|
|||
Annotation 15 страницаШурка вяло улыбнулся. Его замутило. Что за кислый запах такой? А, да ведь это денатурат! Вот где его, конечно, вволю! То-то народ весел! Пересчитав копошившихся людей, переписчики вышли. Охтин перехватил Шуркин взгляд и покачал головой. Ясно, Баженова он в этой ночлежке не видел. «Вот кабы увидал да сразу сказал бы нам – дело, мол, сделано, можно домой идти…» – немножко помечтал Шурка о несбыточном. В соседней комнате веселились нищие и пришедшие к ним гости-женщины. На полатях сидел и раскачивался, как маятник, слепой, которого Шурка всю жизнь, сколько себя помнил, видел на Ивановском съезде. И никакой он не слепой оказался… Среди женщин были пьяные девчонки лет одиннадцати, от которых несло денатуратом, как от керосинки. Охтин явно оживился, так и бросал взгляды по сторонам. Он-то высматривал Баженова, а девчонки думали, что переписчик ими прельстился, и строили ему глазки, и выставляли тощие ножки, а порой отпускали забористое словечко, от которого у Шурки вяли уши. Станислава Станиславовна несколько раз быстро утерла глаза, и Шурка понял, что она плачет. Вздохнули облегченно, когда вышли отсюда. Охтин вновь покачал головой – Баженова нет, значит, нужно идти дальше. Ночлежка открывалась за ночлежкой, переполненные растрепанными женщинами, мужчинами, молодыми и старыми, красивыми и отвратительными, безразличными и отчаянно безобразными. Шурка уже потерял им счет, а ведь и впрямь нужно было считать и записывать! «На воздух бы! » – мечтал он отчаянно. Койки «нарочников» кой-где задернуты ситцевыми пологами, а в одной ночлежке койка оказалась забита досками, посредине навешена дверка с замочком. Из нее, как из собачьей конуры, высунулась злая старушонка, и, разбирая костлявой рукой спутавшиеся волосы, она «пролаяла» на переписчиков: – Живу вот… хошь считай, хошь нет, мне все равно… гляди, самим хуже будет… печать на вас… печать сатаны… Весь ночлежный сброд развесил на веревках свои онучи, юбки, порты, всевозможную «лопатину», [10] отсыревшую днем, теперь всю ночь обреченную киснуть в чаду и перегаре денатурата. Веревки, как паутина, оплели комнату по всем направлениям. На полу, скорчившись калачиком, прикорнули дети. Скорей бы пересчитать да уйти! Но, выйдя из одной ночлежки, попадали в другую. Словно конца им не было! Почти в каждой ночлежке на железной печке стояла опара для блинов. – Без дрожжей не взойдет, – хмыкнул Охтин. – У нас взойдет! – хвастливо подмигнул какой-то человек – видно, из тех, про которых говорят, что у него брюхо болит, если видит, где плохо лежит. Да, воистину дом Андреева – гнездо разврата, приют отверженных «сабанов» и «жиганов»… Пошли дальше. За стенкой истово тянул сиплый, со срывами, голос: Ах, зачем эта ночь Охтин послушал, послушал, потом покачал головой, как бы сожалея, что принужден прервать солиста, и постучал. Никто не откликнулся, слух переписчиков порадовал второй куплет романса: Полюбил я ее, Смотритель буркнул: – Эх, господа вы, господа! – и так шарахнул кулаками, что где-то заорали младенцы, аж в три голоса. Зато песня стихла. – Кто там? – Счетчики. – Какие еще?! Вот как выйду да дам раз? а, – предупреждающе прорычал за дверью чей-то внушительный бас. – Не фордыбачь, казенные переписчики