Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 12 страница



– Да так! – пожала плечами Матреша и умильно воззрилась на лавочника: – Слышь-ко, Харитоныч… в честь Маслены и старинного знакомства расщедрись на тройку «марок». В монопольку сбегать, денатуратцу глотнуть… Завтра небось великий посток затянет поясок.

– Да ну тебя, дура! – отмахнулся лавочник. – Какой тебе великий посток об эту пору? Еще денатуратцу ей… И так навовсе спилась. Мимо тебя солдат прошел, а ты говоришь, не было никого.

– Да какой же он солдат! – снова вытаращила глаза Матреша. – На меня шинель надень, я что, тоже буду солдат? Не солдат он, а ночлежник. Живет в андреевских хоромах. В ночлеге тоись.

– А кто он? – жадно спросил Грачевский. – Зовут его как?

– Да бес его ведает, – пожала плечами Матреша, потом, спохватившись, что помянула всуе врага рода человеческого, перекрестила беззубый рот и опять умильно взглянула на лавочника: – Ну так как, Харитоныч, отжалеешь «марочек» в честь Маслены?

– Да сказано ж было… – начал свирепо лавочник, однако Грачевский остановил его движением руки:

– Погоди-ка. Я тебе дам. Вот, возьми. – Он протянул Матреше «марку» в пять рублей и, внимательно глядя в глаза старухе, от такой щедрости лишившейся дара речи, сказал: – И еще столько же получишь, коли узнаешь, кто этот ночлежник, как его зовут и откуда он тут взялся. Поняла?

– Чего ж непонятного, – кивнула старуха с таким отупелым выражением, как если бы у нее враз вылетели из головы последние остатки былого соображения.

– Я вон там живу, в полугоре, в доме с фонарем, квартира во втором этаже, фамилия моя Грачевский, – настойчиво сказал он. – Узнаешь, придешь, скажешь – получишь денег. Да ты поняла ли?

– Дура я, что ли?! – оскорбилась старуха. – Отродясь дурой не была. В разведку, значит, посылаешь? – щегольнула она словцом военного времени. – Ну, так и быть, сделаю тебе разведку. А ты не омманешь, господин хороший? Отдашь деньги? Ну-ка, перекрестись! А то, может, ты не православный, а душа жидовская, некрещеная!

– Ополоумела… – неодобрительно буркнул лавочник, однако Грачевский послушно перекрестился.

– Ну ладно, – милостиво кивнула Матреша, – коли так, разузнаю, чего тебе надобно. А пока что прощевайте, люди добрые!

И она вышла с достоинством, кое, впрочем, было несколько подпорчено на пороге, ибо Матреша наступила на оборванный, обвисший подол своей юбки и едва не клюнула носом. Потом с улицы послышалось шарканье Матрешиных опорок, и скоро все стихло.

– Плакали ваши денежки, – буркнул лавочник, выдвигая из-под прилавка коробку с чаем, сворачивая кулек и берясь за совок. – Больше вы ее не увидите. Ничего она для вас не узнает, никакую разведку не сделает.

Грачевский вынул из кармана пиджака платок и отер ледяной, покрытый крупными каплями пота лоб. Странно, повергающее в дрожь вещее чувство подсказывало ему, что лавочник прав. И то же самое чувство гласило, что совершенно незачем было ему посылать Матрешу в разведку, просить ее выяснить имя солдата (или черта – без разницы), потому что имя его Грачевский и без всякой Матреши знал. Только отчаянно хотел верить, что ошибся, ошибся, ошибся…

 

* * *

Марина лежала на траве, уткнув нос в плечо Андреаса, и осторожно трогала губами влажную от пота кожу. Волей-неволей она сравнивала его с Андреем, вернее, с Павлом, или как его там. Марина уж и не помнила, как было тогда, помнила только, что он все время что-то бормотал, смеялся, бранился грязно, а то вдруг начинал просить: «А ну, подмахни! Еще подмахни! »

Андреас молчал, не говорил ни слова, не признавался в любви, все слова говорила Марина – никогда не произносившиеся ею слова. Но ей так хотелось услышать их от Андреаса, что она нарочно спрашивала иногда:

– Как будет по-немецки: я тебя люблю? Я тебя хочу? Мне так хорошо с тобой?

