«Ох, зря он такое крикнул… – испуганно подумал Шурка. – Конечно, довели человека, однако ж разве тут люди? Толпа бешеная! »

– Зажрись?! – выскочила из этой и впрямь бешеной толпы тощая, стервозного вида баба. Рванула с головы платок, под ним оказалась распатланная голова с жидкой, свалявшейся косицею, как если бы баба ее не чесала и не переплетала самое малое недели две, а знай круглые сутки елозила головой по комковатой подушке. – Зажрись?! Ну так сам зажрешься! А ну, – воинственно обернулась баба к толпе, – тащите сюда песочку! Сейчас мы его накормим! Досыта! Так накормим, что не скоро проголодается!

Шурка тихо ахнул. Толпа вокруг одобрительно загудела.

Откуда ни возьмись выскочили два парня, причем в руках у одного и впрямь было ведерко с серым, мусорным песком.

«Где взяли? – мелькнула у Шурки мысль. – До Волги-то… Даже до озер сормовских далеко, да и нету на них песка, травища по берегам…»

Однако деваться от очевидного было некуда: парень волок ведерко с песком.

Вмиг лавочника стащили с крыльца, стиснули в десятке рук.

Безумные, что делают? Убийцы!

– Разевай пасть! – скомандовал парень.

Тощая баба, засовывая свою зачуханную косицу под платок, смотрела деловито, без куражу, как смотрит десятник на работу бригады.

– На щеки ему нажмите. Да голову, голову держите крепче, чтоб не мотал! – командовала она.

– Он же задохнется! – крикнул Шурка, но за ревом его никто не услышал, только стоявшая впритирку к нему молоденькая беременная бабенка одернула кофту на высоком животе и обратила к Шурке бессмысленно-счастливые глаза:

– И впрямь, задухнется! И-и, мамыньки мои!

Лавочник мычал, рвался, дергался… Чьи-то спины милосердно заслонили от Шурки происходящее. Он метнулся было вперед, назад – но ни помочь лавочнику, ни хотя бы выбраться из гущи толпы было невозможно. Шурку словно бы окольцевала гигантская многоглавая, скользкая змея – вся разница, что змеиные кровь и тело холодные, а тут так и шибало жаром со всех сторон. Но всяко не вырваться – приходилось ждать, пока змеища расслабит кольца, пока окаменелые от возбуждения тела насытятся жутким зрелищем, обмякнут, отпустят на волю.

Он только и мог, что вертел головой, наблюдал.

От наблюдений уже мутило – вот-вот наизнанку вывернет!

Второй день репортер «Энского листка» Александр Русанов (господин Перо) мотался по городу, преимущественно по Заречной его части, в которой то там, то сям вспыхивали один за другим сахарные или соляные бунты. Наверху в городе такого не было. Правда, какие-то бабы попытались было поорать на Ново-Базарной площади, поколотить кулачками в ворота запертых лабазов, но там в два счета оказался конный полицейский отряд и разогнал их, точно хорь – кур заполошных: молча, яростно, люто и безжалостно. Конечно, ни нагаек, ни, Господи спаси, оружия применять не пришлось: теснили конями, низко клонили к бунтовщицам белые от злобы усатые лица – этого оказалось довольно, чтобы бабы исполнились ужасом и с визгом понеслись по проулкам-закоулкам, частя:

– Ой, убили! Ой, спасите, православные! Ох, до смерти за-ре-за-ли!

Православные, к коим адресовался призыв, смотрели, впрочем, на дур без всякого сочувствия, прохладно. Еще и подзюзюкивали:

– Мало вам! Мало! Надо бы юбки-то на голову завязать и палашом отдубасить по голой, по голой!

Бабы утихли довольно быстро. Ну что ж, Верхняя часть Энска и его же Заречная часть – вовсе не две половины одного и того же населенного пункта. Это вообще два разных и порою враждебных друг другу города. Люди живут там сугубо разные. Наверху всякого шума сторонятся, от бунтовщика и крикуна отшатываются, будто он дерьмом вымазан. В Заречье, наоборот, липнут к нему, словно мухи на ком навозный, и ком этот становится все больше и больше, уже катком катит, валом валит по улице, шибая зловоньем по сторонам, пачкая все, что только на пути встретится, и налепляя на себя все новые сонмища мух, тараканов, пауков и прочего отребья. Шурка в том убедился, знай мотаясь от канавинской Гордеевки до Сормова.