обход делают. Тот же немилосердный запах ударил в лицо – денатурат, только еще сдобренный брагою. Растрепанные женщины слезали с коек и сидели в сорочках, спустив ноги. Тускло горела в голубоватом чаду железной печи лампа, мелькали бликами обнаженные тела, вырисовывались тощие испитые фигуры и таяли, исчезая в тени или вновь вырисовываясь на странном дрожащем фоне. Молодая, тонкая станом женщина сползла с нар, пошла к дверям, отворачиваясь. Шурка вздрогнул… что-то знакомое было в милом очерке лица, в потупленных глазах. И тут он услышал, как ахнула Станислава Станиславовна. Повернул голову и увидел, куда она смотрит. На полу, сложившись вместе головами, раскинув в стороны ноги, «звездой» спали человек шесть парней лет по пятнадцати, а между ними лежала полуприкрытая рубашонкой девочка лет двенадцати. Станислава Станиславовна шарахнулась за дверь. Охтин и смотритель этого не заметили, но Шурка, мигом про все забыв, ринулся следом. Она стояла, зажав глаза руками, бормотала что-то по-польски. – Я сейчас позову смотрителя, чтобы вас вывели, – то ли с нежностью, то ли с ненавистью сказал Шурка. Как будто что-то переломилось меж ними в ту минуту, когда увидели опоганенное девчоночье тело… Переломилось – и уже не срастется. Странная тоска коснулась сердца, черная тень промелькнула в глазах… Шурка не сразу понял, что это по стене проскользнула тень быстро приближающейся фигуры. Чьи-то руки стиснули его плечи. Станислава Станиславовна ахнула – ее испуганное лицо с открытым ртом было последним, что Шурка увидел. Нечто темное, зловонное упало на голову, лишило дыхания. Руки ему заломили за спину, рванули так, что чуть не выворотили из плеч, сшибли с ног, ударили под ребра раз и другой… Шурка задохнулся от боли… Смутно почувствовал, что его подняли и поволокли куда-то. – Давайте шибче! – прикрикнул голос, показавшийся знакомым. Где он слышал этот голос? Где? Когда? Его несли, тащили, волокли. Он задыхался, а рядом тяжело дышали. Но вот остановились. – А ну, пустите его с лестницы турманом, чтоб костей не собрал! – приказал тот же голос. Шурку приподняли, начали раскачивать. И тут зазвенел женский визг, да какой! Чудилось, мирозданье содрогнулось от этого визга: – Сыскны-ы-ые! Шурка упал. Краешком живого, непомутившегося сознания сообразил, что упал невысоко, даже не ушибся. Его отнюдь не «пустили турманом», даже не швырнули, а просто уронили – может быть, с перепугу, всполошенные визгом. – Сыскная полиция! – взревел Охтин где-то неподалеку. Выстрел, другой! Эхо пошло по узким коридорам, точно взрывная волна, и накрыло лежащего Шурку. Грохот, топот, крики, матерщина, опять женский визг… – Где он?! – орал Охтин, перекрывая все звуки. – Руки прочь! Если что… полиция с лица земли… всех! А ну, прочь руки! Стреляю! По ночлежкам! По ночлежкам! Разойтись! Старшие где? Пожалейте себя, дур-р-раки, вытравим же всех! Пропустите! Где он? Где парень? Пер-р-рестреляю, сволочи, всех! И опять выстрел – совсем близко… – Уходи, беги, Мурзик! – громко крикнула какая-то женщина. Шурка беспомощно возился, пытаясь подняться. – Ага, вот ты где, Русанов, – громко дыша, сказал совсем рядом Охтин, рывком поднял Шурку и поволок за собой – от волнения даже забыв снять мешок с его головы.