Он отвечал, и Марина переставала дышать от счастья, услышав эти вынужденные признания. Наконец, в совсем уж бесстыдную минуту, она спросила:

– А как сказать – подмахни?

– Подмах… Что? – не понял Андреас. – Махни – schwenke. Ты хочешь со мной прощаться и махать рукой на прощанье?

Она начала хохотать и никак не могла уняться. Сначала он спрашивал, что ее развеселило, а она знай отнекивалась и объясняла, что это невозможно перевести на немецкий язык. В конце концов Андреас сам стал хохотать и целовать ее, и они снова покатились по траве, стиснув друг друга руками и ногами, а во время очередной передышки Андреас, продолжая смеяться, сказал, что они попали в переделку. Мартин очень счастлив, что Грушенька передала ему записку, он решил, что она помогает их побегу, и даже начал поговаривать о том, что ее нужно взять с собой. Они доберутся до Вены, там Мартин приведет ее к родителям, они будут восхищены ее красотой и, конечно, благословят их брак. А впрочем, Мартин надеялся стать мужем Грушеньки еще в пути, обвенчаться же и потом можно.

– Что ты! – чуть ли не подскочила Марина. – Она может быть опасна, ей нельзя доверять. Я ее буквально заставила передать записку Мартину. Ни в коем случае ничего нельзя ей рассказывать!

Андреас огорчился:

– Бедный Мартин… Он так влюблен. Сердце его будет разбито разлукой с этой девушкой.

– Ничего, переживет, – жестко, с мстительной интонацией сказала Марина.

Андреас вгляделся в ее лицо в темноте:

– Ты, видимо, хорошо знаешь, что от разбитого сердца не умирают?

– Да, знаю, – буркнула Марина. Вот уж на эту тему ей совершенно не хотелось говорить!

Андреас, видимо, почувствовал ее настроение, потому что только выдохнул тихонько:

– Also, gut… ну, хорошо … – И больше о Грушеньке не вспоминал. Сказал только: – Наверное, нам нужно одеться. Когда придет герр доктор?

– Думаю, через полчаса, а то и через час, – усмехнулась Марина. – Я ему нарочно встречу попозже назначила, чтобы с тобой подольше побыть.

Андреас помолчал, потом сдержанно сказал:

– Мне очень трудно уходить из казармы. И очень опасно оставаться где-то надолго. Ведь я подвергаю опасности не только себя, но и своих сотоварищей, очень многих людей, которым и так плохо придется после нашего побега. Они знают это и сознательно идут на жертву… а заставлять их рисковать из-за того, что я просто отправился auf das Wiedersehen, на свидание… это жестоко по отношению к ним!

Марина вздрогнула, такой холодок прозвучал в его голосе. И в то же мгновение все ее обнаженное тело проняло холодом… Отодвинулась было, но Андреас тотчас прижал ее к себе:

– Прости, если я был груб. Потерпи, скоро мы будем вместе, вместе навсегда.

Они опять начали целоваться. А потом, уже одеваясь, Андреас с улыбкой в голосе сказал, что, конечно, она правильно сделала, попросив доктора прийти попозже. От улыбки голос его чуть вздрагивал, а у Марины дрожало от счастья сердце.

Ждановский не опоздал. А может быть, он появился гораздо раньше, прятался где-то между могил (Марина ничуть не сомневалась, что уж он-то не боится мертвецов, ни реальных, ни выдуманных! ) и многое чего успел увидеть. А впрочем, Марине было наплевать на него и на то, что он о ней подумает. Доктору Ждановскому предстояло всего лишь сыграть небольшую роль в ее жизни – и исчезнуть из нее навсегда, так стоит ли заботиться о впечатлении, которое она на него произведет? Но Андреас должен показаться ему человеком надежным, с которым не опасно иметь дело…

Ну, судя по голосу Ждановского, с этим все было в порядке. Мужчины посматривали друг на друга весьма одобрительно. Ждановский блестяще говорил по-немецки, и они с Андреасом обменивались репликами с такой скоростью, что Марина почти ничего не понимала. Вроде бы они сговаривались, как и где заберут одежду, доктор прикидывал, удастся ли принести ее на кладбище и спрятать где-нибудь здесь.

