Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 13 страница



Деньги нужны были, чтобы жить. Слава нужна была, чтобы поймать самую крупную, самую дорогую добычу. Кое-что нужно было для того, чтобы успокоиться.

Они с няней никогда не говорили о Гошкином плане, не обсуждали его, не хвалили и не ругали. Лелька знала, что няня во всем поддерживает брата. О да, она любит Лельку, жизнь за нее отдаст… но при этом и ее собственная, и Лелькина жизнь для няни ничего не значат по сравнению с жизнью Гошки. И себя, и любимую девочку Лелечку няня воспринимала лишь как подспорье для Гошки. Топливо для некоей печи, которую он разжег – и в которую готов бросить и себя, и близких. Да, Леля знала, что Гошке тоже предстоит взойти на эшафот. И если он столь безапелляционно требует жертвы от сестры и няньки, то лишь потому, что уже принес свою жизнь в жертву. И ему еще предстоит тернистый путь страданий.

Лелька чувствовала, нет, всем существом своим знала – долго ждать Верин не будет, придет нынче же. Она приготовилась. На работу отправилась в обычном сереньком костюмчике: у них в заготконторе директор – сущий советский монах, держит людей строго, и Гошка наказал с ним не ссориться, за работу держаться – кому это надо, если ее выгонят вон, как шалаву? И потому на работе Лелька была сама скромность, просто гимназисточка, даже и не поверишь, какие финтиля она выделывает для клиентов, как резвится с ними – чуть ли не на абажуре качается! На работе у нее юбка ниже колен, пиджак на все пуговицы застегнут, блузка до самого горла законопачена. Однако сегодня она завернула в газетку и прихватила с собой все, что могло понадобиться для вечера: кофточку в обтяг, с глубоким вырезом, короткую юбчонку, которая была так обужена, что знай лезла вверх и с каждым шагом делалась еще короче, сетчатые чулки невероятной красоты и соблазнительности, купленные из-под полы за безумные деньги (ровно ползарплаты ушло на одну пару, а поскольку Лелька на всякий случай брала две, туда вся зарплата ухнула). Ой, сколько денег идет на бельишко, на чулочки, на портниху, маникюршу, парикмахершу, на сапожника – старого театрального сапожника, который шьет изящные туфельки на каблучке по прежним еще колодкам, чудом сохранившимся у него в мастерской…

Она била по клавишам своего замшелого «Ремингтона» (единственно, чем не нравилась Лелька ее работа, это тем, что никак не удавалось отрастить длинные ногти, они то и дело ломались на западающих, тугих клавишах) с невиданным упорством. Уже и начальник промаршировал мимо секретарского отдела, как всегда не прощаясь (это было ниже его достоинства, а вот хватать Лельку за ляжечку, когда она приносила очередную сводку заготовки в кабинет, – вполне с тем достоинством гармонировало), уже и уборщицы расползлись по кабинетам (у них в заготконторе всегда убирались с вечера), а Лелька все усердствовала, лишь изредка позволяя себе минутную передышку. Нет, не для того, чтобы папироску выкурить, а чтобы подбежать к окну и украдкой, сбоку, не высовываясь, глянуть на улицу.

Приедет? Что-то долго его нет… А если осечка? Неужели Гошка ошибся и неправильно Верина просчитал?

Она как раз маялась у окошка, когда на противоположной стороне улицы мелькнула знакомая черная приземистая «эмка»[12]. На таких «эмках» разъезжали облисполкомовские чины.

Ага! Приехал!

Сердце так и забухало в горле, однако Лелька смирила волнение, нашла спасение в привычной насмешливости. Ну конечно, товарищ ответственный начальник не мог себе позволить промочить ножки в той слякоти, которая за день покрывала улицы Энска! Да и прекрасно, значит, Лелька нынче проедет по городу, как принцесса. Нет, не принцесса – королева! Говорят, у них там, в проклятом буржуазном мире, выбирают самую красивую девушку и назначают ее королевой красоты. Лелька смогла бы, наверное, получить этот титул, ведь она – вылитая мать (только глаза отцовы), а мама была в самом деле удивительной красавицей.

Однако спустя минуту Лелька поняла, что мечты ее – нет, не о победе на конкурсе красоты, а о поездке на легковушке – не сбудутся. Из «эмки» выгрузилась высокая фигура в сером пальто, и автомобиль немедленно уехал.

– Ну вот, – сердито сказала Лелька, – слабо девушку прокатить, да?

Но тотчас решила, что нельзя так много ждать от Верина. Довольно, что вообще приехал, а мог бы ведь и не появиться. Но все-таки она зацепила его вчера, крепко зацепила. Гошка молодец. Прямо колдун какой-то!