* * * Передовой перевязочный пункт развернули так близко от места недавно закончившегося боя, что первые раненые появились буквально через десять минут после того, как перестали свистеть пули. Варя оглядела стоявшее на изготовку медицинское «воинство»: двух врачей и двух фельдшеров. Из сестер она была здесь одна. Все прочие остались при поезде – мыть новые, только что прицепленные товарные вагоны, приспособленные для перевозки людей и именуемые «теплушками». Специально оборудованные или хотя бы плацкартные отчего-то не подали, видимо, они застряли на каком-то перегоне по нерасторопности железнодорожников – теперь такая нерасторопность называлась «трудностями военного времени», – и старшая сестра санитарного поезда Ковалевская натурально «с бою» выдрала у станционного начальства все, что было: вот эти товарные теплушки. Сестрам и санитарам пришлось срочно набивать сенники, застилать простынями. Бой, отзвуки которого доносились, пока поезд приближался, выдался достаточно долгий, никто не сомневался, что прежнего количества мест окажется недостаточно. Руководить переоборудованием и в поезде ожидать подвоза тяжелых раненых, нуждавшихся в немедленных операциях, осталась, конечно, сама старшая милосердная сестра Ковалевская. А Варю она отправила в помощь медицинской бригаде. Еще слышалась стрельба и не появились пока раненые, фельдшер Долгов разжег рядом с палаткой, в которой устроена была перевязочная, костер. И начал таскать из ближней рощицы сушняк, которого там имелось почему-то в огромном количестве. На Долгова смотрели с недоумением: зачем нужен костер в разгар пусть и не жаркого, но и не шибко холодного августовского дня? Однако он-то как раз оказался прав, этот фельдшер, уже набравшийся опыта войны. Первое, что испытывает раненый, это, конечно, боль. А потом – озноб, мучительный озноб от потери крови, и желание согреться. Раненые подтягивались, и вот уже весь медицинский персонал передового пункта занялся перевязкой. Однако у мужчин, не слишком набивших руку в качестве сестер милосердия, работа продвигалась довольно медленно. Раненые постепенно накапливались, и им приходилось ожидать очереди. Они толпились у костра, стараясь хоть немного обогреться. У фельдшера Долгова, который этот костер развел, несмотря на скрытые насмешки коллег, было теперь довольное и гордое выражение лица. – Варвара Савельевна, – подошел он к Варе, словно она была старшей по званию. – Пока еще их в поезде накормят… Чаю бы им вскипятить, а? О чае никто не подумал… Подошла дрезина с санитарами, которые должны были забрать первых раненых и отвезти их к поезду. Варя на минутку выбралась из палатки и, высоко держа окровавленные руки, добежала до дрезины, велела санитарам с обратным рейсом привезти большой бидон горячего чая, а также взять на кухне побольше хлеба. Спустя полчаса или сорок минут дрезина вернулась, горячего чая и белого хлеба раненым было предложено вдоволь, теперь в ожидании перевязки они могли согреться как следует. Варе даже показалось, что на лицах тех, кто теперь входил в палатку, уже не такое унылое и страдальческое выражение. Предпочтение в очереди на перевязку отдавалось, само собой, тяжелым раненым. Легкие и не претендовали на это, терпеливо ожидая своей очереди. Дрезины явно не хватало, и к перевязочному пункту подошли еще три санитарные повозки и даже автомобиль. «Ну ладно, повозки, предположим, в деревне мобилизовали, – обматывая бинтом, слой за слоем, чью-то изувеченную шрапнелью ногу, подумала Варя. – Но где она взяла автомобили?! » Она – это старшая сестра санитарного поезда Елизавета Васильевна Ковалевская… Да, загадочная особа! Сестра милосердная (Кауфманской общины) из военного