Так, переговариваясь, они и ушли вдвоем. Марина же побрела домой, и сны ее были тяжелы, непроглядны. Она не могла вспомнить потом, что ей снилось, но точно знала – что-то отвратительное.

Проснулась с тяжелой головой, все раздражало: суета Сяо-лю, капризы Павлика, который запросил леденечика, а леденцов, конечно, не было, откуда их взять? Марина с тоской вспомнила пирожные из «Чашки чая», вспомнила кондитерский отдел в магазине «Кунста и Альберса», изобилие конфет, целыми горами лежащих на витринах, от самых дешевых до самых дорогих. Почему она не может купить все это своему сыну? Только копеечного петушка на палочке! Ну что ж, она пойдет и принесет ему этого петушка. Где их продают, кстати? На базарной площади? Но ведь нынче не базарный день. Где же искать?

Она глупо, бессмысленно исходила полгорода, сбила ноги, но не нашла сахарных петушков. В конце концов зашла в этот «Кунст и Альберс», купила четверть фунта «монпансье», которое в Х., так же как в Энске, и лавочники, и покупатели, и приказчики дорогих магазинов называли «лампасье» и даже «лампасейки».

Марина была вне себя от раздражения. Что-то заставляло ее спешить домой, мучила неясная тревога, словно мутный сон продолжался. Торопилась, как могла, чуть ли не бегом бежала. Сяо-лю на пороге встретила известием:

– Красная сапка приходила, письмесо приносила.

«Красными шапками» звались посыльные, с которыми можно было отправить все, что угодно, от букета цветов и роскошного подарка до самой незначительной записки. До войны их было много при каждом отеле, магазине, теперь же большинство посыльных забрали в армию. Название свое «красные шапки» они заслужили из-за красного околыша и красного верха их форменных фуражек. Когда-то они должны были носить особую форму рассыльного, но теперь одевались с бору по сосенке, и главной приметой их оставалась именно что «красная шапка».

При словах Сяо-лю о «письмесе» сердце Марины так и подскочило: она решила, что письмо – от Андреаса или от Ждановского. Но нет – записочка, написанная на дорогой бумаге с муаровыми разводами, заклеенная бледно-зеленой облаткой и перехваченная такой же ленточкой, имела невинный вид девичьего дружеского послания и была подписана аккуратненьким, витиеватым Грушенькиным почерком. Содержание ее тоже было самое обыденное: просьба к дорогой «Мариночке Игнатьевне» нынче же, безотлагательно повидаться с нею в городском саду, «около черепахи», в пять часов вечера. Подпись была – «преданная Вам Агриппина Васильева».

Марина хмуро перечла записку. Сам факт того, что Грушенька вздумала к ней писать, внушал тревогу. Раньше – до того, как Марина угрозами вынудила ее к помощи, – Грушенька сама приехала бы к ней или, на худой конец, прислала отцовского кучера с запиской. То, что послание было доверено «красной шапке», позволяло понять: дело безотлагательное, это раз, а во-вторых, Грушенька желала бы сохранить его в тайне. Пожалуй, именно поэтому встреча была назначена в довольно людном месте, в городском саду, во дворе краеведческого музея, где стояла каменная черепаха – надмогильный памятник чжурчженьскому [5] полководцу, какому-то князю Эсыкую, жившему и умершему (вернее всего, убитому в бою) аж в двенадцатом веке после Рождества Христова. Всякий желающий мог прочесть на установленной рядом табличке, что «надмогильный памятник Эсыкую открыт в 1870 году востоковедом Палладием Кафаровым около села Никольского. [6] Могильный курган Эсыкуя раскопан Ф. Ф. Буссе в 1893–1894 гг. В 1896 году по инициативе Ф. Ф. Буссе фрагмент памятника – черепаха со стелой передана Х-му музею в дар от Общества изучения Амурского края». Эта исчерпывающая надпись не мешала жителям города Х. и вообще всем, кто видел памятник, пребывать в уверенности, что перед ними вовсе не сделанный людьми и изъеденный временем могильный памятник, а самая настоящая черепаха, окаменевшая за древностию лет. Около нее всегда толпился народ, так что встреча Грушеньки и Марины именно здесь никого не удивила бы. Видимо, Грушенька хотела придать тайному свиданию характер случайной встречи.