– Я его знаю теперь чуть ли не лучше, чем себя самого, – напряженно глядя на сестру, говорил он, когда объяснял, почему Лелька должна поступать так, а не иначе. – Я все его привычки, все пристрастия, все слабости наизусть знаю. Я мыслю, как он, чувствую, как он. Думаешь, ему хорошо в том новом положении, куда его вынесло вонючей революционной волной? Нет, спору нет, жрет он сладко, а все же ему невкусно, потому что – даром дается. Он привык все с бою брать, привык не есть, а жрать, не смеяться, а ржать. Он скотина, скотиной родился, скотиной и умереть мечтает. Нет, он не скотина, а самый настоящий зверь, но это дела не меняет. Человеческая жизнь не по нем. Приличные барышни с губками бантиком – всякие там машинисточки да секретарши облисполкомовские – ему скучны. Тетки с боевым революционным прошлым, вечно пеплом «Дуката» обсыпанные, для него стары и тоже скучны. Это все – новая жизнь, к которой он вроде бы притерся, а в то же время чужой в ней. Ты знаешь, к кому он в нашем городе чаще всего в гости ходит? К Русановым! Ну да, к тому журналисту из «Энской правды». К тому самому Александру Константиновичу Русанову. А отчего, как ты думаешь?

– А хрен его знает, – проворчала Лелька.

Брат ожег ее взглядом, но она и не подумала извиниться и пробормотать, как благовоспитанная девочка: «Не знаю, Гошенька». И даже повторила:

– А хрен его знает!

На нее иногда что-то такое находило… То ли сил больше не было гнуться в ту дугу, в какую согнул ее Гошка, то ли просто усталость, многолетняя усталость – поди-ка поживи той жизнью, которой она живет! – накатывала. Или взыгрывала натура материнская – не зря же говорили, что Лелька – почти вылитая матушка. А матушка была дама ох и нравная, ох и капризная – до того и докапризничала, что в уме повредилась. А потом, после страшной смерти отца, и вовсе спятила. А может быть, болезнь уже брала свое. Здоровье у Лельки стало совсем никудышное. К тому же, говорят, некоторые от этой болезни медленно, но верно сходят с ума.

Брат посмотрел испытующе, но цепляться к словам не стал. От его снисходительности Лельке моментально стало стыдно, захотелось попросить прощения и по-детски сказать: «Я больше не буду! », но Гошка уже продолжал:

– Оттого, что Русанов знал Верина таким, каким тот был прежде! Сормовским убийцей он его знал, не жалевшим никого на свете, способным на все на свете. Бориской, Мурзиком. Тогда Мурзик жил, как бог на душу положит, и не было на него управы, не было ему заслона и препона ни в чем. Вот по свободе, развязанности рук, по этой воле вольной Мурзик и тоскует теперь. А поделать ничего не может: ведь социальная волна забросила его на слишком большую высоту, ему и хочется себя прежнего вспомнить, а страшно падать вниз. Была б у него воля убивать из-за угла – наверное, убивал бы. Но он уже не тот, зубы стерлись, и когти пообломались. Единственное, чем он может потешить свою память, чем может себя прежнего воскресить, так если в грязи изваляется. Понимаешь?

Лелька кивнула. Понятно, что тут не понять? Грязь – это она. Если у Верина столь сильная тяга к прошлой жизни, он не пройдет мимо девчонки, которая всем – манерами, внешностью, разговором, даже песенками – напоминает ему подружек юности, сормовских прошмандовок. С ней рядом он почувствует себя тем же молодым, удалым, бесстрашным, отвязным, свободным Мурзиком, каким был когда-то.

В теорию брата Лелька не слишком-то верила, но делала то, что он велел, потому что привыкла ему подчиняться. Ну что ж, оказалось, Гошка и впрямь великий стратег и тактик. Все вышло точно по его расчетам. Это Лелька поняла в первую же минуту, как выпорхнула из здания заготконторы, стуча каблучками (стоило увидеть покуривавшего на углу Верина, как от ее трудового энтузиазма остался один пшик: зачехлила машинку, сунула бумаги в стол, переоделась прямо в своем кабинете и ринулась на свиданку): Верин был совсем другим, чем вчера в ДК Свердлова. Там Лельку отечески угоманивал пожилой вальяжный дяденька, здесь на нее смотрел еще молодой, дерзкий, задорный и уверенный в себе мужчина, и Лельку даже оторопь прошибла на мгновение: ну и кавалер, откуда что взялось? Словно бы и впрямь двадцать лет с плеч! Плечи развернулись, голова вскинута, изрезанное морщинами лицо казалось гладким, и походка изменилась, из прежней шаркающей превратилась в упругую, крадущуюся, и даже в волосах седины поубавилось. Или ей просто мерещится в сумерках? Нет, чуяла Лелька, Верин изменился. А главное – боже ты мой, каким же бесовским синим пламенем играют его глаза! Лелька так и уставилась в его глаза, внезапно осознав, какую опасность таили они некогда, а может быть, и теперь таят для женского пола. Ей к горлу словно лезвие ножа приставили и щекочуще, медленно провели по коже…