госпиталя города Х., куда попала после окончания боевых действий в Маньчжурии, она упорно молчит о своем прошлом, а уж при случайном упоминании Волги и Энска вовсе замыкается в себе, хотя Варя видела, как внимательно вслушивается она во все разговоры, которые время от времени ведут, вспоминая места родные, сестра Савельева и фельдшер Долгов – ведь они оба из Энска, оба волгари. Это что-нибудь значит? Или не значит ничего? Впрочем, о тайнах сестры Ковалевской гадать бессмысленно, все равно не угадаешь, а сама она не скажет: более скрытного человека свет не видывал. Более скрытного – и более умелого организовать все как надо. И товарные вагоны, и транспорт для перевозки людей… От мыслей о сестре Ковалевской Варю отвлекло появление молодого поручика, легко раненного в ногу осколком снаряда. – Вы уж, сестра, не забудьте только написать мне перевязочное свидетельство, а то там, в тылу, и не поверят, что я был в бою, – озабоченно сказал он. – Да вы что, смеетесь, что ли? – спросила Варя и сама засмеялась. – Рана небось за себя говорит. – А все-таки напишите. Без этого я не уеду. – Сделайте одолжение, оставайтесь здесь. По крайней мере у нас будет один лишний партнер для преферанса, – вмешался в разговор один из докторов. Шутка. Как будто во время перевязки неистощимого потока раненых есть время для преферанса! Его и в поезде-то нету! Пока поручика перевязывали, он курил папироску и балагурил, показывая, что оценил шутку: – Ну это, знаете, дудки. Чтобы я у вас здесь остался, бездельничал… Да и не везло мне отродясь в преферанс. Вот ежели в покер… – Нет уж, покер у нас не ведется. Тогда поезжайте без свидетельства. Мы вам после его вышлем. Видите, нам некогда здесь заниматься письменными работами… – А пожалуй, верно, – согласился поручик. – Только, пожалуйста, господа доктора, и вы, сестрица, не забудьте мне его выслать. – Да ладно уж, довольно хныкать, – произнес доктор, окончив перевязку. Подойдя к другому столу, он черкнул карандашом в регистрационной книге пару слов, вырвал лист и передал поручику: – Нате, не плачьте только! – Вот спасибо! – воскликнул поручик. – Давно бы так. А то ведь знаем мы вашего брата: непременно забудете! К тому времени принесли на носилках тяжело контуженного капитана. Его осмотрели, потом обоих офицеров усадили в автомобиль и немедленно отправили в тыл. – Чаю дать, Варвара Савельевна? – тихо спросил Долгов, который на правах земляка старался заботиться о Варе. – Да я сама возьму, куда вам, вам некогда, – покачала она головой. Долгову и в самом деле было некогда: он принимал винтовки у раненых и записывал фамилии, чтобы осталось свидетельство: низший чин или офицер такой-то не бросили оружие на поле боя, не забыли где-то в дороге, а сдали по всей форме в санчасти. Легко раненный молодой солдат кое-как протиснулся поближе к Долгову: – Господин фельдшер, не забудьте, пожалуйста, и мою фамилию записать. Ховрин я, Климентий Ховрин. Винтовочка у меня номер… Вот она, господин фельдшер. Как бы не заржавела без меня… Кто ее теперь будет чистить? – сокрушался солдат. – Да не забуду, обожди ты! Видишь, очередь! – осадил его Долгов. – Так точно, очередь, – согласился солдат. – Ты, Ховрин, раньше перевязку сделай, а потом винтовку сдашь, – предложила Варя. – Так как же? – слабо, устало улыбнулся он, держа на весу, на уровне груди, левую руку, кое-как обмотанную бинтом, пропитанным кровью: должно быть, поспешную перевязку сделал во время боя санитар… Варя слышала, что санитара в этом бою вскоре убило. – Покуда я бинтоваться буду, там очередь пройдет. А мне винтовку… винтовку сдать… Видимо, для солдатика было куда важнее сдать в полной исправности свою винтовку, чем