– Ишь, конспираторша, – проворчала Марина, которой ужасно не хотелось никуда идти, хотелось полежать, распрямить усталые ноги. Но, видимо, у Грушеньки что-то произошло, и это «что-то» совершенно определенно имело отношение к будущему побегу военнопленных.

Поэтому Марина только подремала с четверть часика под тихое воркованье и смех Павлика и Сяо-лю, наперебой ныряющих пальчиками в кулек с «лампасейками», и вновь отправилась в путь.

Грушенька уже ждала ее – стояла около черепахи, положив ладонь на ее глыбу-голову, ноздреватую и замшелую. Одета девушка была в точно такое же нежно-зеленое платье, как и ленточка на ее письме, и Марина почему-то разозлилась. Сама она даже в Энске, даже в лучшие свои времена, помнится, бегала в юбках с обтерханным подолом, в самых простых нитяных чулках, поношенной мужской куртке и мужской кепке козырьком назад, а книжки носила даже не в сумке, а перетянутыми ремешком. Не от лени или неряшества, хотя, конечно, возиться с изощренными туалетами ей было лень, но прежде всего таким образом она старалась подчеркнуть свою полную независимость, как бы отрекалась от своего класса, в среде которого одежда женщин играла такую огромную роль. Нет уж, Грушенька от своего класса никогда не отречется. Вот уж чего не будет, так не будет!

Марина подошла, поздоровалась небрежно, изо всех сил скрывая настороженность и тревогу. Грушенька только кивнула – глаза ее были отчужденно-печальны: никак не могла, видимо, забыть и простить, каким тоном разговаривала с ней Марина, а главное – о чем разговаривала! Не тратя времени ни на какие словесные реверансы, девушка сказала:

– Мне Мартин записку прислал.

У Марины резко, сильно стукнуло сердце. Ей и в голову не пришло, что это может быть любовное послание, несмотря на то что знала: Мартин влюблен. Наверняка записка имеет касательство до побега… Но при чем тут Грушенька?! Или Мартин еще не расстался с мыслью, что Грушенька помогает пленным? Идиот!

– Записку? – прищурилась Марина. – И о чем она?

Грушенька вынула из кармана замусоленный обрывок, кругом исписанный резким мелким почерком – разумеется, по-немецки. Марина мысленно чертыхнулась и высокомерно сказала:

– Я не читаю чужих любовных писем. Чего он от тебя хочет? Свидания, что ли?

– Откуда вы знаете? – угрюмо спросила девушка.

– Да что ж тут знать? Все понятно, – пожала плечами Марина. – Вчера ты ему писала, ну, он и возомнил о себе… Мой тебе совет – держись от него подальше. Посиди дома, вот и все. Три дня только! Если наше дело уладится, через три дня Мартина здесь уже не будет.

«И нас с Андреасом – тоже», – добавила она мысленно.

– Лучше б вы все же прочитали письмо, – с тем же угрюмым видом сказала Грушенька. – Тогда бы поняли, что я и рада дома сидеть, да не могу.

– Не можешь? – насторожилась Марина. – Почему?

– Потому что Мартин хочет, чтобы я к нему на свиданье уже завтра пришла. А не приду, он… он грозит выдать полиции одну мою подругу, которая живет на кладбище и помогает военнопленным устроить побег. Она-де помогает им с обмундированием и даже автомобиль раздобыла, на котором они смогут уехать. Понимаете, кого он имеет в виду?