Началось, как водится, с бабьей дурости. На базаре покупательница вызверилась на торговку из-за высокой цены на молоко. Та ответила – и, видимо, хорошо ответила, потому что покупательница разъярилась и полезла на нее с кулаками. Стойку опрокинула и молоко разлила, за что была крепко потрепана другими торговками.

Вырвавшись и вытирая кулаком под носом кровавые пузыри, бабенка вдруг ринулась («Ишь ты, понеслась, словно ее в задницу шилом вздрючили! » – выразился стоявший рядом с Шуркой добродушный седенький пролетарий) к лавке, где копилась унылая очередь в ожидании соли. А там завопила, что лавочник соль больше продавать не будет, хотя ее полны подвалы.

Толпа мигом возбудилась и сначала подняла крик, а потом, когда «вздрюченная баба» немножко поплясала на крыльце, окончательно всех взбаламутив, решилась – ворвалась в лавку, сама произвела в ней обыск и обнаружила пятнадцать кулей соли, скрытых за пустыми ящиками.

Соль начали было делить, но две или три бабы оказались разумней прочих и послали за полицией. Прибыл урядник, нашел действия лавочника неоправданными, распорядился его арестовать и обратился к толпе с речью о недопустимости самоуправства, призывая бунтовщиков к порядку. Толпа успокоилась и разошлась. Шурка уже стал приглядываться к извозчикам, размышляя, кто довезет его до редакции, и жалея, что материал выйдет отнюдь не сенсационный, как вдруг донесся крик, что на Владимирской площади в лавке Кузнецова бабам отказались продавать сахар.

Когда Шурка туда примчался, толпа уже взяла лавку штурмом и на крыльцо вытаскивала четыре мешка сахару.

– Куда? Куда? – бессильно кричал лавочник. – Я для служащих своих оставил! Куда тащите?!

Ему коротким словом поясняли, куда.

Появилась полиция, сахар быстро распаковали и распродали по 20 копеек за фунт, хотя лавочник причитал, он-де брал у оптовика по 23 копейки, и теперь настал ему разор.

А Шурка приметил в толпе ту же бабу, что скандалила на базаре. Была она чрезвычайно тоща и потому приметна. Мелькнуло еще одно знакомое лицо – благообразного пролетария.

Видимо, эти двое обладали ненасытной страстью к скандалам, ибо как-то незаметно оказались в толпе, двинувшейся к другой лавке, еврея Калика. Репортером Русановым владела та же страсть, только профессиональная, поэтому он был вынужден сделаться свидетелем грабежа: сахар, мыло и другие товары были поделены меж собой самыми крикливыми и хваткими.

Явилась полиция, и кто-то сразу указал на тощую бабу. Пристав направился было к ней, но тут, словно по команде, в полицию полетели камни.

Одним из них был ранен в голову помощник пристава. Полиция отступила, и толпа на Владимирской разошлась только к ночи. Шурка уехал в редакцию писать первую «Хронику».

Спал он кое-как (уже начал привыкать, впрочем) и в семь утра вовсю названивал в заречные полицейские участки. Магическое имя Смольникова (тот и впрямь разрешил Шурке при надобности его упоминать) делало замкнутых блюстителей порядка если не разговорчивыми, то, по крайности, отзывчивыми, и Шурка запросто узнал, что толпы баб ни свет ни заря начали собираться у сормовских лавок. Шурка опрокинул в себя стакан чаю и, отмахиваясь от Дани, умолявшей дождаться, пока испекутся ватрушки с яблоками, побежал на трамвай. На Московском вокзале вскочил в пригородный сормовский составчик, а со станции взял извозчика до Сормовской площади.

Здесь события уже вовсю бурлили. Шурка успел узнать, что с самого раннего утра толпа штурмовала магазин Чудакова и потребовала открыть все находящиеся при магазине хранилища с целью проверить, не скрыт ли в них сахар. Чудаков, испуганный, требование исполнил, но сахара у него не оказалось. Разочарованная толпа набрала из коробок конфет, причинив послушному лавочнику огромный урон, и направилась в магазин Жданова, где повторилась та же история. Шурка появился как раз тогда, когда толпа, достигшая уже огромного количества (тысяч десять человек, как показалось ему), направилась к магазину Теребилина и потребовала открыть складочные помещения, дабы также выяснить запасы сахара и мыла. Порой из огромного болота многоглавой толпы вытекали мутные ручьи и окружали то один, то другой магазин или лавку, встречавшиеся на пути.