перевязать рану! Варя мельком глянула на его руку. Ладно, за полчаса ничего не случится, смерть от потери крови ему, во всяком случае, не грозит – спасибо тому убитому санитару. – Партию пленных привели! – торжественно провозгласил кто-то, и Варя отвернулась от Ховрина. В палатку заглянул незнакомый фельдфебель: – Здравия желаю, вашескобродия. Пленные, так точно. Я вот их сопровождающий. – Раненые, что ли, есть? – спросил доктор, который звал поручика играть в преферанс. – Всякие есть, вашескобродие! – доложил фельдфебель. – Так что раненых приказано доставить на перевязочный пункт, а остальных отвезти в штаб корпуса. – А всего-то сколько человек их? – Шестьсот человек с лишком, вашескобродие! – Ого, порядочно, слава Богу! – засмеялся доктор-преферансист. – Так точно, вашескобродие. Они были в лесочке и совсем не ожидали опасности, а наши зашли с фланга и окружили их, вашескобродие! – Ну, давай сюда раненых, а остальных можешь вести дальше. – Слушаю, вашескобродие! – радостно ответил фельдфебель, очень довольный, что избавится от части «груза». Отсчитали десятка два раненых пленных, а остальных повели дальше. – Эка наяривают германы! – хохотнул Долгов, стоявший у входа в палатку и видевший, что творилось на улице. – Гляньте только! Варя выскочила из палатки и поглядела вслед. Пленные маршировали по всем правилам прусской шагистики. Сопровождающий, добавив им: «Шагом марш! » – вдобавок подсчитал ногу: «Ать-два, ать-два! » Они и ударили маршем. Раненые пленные как ни в чем не бывало встали в очередь на перевязку, дружелюбно раскуривая махорку, которой угощали их русские раненые. Перевязанные толпились вокруг костра. Весело балагурили друг с другом, все вместе: и немцы, и русские. «Точно между ними никакой войны сроду не бывало», – подумала Варя. Двое тяжело раненных германцев лежали на носилках. Один все маялся, прося чего-то: не то пить, не то покурить. Его скоро унесли в палатку. Другой лежал вверх лицом, совершенно не шевелясь, будто глубоко задумался о чем-то. Когда его собрались нести на перевязку, оказалось, что он уже не нуждается в ней. Долгов с сердитым и вместе виноватым выражением закрыл ему глаза и вынул кисет – перекурить это дело. – Тщетно будут ожидать весточки от него на родине, долго и безутешно будет плакать горючими слезами Амалия Карловна по своему ненаглядному сыночку! – сказал доктор-преферансист с пафосной издевкой, но его никто не поддержал. Доктор насупился и бросил раздраженно: – Давайте следующего! Однако вместо «следующего» вошла высокая, изящная женщина с тонкими чертами лица в платье сестры милосердия и косынке, которая, по правилам Кауфманской общины, была завязана, вернее, затянута очень плотно и не позволяла ни одному волоску выбраться на волю. Однако Варя знала, что волосы у женщины золотисто-рыжие, хоть и с сильной проседью, буйно вьющиеся и необыкновенно украшающие ее синеглазое лицо. Сейчас, в косынке, она казалась гораздо старше своих тридцати семи лет. Это была милосердная сестра санитарного поезда Елизавета Васильевна Ковалевская. – Варенька, как вы? Все хорошо? Господа, нам забот прибавилось. Наши разведчики буквально в двух шагах, за рощей, наткнулись на немецкий лазарет. Вообразите, эти цивилизованные европейцы, отходя, почти всех своих раненых оставили. Не бросать же их, возьмем с собой. – Да мы только что человек двадцать перевязали! – ахнул кто-то из докторов. – Может быть, там и те были, из лазарета? – Вряд ли – известие только что, сию минуту получено. – Неужели правда, Елизавета Васильевна?! – удивилась Варя. – Они же никогда своих не бросают, всегда с собой забирают. – Не успели, наверное, забрать, – пожала плечами Ковалевская. – Наши