Марина так и ахнула. Предатель! Погнался за юбкой, она для него важнее дружбы, товарищества, верности своим!

Да, разговор Андреаса с Мартином принес совсем не те плоды, на которые рассчитывала Марина. Надо предупредить Андреаса! Но как? Ночью они были так заняты любовью, что опять не подумали о связи, а потом пришел Ждановский, стало не до того…

– Мерзавец! – яростно выдохнула Марина. – Вот ведь мерзавец! Предатель!

– И глупец, – со слезами в голосе проговорила Грушенька. – Как еще отец на эту записку не наткнулся, ее же просто через забор перебросили… Хорошо, что я в ту минуту мимо шла. Отец, конечно, сразу бы в полицию с ней отправился. Этот глупец сам себя погубил бы!

– Да, Мартину, сразу видно, все равно, что будет с ним и с остальными, – пробормотала Марина. – Он знает, что ты ему не откажешь…

– Как не откажу?! – всполошилась Грушенька.

– А что ты можешь сделать? Не назначишь свидание, его и в самом деле угораздит донести на меня и на всех остальных. И тебе тоже не поздоровится! – быстро пригрозила она, заметив на лице Грушеньки промельк глубочайшего равнодушия к участи «всех остальных», в том числе и самой Марины.

– Что же делать? – пролепетала Грушенька, и слезы навернулись на ее глаза.

– Не ной! – раздраженно прикрикнула Марина.

Несмотря на опасность случившегося, на неизвестность, чем все закончится, она радовалась, что наконец-то удалось унизить девчонку, которая все эти два года жизни Марины в Х. взирала на нее со снисходительной жалостью. Тоже мне, благодетельница нашлась! Да не нужны Марине никакие благодеяния, никакая жалость! Себя жалейте, представители умирающего, отжившего класса, вам место в прошлом, в то время как за Мариной и такими, как она, – будущее!

– Что делать? – повторила она. – Ты должна назначить свидание Мартину. Позови его сюда, в городской сад, я потом к вам подойду, и мы попробуем его уговорить, успокоить как-то…

Она осеклась. Грушенька смотрела на нее, как на идиотку.

– Да вы что, не поняли, Марина Игнатьевна?! – спросила с горестным смешком. – Как я пленного в городской парк позову? Да и к тому же он не средь бела дня, не среди людей со мной хочет встретиться. Он просит ночью… Сами понимаете, зачем!

«Ну и ну…» – подумала Марина.

– Ночью, ночью… – повторила она, прикидывая, как быть. – И где он назначает встречу?

Грушенька вновь усмехнулась:

– У вас в доме. На кладбище в полночь – прямо как в романе Анны Радклиф! [7]

Всякую такую дамскую ерунду Марина отродясь не читала, а потому шутки оценить не смогла. Да и не до шуток ей сейчас было.

– Ну что ж, если он так хочет – значит, так и будет. Завтра приходи ко мне вечером, останешься у меня ночевать. Дома что-нибудь наври, чтобы отец отпустил. И не трясись так, я тебя не дам в обиду!

На самом деле Марина прежде всего не намерена была дать в обиду себя. А потому весь следующий день пыталась измыслить способ связаться с Андреасом. Не придумав ничего лучшего, побежала к Ждановскому, однако ей сказали, что доктор на операциях и неизвестно, когда освободится. Марина чуть ли не полдня околачивалась около госпиталя, но Ждановский оставался занят. Потом выяснилось, что он уехал в пригородные воинские части, а когда вернется, неведомо. В конце концов часовые начали посматривать на Марину подозрительно. Кажется, ей придется-таки рассчитывать только на себя… ну и еще на одного человека, к которому Марина в конце концов ринулась, так и не дождавшись Ждановского.

Она знала, что этот-то человек не откажет ей в помощи!

Из писем Дмитрия Аксакова жене. Действующая армия, расположение наших частей.

Здравствуй, Александра.