Шурка изо всех сил силился пробиться к голове толпы. Ему было странно, что в разгар рабочего дня не работает такая огромная масса сормовичей. Отнюдь не одни только бабы составляли процессию, здесь было много мужчин – и молодых, и не первой молодости, мелькали и вовсе уж седые головы. Одно лицо вдруг показалось знакомым. А, так это же тот самый вчерашний седой благообразный пролетарий. Эвон куда его занесло! Чем же он зарабатывает на жизнь, интересно, раз второй день по городу болтается?

Спустя несколько минут Шурка увидел еще одну «знакомую» – бабенку, которая вчера бесновалась то на рынке, то в лавках. Шурка обратил внимание, что она раз или два приближалась к пролетарию и что-то у него спрашивала. Иногда подходили к нему и другие бабы склочного вида, в которых только слепой не различил бы этакие дрожжи для толпы, которые принуждают сквашиваться всякую «брагу» и перебраживать всякое «тесто». Создавалось впечатление, что бабенки советуются с «пролетарием». Потом Шурка обнаружил еще трех-четырех советчиков такого же рода – все тихие, благообразные, с проседью или седые вовсе, с непременными аккуратно подстриженными усами, представляющие тот тип «образованного пролетария», на который возлагали большие надежды учителя, врачи, адвокаты и прочая мелкотравчатая русская интеллигенция. Этот-де пролетарий, говорили они, под нашим руководством расчистит нам путь к демократическим свободам.

«Ишь как расчищают – бабьими скандалами! » – подумал Шурка. А еще подумал, что женщина и впрямь мощная движущая сила народная. Когда в толпу начинали ввинчиваться бабьи истошные взвизги, когда простоволосые сормовские лисистраты трясли тощими, иссохшими грудями, буравили толпу выкаченными в натуге глазами и пялили в крике щербатые, гнилозубые рты, тут же мутились мозги даже у самых разумных на вид мужиков, и глаза у них становились одинаково бессмысленными.

Когда репортер Русанов (он же Перо) писал свою знаменитую статью из психиатрического отделения на Тихоновской улице, кто-то из врачей обронил слова: «Массовый психоз». Речь тогда шла, конечно, о массовом психозе среди солдат на поле боя. Сейчас Шурка имел возможность наблюдать его проявление у толпы, охваченной жаждой разрушения. Нет, не так… подстрекаемой к разрушению!

Теперь он старался уже не отставать от благообразного «пролетария» и вскоре выяснил, что зовут его Илья Матвеевич: его порой окликала по имени-отчеству то одна, то другая «дрожжевая» бабенка.

Глаза у Ильи Матвеевича оказались, впрочем, необычайно востры: он вскоре приметил, что некий юнец в перелицованной куртке следует за ним чуть не по пятам, и начал Шурки сторониться. Шурка же старался делать вид, что он тут вовсе ни при чем, что он подчиняется исключительно прихотливому течению толпы, которая и выносит его неуклонно прямиком на Илью Матвеевича.

Репортер Русанов на какое-то время так увлекся этой игрой (ему пока еще казалось, будто это именно игра), что даже перестал следить за развитием «сахарных событий». А они между тем приняли угрожающий характер.

Толпа окружила лавку с вывеской «Теребилин и братья». Братьев видно не было, а сам Теребилин, выглядевший совершенным персонажем какой-нибудь из пьес Островского в исполнении передового, прогрессивного московского театра, а потому сразу вызвавший к себе неприязнь народных масс, вышел на крыльцо лавки и заявил, что сахара у него имеется всего лишь шесть ящиков, да и те оставлены им для рабочих его кирпичного завода, коих снабжать сахаром он обязан по заключенному с ними условию.