очень уж стремительно навалились. А потом, знаете, что я думаю? Они надеялись, что их части в контрнаступление пойдут и госпиталь снова отобьют быстро, куда скорей, чем мы подтянемся. Ну а мы – вот они, тут как тут. Однако их наступления все же следует ждать. Слышите, артподготовка начинается. – Ох, как бы не накрыли нас тут… – Ну да, есть такая опасность, – совершенно спокойно кивнула Ковалевская. – Конечно, хорошо бы отойти поскорей, но раненых придется все же прихватить. Среди них могут быть ценные пленные. Да и вообще, не бросать же их на произвол судьбы? Вдруг накроет госпиталь своим же снарядом. Тогда пропадут люди. Они там совершенно одни, весь медперсонал эвакуировался, ни одного санитара нет, представляете? Ни воды принести, ни судно подать. Ходячие ушли, а лежачие, само собой, лежат. – Елизавета Васильевна! Елизавета Васильевна! В палатку вбежал Долгов. – Что тебе, Долгов, голубчик? Чего ты так кричишь? – Елизавета Васильевна, в том госпитале, в германском, и наши раненые солдаты есть! Немцы их на поле боя подобрали дня два назад. Я там кой с кем словцом перекинулся. Ох и оголодали все наши-то! – Вот злодейство какое! – всплеснула руками старшая сестра. – Голодом раненых морить! Пусть и пленных, а все же… Чего ты хохочешь, Долгов? Что я не так сказала? – Да нет, Елизавета Васильевна, голодом их никто не морил, что вы! Просто наши-то привыкли лопать от пуза, а им тамошние сестры подали кофею по кружечке да бутербродик с сырком али колбаской бумажной. Говорят, нынче лихо навострились ее делать, колбаску-то, – не то из бумаги, не то из керосину, бес их разберет. У немцев животы плоские, небось к спине присохли, а у наших аппетиты здоровущие. Им борща подавай, да каши, да хлеба черного краюху, еще и кусочек сала или колбасы желательно получить в качестве приварка, да кружкой чаю запить все это. А тут бутербродик… кофею кружечка… Небось оголодаешь! – Ишь ты, чего захотели. Плен им, чай, не ресторан «Эспланад»! – А что это за штука такая? Никогда не слыхал. – Надо быть, не слыхал. Это я раньше в городе Х. жила, там ресторан на главной улице – большой, роскошный – называется «Эспланад». – И она повторила по-французски с мечтательным выражением: – «L’esplanade»… – И где такой город Х., скажите на милость? – Далеко, Долгов, на Дальнем Востоке, на Амуре, – сказала Елизавета Васильевна, на лицо которой вернулось прежнее озабоченное выражение. – На Амуре! – воскликнул Долгов. – Эвона! Да ведь это самый каторжанский край! – Ну, не самый, Сахалин, чай, покруче будет. Однако что есть, то есть, каторжных там немало. – Значит, вы родом с Амура, Елизавета Васильевна… Вот странно, а иногда «чайкаете» – прям как наши волгари. Я уж думал, вы из Энска будете или еще откуда-нибудь… – Что-то мы заболтались, Долгов, не кажется тебе? Беги лучше за носилками, санитаров зови. Спешить надо, спешить, вон какая стрельба пошла. Разобьют дорогу позади – что будем делать? Старшая сестра быстро вышла из палатки. Доктор-преферансист вытянулся во фрунт, то ли шутливо, то ли почтительно провожая ее взглядом, а потом гаркнул так, что все вздрогнули: – Следующий! Или все уже? В палатку никто не вошел, и Варя вздохнула с облегчением: нужно срочно вывозить перевязанных раненых, а то и впрямь, не приведи Бог, накроет снарядом дорогу… Еще не хватало в плен угодить всем санитарным поездом! Господи Боже, великий и всемогущий, на тебя вся надежда, на твое неизреченное милосердие! Сколько раз уже произносила эту молитву Варя Савельева за те полтора года, что мотается по фронтам с санитарными поездами, работает в военно-полевых лазаретах! Несть числа ее молитвам, несть числа… Может, лишь благодаря им и жива еще?