Давно не писал тебе, прости. Впрочем, не знаю, ждешь ли ты моих писем. Надеюсь и верю, что да, ждешь, хоть они и редкие. Мне хочется писать чаще, я писал бы, если бы это происходило, как у всех, если бы я писал открыто. Но эта конспиративная переписка, мною же самим предложенная, начинает меня тяготить. Ты не задаешь мне никаких вопросов о тех причинах, которые побудили меня просить тебя о ней. То ли слепо веришь мне, то ли совершенно равнодушна и ко мне, и к ходу моих мыслей и переживаний. Иногда я и сам кажусь себе ненормальным, психически больным, одержимым слепыми страхами, тем, что называется манией преследования. Но был недавно случай, который мои страхи подтвердил.

Это было, когда я попал под артиллерийский обстрел. Нас всех – ротных командиров – вызывали в полк, а возвращаясь к своим, я и угодил под артобстрел противника, начавшийся внезапно (на войне, видишь ли, все происходит внезапно! ), и погиб бы, конечно, если бы не скрылся в «мышиной норке».

«Ну вот, – конечно, думаешь ты, – вот показатель того, что штабс-капитан Аксаков живет в мире выдуманных понятий и как ни силится уверить меня в своем трезвомыслии, но с ума он все же сошел».

Нет, не сошел. Пока. А «мышиная норка» – это всего лишь один из блиндажей, рассыпанных там и сям близ наших позиций, и в нем обосновались связисты. «Мышиной норкой» его прозвали за то, что вход в него так же неприметен, как вход в настоящую мышиную нору, а внутри такая же теснота, как в обиталище серых полевок. Я бы его в жизни не нашел, если бы не страх смерти… Когда хочешь выжить под обстрелом, чудится, что и с землей смешаться готов, не только закопаться в самомалейшую щель, которая тебе может предоставиться снисходительной судьбой.

Итак, под вой снаряда, который будто гнался по пятам за мной, именно за мной, я влетел в блиндаж и увидел телефониста – маленького солдата с огромными светлыми глазами и с беленькими усиками на совсем еще детском лице. Он сидел верхом на телефонной катушке и, не отнимая трубки от уха, свободной рукой переставлял из одного гнезда в другой штепсели коммутатора. Звонили и говорили беспрерывно. Другой телефонист спал на нарах. Завидев мое усыпанное пылью и, откровенно говоря, перекошенное страхом лицо, кудрявый юноша усмехнулся, на миг оторвался от аппарата, толкнул в бок спящего и крикнул:

– Проснись, Васька! Бой начался!

Васька быстро вскочил и опасливо поглядел на меня, точно я был не человеком, а снарядом, который невзначай залетел в блиндаж и вот-вот разорвется.

Но я-то стоял недвижимо, а вот над нашими головами в ту минуту раздался страшный, оглушительный взрыв – точно с дьявольской силой разорвалась пополам вся почва, – и в отдушину блиндажа посыпалась земля. Васька бросился к выходу, но побоялся выглянуть и только тихо сказал, почти прошептал:

– Тяжелый…

Кудрявый телефонист констатировал:

– За молоком! – что означало «мимо», и снова защелкал штепселями.

В черной землянке вдруг стало совсем тихо, как в погребе. Тихо шуршала скатывавшаяся со стен земля, одиноко и тревожно гудел телефон, нервно и коротко отзывался в трубку кудрявый телефонист – все это были отдельные, чуждые друг другу звуки, и за всем этим была чуткая, насторожившаяся тишина, все чаще вздрагивавшая от громовых ударов и металлического трепета вверху, над головами.

Кудрявый опять оторвался от трубки:

 

– Немцы бегут. Наши у проволочных заграждений. К ним идут подкрепления.

И опять прилип к трубке.