Известие о том, что у пузатого дядьки, поперек живота которого лежала массивная часовая цепочка американского красноватого золота «Томпак», имеется еще и кирпичный завод, работники которого имеют возможность в любое время дня и ночи жрать сахар, которого лишены другие, вмиг довело настроение голодного люда (чай, с самого ранья глотки драли, маковой росинки ни у кого во рту не было, разве что кто наелся конфектов в разграбленных лавках) до точки кипения.

– Песку! Песку! – раздались вопли, быстро перешедшие в дружное скандирование: – Пес-ку! Пес-ку да-вай!

И тут Теребилин, на беду свою, показал, что вовсе он не такой уж Тит Титыч Толстопузов, каким выглядел на первый взгляд. Судя по всему, именование сахара песком его бесило так же, как бесило, к примеру сказать, образованного адвоката Константина Русанова и все его утонченное семейство, включая репортера Перо. Вконец выйдя из себя, лавочник утратил осторожность и заорал, точно плюнул с крыльца в разинутые, орущие рты:

– Да вон на Волге того песку хоть зажрись!

И… И эти слова стали его последними словами.

…Когда змеища-толпа несколько ослабила свои кольца, Шурка едва держался на ногах. Чувствуя мучительные рвотные позывы и силясь не глядеть на скомканное тело, валявшееся под высоким крыльцом, по которому туда-сюда проносились мужики и бабы, таскавшие из магазина мешки и ящики с сахаром, солью, мылом и какой-то крупой, он отошел в сторону – и почувствовал, что умрет, если не выпьет сейчас воды. Лишится сознания и рухнет под ноги безумным людям. И его затопчут, как затоптали несчастного Теребилина!

«Господи, да где напиться-то? » – вяло думал он, ощущая, как все громче звенит в ушах и все более густые сонмы черных мушек – верное предвестие скорого обморока! – проносятся перед глазами. Однако он уже заметил мальчишку-водоноса с полным ведром и двумя-тремя помятыми кружками на веревках, тянущимися от емкости, – чтоб не покрали. Мальчишка с деловитым видом распродавал воду, зачерпывая для всех из одного и того же ведра и в той же воде споласкивая кружки. Стоило сие удовольствие пятачок – по законам военного времени, а как же! Шурка заколебался, уплатить ли пятачок за верное удовольствие нахлебаться какой-нибудь заразы или все же предпочесть обморок, как вдруг различил в толпе того, кого искал: мальчишку с корзиной, полной запечатанных бутылок сельтерской воды. В последнем усилии Шурка рванулся к нему:

– Что ст? оит?

– На рупь бутылек, – ответствовал наглоглазый юный сормович, шикарно сплевывая сквозь щербину между верхними зубами.

Шурка в любое иное время не устоял бы перед соблазном ту щербину ему расширить и углубить – а не борзей с ценой! – однако сейчас он был слабее новорожденного котенка и потому вынул червонец и протянул мальчишке. Тот, проворно спрятав деньги в карман, начал тянуть со сдачей: доставал бутылку, сворачивал пробку, подавал, отводя бесстыжие глаза, и даже, когда Шурка припал к горлышку, попытался было смыться. Но у репортера Русанова до достижения совершеннолетия (на счету в Волжском Промышленном банке аверьяновский миллион! ) личные деньги были только те, которые он сам зарабатывал, а потому разбрасываться червонцами направо и налево он не намеревался. Тем паче до дому без денег не доберешься, пешком из Сормова в Верхнюю часть особо не нагуляешься. Судорожно глотая воду и обретая силы с каждым глотком, он успел (преподаватель фехтования в гимназии очень хвалил его за быстроту реакции! ) поймать проныру за плечо и напомнить:

– Сдачу гони!

Представитель младшего поколения сормовичей скроил такую рожу, будто его нагло ограбили, но девять рублей, кряхтя и маясь, все же отсчитал.

Шурка сунул деньги в карман и, повернувшись, нос к носу столкнулся с благообразным Ильей Матвеевичем.

– Сомлели, молодой человек? – спросил тот весьма дружелюбно. – Оно, конечно, для благородных непривычно… от народа потом шибает и всякое такое. Зачем вам сюда соваться, в народишко-то? Не вашенское (он почему-то так и сказал – вашенское ) это дело! Шли бы вы…

Губы под седыми усами улыбались вроде бы дружелюбно, однако глаза, серые, узкие глаза были как лед.

Шурку затрясло от ненависти. Слабости как не бывало!