* * * Марина проснулась от бледного света, льющегося в окно. Едва забрезжило – значит, часов шесть утра. Еще смертельно хотелось спать, ломило все тело, саднило царапины на ногах и руках, а во рту горело, и голова болела, как с настоящего похмелья. Ну да, какому-то пьянице тот несчастный глоток спирта, который она сделала, – что слону дробина, а Марина ведь не пьет, в рот не берет ни водки, ни вина… Зато сейчас она пила – никак не могла оторваться от воды. Снова и снова зачерпывала ковшом из бочки, пила большущими глотками, пока не озябла и живот не стал тугой, как барабан. Однако пожар в глотке и боль в висках несколько приутихли. Кое-как причесала спутанные волосы обломком гребня, нашла в сенях за ларем скомканное, смятое платье, напялила на себя. Пошла в сарайчик, растолкала Сяо-лю и велела немедля бежать в госпиталь, сказать доктору Ждановскому, чтобы шел сюда. Маленькая китаянка, с трудом разлепив заспанные глазенки, залепетала что-то вроде: «каска вари малысике Павлисику, кусай надо! » Понятно, сама хотела есть, но тут не до жиру, быть бы живу! Марина вытолкала ее взашей – и с усмешкой наблюдала, как Сяо-лю, пробегая через огород, схватила с грядки длинный китайский огурец, похожий на зеленую палку, и вгрызлась в него зубами. Ну что ж, в самом деле, кашу сварить надо. И самой поесть, и Павлика накормить, и тех двоих, что еще спят в избе. Вдруг окатило жаром – как там Макар? Как он перенес ночь? Перенес ли? А вдруг… Но она не позволила себе даже задуматься об этом, о страшном. Если что случилось – оно уже случилось, не поможешь. В малехонькой летней кухне Марина растопила печку – в доме летом топить было совершенно невозможно, такая жара, такая духота наставали, что не вытерпеть. Почему-то вдруг вспомнила: на Волге, в Энске, август, тем паче конец августа на переходе к сентябрю – уже осень, уже прохладные дни, дожди косяками, ночами холодно. А здесь, на Дальнем Востоке, до середины сентября еще лето – душное, жаркое лето с теплыми ночами. О наступающей осени напоминают лишь особая, хрустальная и словно бы еще возвысившаяся небесная синева, несчетные, воистину бесчисленные звезды, крупные, точно алмазы Голконды, реющие в воздухе белоснежные паутинки бабьего лета, сонмища великолепных, крупных, даже страшноватых своей величиной стрекоз с изумрудными глазищами да редко-изредка мелькнувшая средь буйной зелени берез желтая, золотая, сияющая прядь. А березы здесь совсем другие, не похожи на те, что на Волге, – с черной корой, крепкие, кудрявые, ветви гордо подняты вверх, а не плаксиво свешены вниз, и листва у них помельче, поярче, темно-зеленая… Марина встряхнулась и принялась быстро-быстро мешать кашу, которая норовила и пригореть, и убежать. Придет ли Ждановский? Не побоится ли? Вдруг Марина услышала скрип калитки и увидела Сяо-лю, которая со счастливым выражением узкоглазенького личика мчалась к кухоньке – ну да, почуяла запах каши, голодная макака! А за ней, настороженно поглядывая по сторонам, шел Ждановский – в коротких, чуть ниже колена брюках-гольф, в полосатой фуфайке, плотно обтянувшей торс, в американских спортивных полуботинках на резиновом ходу фирмы «Keds», которые, как слышала Марина, свели с ума всех так называемых спортсменов. А с собой Ждановский вел двухколесный bicyclette, обутый в красноватые резиновые шины. «Эх, молодец, вот это конспирация! » – мысленно восхитилась Марина. Сделал вид, что заехал на кладбище совершенно случайно, во время утреннего променада. Заехал, значит, ну и остановился поболтать с коллегой – в конце концов, ссыльная фельдшерица и блестящий, преуспевающий хирург вполне могут быть названы коллегами, пусть даже и с изрядной натяжкой. Сунув Сяо-лю ложку и бросив строго: – Мешай хорошенько! – Марина