А я не находил себе места. Никогда я еще не был во время артобстрела в тесном блиндаже. В окопах страшнее, но в то же время легче, хотя здесь ты вроде бы прикрыт землей со всех сторон, а там только с боков и снизу. Но это ощущение могилы… После первого, взорвавшегося вблизи, снаряда я почувствовал вдруг, как перехватило дыхание, как тоскливо в самый мозг пополз слепой и безудержный ужас. А потом все неожиданно исчезло. Я подумал: я сошел с ума. В голове билась, не пропадала одна мысль: снаряд разорвется и похоронит меня здесь, в этой могиле. Казалось, будто все воющие снаряды имеют своей мишенью «мышиную норку».

Резкий зуммер над ухом вернул мне сознание. И я вдруг заметил, что народу в блиндаже за время моего краткого морального беспамятства прибавилось. Здесь оказался седоусый полковник-связист, в подчинении у которого находились все телефонисты, на нарах сидели и курили два грязных прапорщика в разорванных шинелях, а у входа стоял артиллерийский полковник и перевязывал руку бледной как смерть сестре милосердия. Еще какой-то унтер переминался у самого выхода из блиндажа и, чудилось, порывался выскочить, а телефонист по имени Васька кричал:

– Куда, дура?! Жить надоело?

Я понял, что не у одного у меня помутилось в мозгах от взрывов над головой.

Унтер теперь тихо плакал, поглаживая себе лоб и вздрагивая плечами.

Неведомо, сколько прошло времени!

Но вот в отверстие блиндажа просунулись внезапно чьи-то сапоги, потом согнутая спина, наконец – голова. Солдат отыскал глазами полковника (по всему, это был его ординарец) и доложил:

– Начальник дивизии ждут вас в штабе полка, вашеск…

Полковник поднялся:

– Ну-с! По домам, по домам, мои голубчики!

Все поодиночке стали протискиваться в отверстие, вылезая наружу. Наверху каждый оборачивался в сторону окопов и начинал всматриваться в даль. Никто не уходил. Но не потому, что боялись начала нового артобстрела. Нам, пережившим вместе такой страх, почему-то не хотелось расходиться.

Я помню – в тихом небе плыли тихие вечерние облака. Окопы казались издали незарытыми могилами. Где-то далеко были еще слышны выстрелы: один, другой… и все. Бой кончился.

И в это мгновение я разглядел унтера, который плакал в блиндаже. Лицо его показалось мне знакомым. Да, я видел его примерно полгода назад, в составе роты Витьки Вельяминова. Ты должна его помнить, шафер мой. Когда нас провожали из Энска, он читал на вокзале новую поэзу Мятлева, был пьян и страшно доволен всем – и собой, и стишками, и нами тоже… В первую минуту я рванулся было к тому человеку, желая расспросить о Вельяминове, но он… он, встретившись со мной глазами, вдруг резко повернулся и сбежал со склона. Я некоторое время видел только его спину, он бежал и то и дело как-то воровато озирался.

И тут я его узнал. Вспомнил! У него такая приметная внешность, что не понимаю, как я мог не вспомнить его раньше. Этот унтер, когда мы виделись, был солдатом и числился на таком дурном счету у своего ротного командира (член солдатского комитета, хам из хамов, Вельяминов его ненавидел), что никаким путем не мог бы получить офицерского звания.

С тяжким чувством смотрел я ему вслед. А когда вернулся в свою роту, мне сказали, что во все время, пока я был в полку и под обстрелом, шнырял меж нашими какой-то рыжий бледный унтер и выспрашивал, не из Энска ли родом их ротный командир, то есть я. Ему-де нужно передать мне привет от земляка, да он боится ошибиться, не тому передать.

Привет от земляка!

Единственный земляк, который мог бы прислать мне привет, – Витька Вельяминов. Он один знает место моей службы. Но он ни за что не послал бы ко мне ту рыжую сволочь. Я-то знаю, как он ненавидел Полуэктова… ну да, у этого мерзавца такая фамилия. Кроме того, у нас с Вельяминовым был тот же уговор, что у нас с тобой: молчать о месте моего нахождения. Но Полуэктов сам слышал мою фамилию, когда мы встретились с Витькой. Слышал! Зачем ему спустя полгода понадобилось уточнять, точно ли я из Энска?