Опасность, риск всегда пьянили Лельку – тут она была поистине сестрой своего брата и дочерью своего отца. Но она была также дочерью своей матери, и когда Верин заговорил – рассыпчатым сормовским чокающим говорком, который она ненавидела до судорог, потому что ненависть была всосана с молоком матери, ревнительницы чистейшего петербургского говора, – Лелька мигом обрела спасительное хладнокровие и расчетливость. Да, она была очень расчетлива. Эх, кабы знали все те мужики, которые работали на нее, думая, что получают свое оплаченное деньгами или продуктами из закрытого распределителя удовольствие, – знали бы они, как рассчитано каждое ее движение, каждое содрогание тела, и объятие, и поцелуй, и вовремя брошенная циничная реплика, которая подстегивает усталую похоть до жеребячьей неутомимости, и вовремя изданный слабый стон, который убедит распаленного мужчину в неподдельности происходящего и гонора ему прибавит – того победительного гонора, для удовлетворения которого нужно непременно похвалиться перед дружками… Вот так создавалась та самая, нужная, необходимая Лельке слава: ну, мол, если ты не валялся в койке с Лелькой Поляковой, жизни ты не видал и сладкого не едал, будь ты хоть семи пядей во лбу, зовись хоть комиссаром, хоть командиром, хоть председателем райпотребсоюза! Она создавала свою славу рассчитанно, лелеяла ее заботливо – и теперь готовилась пожать плоды.

Лелька посмотрела на Верина, медленно поднимая ресницы, – ослепила насмешкой, солнечно вспыхнувшей в глазах, а потом взгляд сделался покорным и зовущим, мягким, тягучим, словно черный туман, и Верин выдохнул сквозь зубы:

– Ах ты… девка чертова… русалка!

Лелька хохотнула вызывающе: она снова стала другой, не лакомой недотрогой, а той свойской в доску сормовичкой с окраины поселка, которой, если следовать теории брата Гошки, и жаждал Верин:

– Ну что, придумал, где валяться будем? К дружку поведешь в общагу иль на квартиру? А то, может, ко мне? Или все ж в ресторан? Ну хоть в пивнушку… А то я разрядилась в пух!

И, распахнув на груди пальто, показала и кофточку в обтяг, и юбчонку-обдергайку. Ну а ноги и так видны были из-под короткого пальто, их и показывать не надо.

– Пойдем к тебе, – проговорил Верин, и нотка животного нетерпения прозвучала в его голосе.

Лелька вздохнула – как бы разочарованно, однако это было именно то, чего она и добивалась.

– А как пойдем, под ручку или порознь, будто вовсе чужие и у тебя на меня… не навострен?

И захохотала, ожидая, что Верин сейчас начнет конфузливо озираться, робея: вдруг кто-то оглянется на ее безобразный хохоток и увидит его рядом с девкой, в которой только слепой не опознает гулящую.

Однако он не дрогнул, зато прищур синих глаз сделался острее:

– Врозь пойдем – ты впереди, а я за тобой. И… берегись, девка, со мной шутки вышучивать, не то словишь в бок перышко, я тебе верно говорю!

– Что? – удивилась Лелька. – Перышко? Правда, что ли?

– Неужели! – опасно ощерился Верин… Нет, не Верин, а Мурзик, и это чисто энское словцо, которое всегда коробило Лельку, теперь вдруг показалось ей необычайно возбуждающим.

Сердце заколотилось в горле.

– А ну как и впрямь прирежет? – пробормотала она тихонько себе под нос. В последнее время образовалась у нее такая привычка – беседовать с собой… привычка, говорят, свойственная лишь сумасшедшим, одиноким или вовсе уж старикам… А впрочем, она давно уж спятила, иначе не жила бы той жизнью, которой живет, не играла бы в те игры, в которые играет. И разве она не одинока, и разве каждый год, ею прожитый, не идет за три года обыкновенной человеческой жизни, так что ей сейчас отнюдь не двадцать пять, а все семьдесят пять, а разве это не старость?

Лелька свернула в проулок, выбрав самую короткую дорогу к своему дому. Шла как могла быстро, насторожившись, но Мурзик не отставал, двигался след в след. Порой Лелька ощущала его жаркое дыхание чуть ли не у самого своего уха и была почти уверена: обернись она, около ее глаз блеснет лезвие хулиганского ножа. Взгляд его так упорно липнул к ее белевшим в сумерках ногам, что она чувствовала его, как прикосновение.