кинулась к Ждановскому: – Семен Ефимович! Как хорошо, что вы пришли! Ноздри точеного аристократического носа доктора дрогнули, на мгновение брезгливое выражение мелькнуло на лице… и Марина вдруг поняла, что Ждановский, выхоленный, модно и дорого одетый, преуспевающий красавец-врач, брезгует ею – толстой, неряшливой бабищей, нищей фельдшерицей, непричесанной, всклокоченной, одетой в смятое, пыльное, пропахшее потом платье. «Сволочь! Шляхтич недоделанный… сверху шелк, а в брюхе щелк! » – с презрением подумала Марина. Но немедленно устыдилась своих мыслей, которые были недостойны интернационалиста-революционера. С извиняющимся видом развела руками: – Извините, очень тяжелая ночь выдалась. У меня в доме раненый, я очень прошу вас… Она решила известие об угоне грузовика оставить напоследок. Впрочем, очень может быть, Ждановский уже знает о случившемся. И не только знает, но своим острым, пронырливым, авантюрным умом успел измыслить, какую найти замену, как помочь пленным. Конечно, не исключено, что он не пожелает больше помогать: солдатскую одежду нашел, как и обещал, а на все остальное ему плевать – вскочит на bicyclette, покрутит ногами, обутыми в keds, и поедет своей дорогою… Но Марина твердо решила, что не даст ему ускользнуть. Пригрозит, что донесет на него в полицию, – только и всего. Она уже успела оценить грубый шантаж как наилучшее средство держать в своих руках нужных людей и не сомневалась, что в случае со Ждановским он тоже подействует. Подействовало же с Грушенькой! Марина не успела додумать. Лицо Ждановского изменилось, смятое откровенным испугом: – Раненый? Неужели кого-то из них подстрелили? – Кого-то из них? – непонимающе уставилась на него Марина. – Кого это? – Ну из этих, ваших… австрияков… – с неприятным оскалом бросил Ждановский. – Неужели кому-то не удалось уйти? Черт, не европейцы, а лайдаки [11] бестолковые, даже сбежать толком не умеют! Все же сделано было, все… Нет, нашумели, как последние дурни… – Погодите, – с беспомощным выражением пробормотала Марина. – Вы о чем? Побег же назначен на будущую ночь… При чем тут они? Я как раз и хотела вас просить, чтобы вы как-нибудь связались с Андреасом, сообщили, что ехать не на чем: Мартин угнал грузовик! И теперь надо придумать что-то другое. – Как угнал?! – так и вытаращил глаза Ждановский. – Он был вчера за рулем, да, но ведь так было решено с самого начала. Андреас сам ему приказал, но сел в кабину с ним, на смену, потому что больше никто не умеет водить автомобиль. И когда они уезжали, все были живы и здоровы – кроме часового, конечно, которого, к сожалению, пришлось… – И он сделал какой-то конфузливый жест своей небольшой, ловкой рукой с очень коротко, «под мясо», состриженными ногтями – ногтями хирурга, который не может позволить себе даже мало-мальски отрастить их, потому что опасается инфекции. – Погодите-ка, – повторила Марина с тем же непонимающим выражением. – Что все это значит… про кабину, про Мартина, про Андреаса? Я что-то никак не возьму в толк… Несколько мгновений Ждановский тупо смотрел на нее своими желтыми, кошачьими глазами, изредка моргая длинными рыжеватыми ресницами. Марина почему-то подумала, что ненавидит мужчин с длинными ресницами, но, кажется, у всех мужчин в мире они длинные! Получается, она ненавидит всех мужчин? Ждановский обреченно вздохнул, и лицо его приобрело обычное высокомерное выражение. Он покрепче взялся за руль велосипеда. – Видимо, тут какое-то недоразумение, – сказал он скучным голосом. – Надеюсь, оно вскоре разъяснится. Извините, мне пора идти. Прощайте, Марина Игнатьевна. – Стойте! Никуда вы не пойдете, пока не объясните, что все это… – Она задохнулась, не договорив слово «значит», потому что догадка заставила ее онеметь.
|
|||
|