– Зато вот это – дело вашенское! – Он мотнул головой в сторону крыльца, под которым так и валялось нечто пыльное, уже очень отдаленно напоминающее человеческое тело. – Где же полиция, интересно знать?! Вот бы кому разобраться с вашенскими делами! Ну да ничего, я вам устрою… в «Энском листке» прочтете, господа зачинщики…

Его колотило, голос прерывался, Шурка чувствовал, как холодели губы. Кончики пальцев чесались от желания ударить, в кровь разбить эту лживую рожу. Народишко, сказал «пролетарий»? Вот именно, народишко – жалкий, трусливый!

Илья Матвеевич, низко наклонив голову, глядя как-то по-волчьи, исподлобья, прянул в толпу. Исчез, растворился, будто и не было его никогда!

А полиция появилась-таки. Для начала чуть не бегом – двое городовых, урядник и четыре стражника, которые тут же встали вокруг крыльца и навели ружья на толпу.

– Опустите, опустите ружьишки… – прогудело возбужденно из гущи ртов и глаз. – Уходите добром, служивые, сомнем ведь…

– Из города едут на грузовых машинах две роты солдат! – взволнованно крикнул урядник. – Есть приказ – стрелять. Не допустите беспорядков, а тем паче – кровопролития! Разойдитесь, Христом Богом прошу!

– Вашбродь! – завопил кто-то, расталкивая толпу, и Шурка увидал знакомую по вчерашним событиям тощую бабу-зачинщицу. – Не мы беспорядки чиним, а лавошники да скубенты! Народ с голоду пухнет, – она зачем-то сильно поскребла свою плоскую, тощую грудь, – а они фармазонки подсовывают!

Урядник отмахнулся:

– Иди ты, бабонька, тут такие дела творятся, а ты с ерундой. С ума спятила, что ли? Люди добрые, прошу, расходитесь!

– Да кто с ума спятил?! – возмущенно завопила баба. – Вы сынка моего спросите. Да, да, спросите! – И за руку выволокла из толпы мальчишку, у которого Шурка покупал воду.

Странным образом воцарилась тишина.

– Ну, – спросил урядник, явно обрадованный, что кипение толпы стихло. – Расскажи, шпингалет, что там у тебя?

Мальчишка начал плести что-то несвязное о том, как господин скубент подошел к нему, взял бутылку сельтерской за рубль («За ру-убль?! » – недоверчиво переспросил при этом урядник, сдвигая фуражку на лоб и чеша в затылке), дал червонец, получил сдачу девять рублей и отошел, а в следующее мгновение червонец из рук продавца воды пропал, будто его и не было никогда.

– Вытащил, что ли, кто? – догадался урядник.

– Да нет же! Батюшки, караул! – закричала баба, начиная биться в истерике. – Фармазонка! Фармазонку сыночку дали! Ратуйте, православные! Ищите, ловите скубента, который дал фармазонку!

Шурка мотнул головой, ничего не понимая. Что за бред?

Урядник взглянул растерянно. В десяти шагах лежало под крыльцом тело удавленного, затоптанного лавочника, кругом валялись распотрошенные грабителями ящики, коробки, мешки, а перед ним начала разворачиваться какая-то народная комедия. Причем урядник никак не мог понять, зритель он, или его вовлекают в эту комедию, да еще норовят определить на главную роль – дурака, на которого посыплются все шишки.

Шурка все еще растерянно улыбался, водя глазами по толпе.

Однако улыбался уже только он один.

– Ты же червонец в карман положил, я видел, – сказал он водоносу. – А говоришь, в руке держал…

– Да какая разница? – заголосила баба. – Он, не перекрестившись, взял червонец – вот и исчезла фармазонка.

– Да что это такое? – вскричал урядник. – Какая еще фармазонка?

– А вот какая фармазонка, я вам скажу, если не знаете… – затараторила баба. – Этот скубент, наверное, водится с нечистой силой. Наверное, он поймал кошку, всю черную, без единого белого волоска, да в полночь, без креста сам и без пояса, сварил ту кошку без соли и молитвы в бане. Вот когда мясо станет отваливаться от костей, то увидишь косточку одну. Она не похожа на другие, особенная кость. Вот ее-то он и взял с собой, вот она-то и есть фармазонка.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.