Эта история навела меня на самые мрачные подозрения. Почему-то представилась картина, как Полуэктов получил задание от людей, которые ищут меня, как начал его выполнять…

Впрочем, ладно. Довольно. Я рискую предстать перед тобой в образе совершенного безумца. Ведь ты даже не знаешь, кто и почему ищет меня. Хочется открыться – но я не могу. Ты назовешь меня подлецом, и правильно сделаешь.

Нет, неправильно! Тогда, накануне нашей свадьбы, меня силой принудили заплатить за ошибки молодости, но в том-то и дело, что я бьюсь изо всех сил, чтобы избавить от столь непомерной платы тебя и Олечку!

Так, ну, начинается старая история с недомолвками. Большего сказать я тебе не могу. Поэтому заканчиваю и молю об одном: верить мне и простить меня.

Твой муж Дмитрий Аксаков.

 

 

* * *

Как странно, что из всего множества важных, весомых, убедительных, успокоительных слов Саша нашла в ту минуту только вот эти:

– Вы меня не помните, Игорь Владимирович?

И отшатнулась в испуге, ошарашенная собственной глупостью и бестактностью. Однако Вознесенский улыбнулся все так же растерянно, как минуту назад, и ответил:

– Помню. Вы мне когда-то предложение сделали. А я вам отказал.

– Да, отказали, – кивнула Саша, почему-то улыбаясь, как если бы Вознесенский сообщил ей что-то радостное. Впрочем, она, конечно, вряд ли что вообще понимала сейчас, потому что неожиданно для себя вдруг спросила:

– А вы не пожалели?

– Пожалел, – кивнул он, надевая легкое летнее пальто – то же самое, в котором был в тот безумный и постыдный день больше чем два года назад. – Пожалел почти сразу.

У Саши перестало биться сердце. Радость, которую она испытала от его слов, была почти невыносимой, почти болезненной. И тут же ядовитая мысль ужалила, ожгла, заглушила радость: «Почему он пожалел? Потому что понял, что любит меня? Да нет, кабы понял это, пришел бы… Конечно, он узнал о миллионе, подаренном Игнатием Тихоновичем! Из-за денег пожалел! »

Она вонзила ногти в ладони, чтобы не разрыдаться.

– Вы удивлены, я вижу? – усмехнулся Вознесенский. – И гадаете, не пожалел ли я, что отказался от приданого, столь щедро и широко вами мне предложенного? Тем паче что спустя буквально несколько дней после нашей достопамятной беседы в парадной моего дома ваше приданое значительно, даже очень значительно увеличилось, ведь так?

Никогда расхожее выражение «со стыда сгореть» не казалось Саше более соответствующим действительности.

– Как вы узнали, что я об этом подумала? – пробормотала она, слишком уничтоженная, чтобы даже озаботиться попыткой оправдаться.

Вознесенский улыбнулся своей знаменитой улыбкой – взгляд исподлобья, уголки губ таинственно вздрагивают, – улыбкой, сводившей с ума десятки и сотни энских барышень и дам.

– Да потому, что я привык к такому мнению о себе. Все, кто хоть мало-мальски посвящен в историю моей жизни, считают меня этакой потаскухой мужского рода, которой не зазорно продаться за крупную сумму всякой женщине, пожелавшей меня купить. А это мнение совершенно расходится с действительностью! Я скрываю историю своей жизни от всех. В нее посвящен весьма узкий круг людей, а они не принадлежат к числу болтунов.

– Тогда потому… то есть я хочу сказать… – почти не слыша себя, заговорила Саша, – тогда почему вы сказали, что… что…

Она не могла этого произнести! Не могла, и все!

– Почему я сказал, что пожалел о своем отказе? – пришел на помощь Вознесенский, улыбаясь чуть иначе – поддразнивающе, пожалуй, даже коварно. – Потому что я мужчина, обычный мужчина, подверженный всем слабостям и страстям своего пола. Потому что в то время у меня долго не было встреч с женщиной, а вы были так прелестны в своей девчоночьей влюбленности в красивого, взрослого мужчину…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.