Наконец впереди показались очертания бывшей Варвариной часовни, на крыше которой уже вылезло молоденькое деревце. Сейчас, на фоне звездного неба, треплемое ветром, оно выглядело жутко: словно скрюченная рука скелета, погребенного в часовне, пробила свод и взывала к небесам не с мольбой, а с проклятьем.

Лелька привычно протопала мимо, но сзади окликнули:

– Погоди-ка.

– Что?

– Зачем сюда? – спросил Мурзик.

В самом деле растерянно спросил или почудилось?

– Что? – не поняла Лелька.

– Сюда зачем привела?

– Да я тут рядом живу, я ж тебе говорила.

– Ну верно, я забыл.

Лелька двинулась было вперед, но, не слыша сзади шагов, приостановилась, оглянулась:

– Ну, чего стал? Раздумал?

– Сейчас.

Мурзик смотрел на часовню. Лица его не было видно.

– Ты здесь бывал, что ли, когда-то? – догадалась Лелька.

– Бывал.

– Венчался небось? – хохотнула она. – Хотя что я говорю, в часовне ж не венчали, только отпевали.

– Здесь служила одна девушка. Верка-монашка ее звали, – пробормотал Мурзик, словно про себя.

– И что? Ты эту монашку, что ли… – начала Лелька вопрос с привычной прямотой – и ахнула, потому что Мурзик стремительным движением оказался рядом, сгреб горстью пальтишко на груди, подтащил к себе – так, что Лелькины ноги оторвались от земли. Пахнуло «Тройным одеколоном» и смертью:

– Молчи. Поняла?! Молчи!

Лелька с силой вырвалась, поскользнулась, чуть не упала.

А ведь это уже не игра…

По-хорошему, сейчас влепить бы ему пощечину, повернуться и уйти. Нет, после пощечины уйти не удастся: как раз и получишь ножом под дых. Она чувствовала, что Мурзик вдруг перестал владеть собой.

Ту историю Лелька знала от дяди Гриши. Она и стала причиной того, что отца ее убили, а дядю Гришу изувечили на всю жизнь. И теперь, спустя более двадцати лет, эта история едва не стала причиной Лелькиной смерти.

Ну и ну, видно, крепко когда-то зацепила его Верка-монашка, если при одном ее имени вышколенный зверь снова стал зверем диким.

А как бы хорошо – удар, короткий приступ боли – и больше ничего, и все беды и заботы разом кончились!

Нет, еще рано. Разве бросишь Гошку одного? Одному ему не справиться. И няня ждет, когда Лелечка вернется и заберет от угрюмой соседки…

– Ну ладно, ты что, с ума сошел? – миролюбиво проворковала Лелька. – Молчу, молчу! Пошли?

А вдруг он сейчас развернется и уйдет?

Если уйдет – все пропало. Все напрасно! Все годы позора и унижений – псу под хвост. Гошка не простит ей никогда. И дядя Гриша. И няня не простит. И папа с мамой, которые смотрят на нее сейчас с небес.

– Пошли, миленок, ну ты что? – проворковала Лелька самым умильным голоском и прильнула к Мурзику. – Я молчу, молчу, больше ни словечка не скажу. Пошли, а? Истомил девку… – И скользнула ловкой рукой под полу его пальто чуть ниже пояса.

Ну какой мужчина устоит?

Вот вошли в дом, вот осмотрелись, выпили водки из бутылки, которую Мурзик вынул из кармана – ну да, это была именно водка, а не какое-нибудь сладенькое вино, с которым прилично являться к даме. Закусили ядреным огурчиком, который Лелька споро нарезала. Некоторые гости приносили конфеты – но какие конфеты мог принести Мурзик, сормовский потаскун?!

Потом он пустил в ход руки. С кофточки так и полетели пуговки; юбку с Лельки он стащил одним рывком, только треск пошел; бельишко и чулки баснословной цены тоже порвал. Другому Лелька уже прошлась бы ногтями по роже и в два счета выгнала вон, выкинув вслед его собственное снятое барахло… а то еще и не выкинула бы, а наутро снесла знакомому барыге – все доход, а обобранный небось не пожалуется, никто не смел жаловаться. Но здесь она поостереглась. Да уже и не хотелось кусаться, царапаться, браниться. И выплясывать камаринскую под мужиком, изощряться в распутстве – тоже не хотелось. Замерла, раскинулась, всем телом ловя прежде не испытанное… Что это? Никогда раньше такого… Неужели мужчины чувствуют то же? Так вот что значило исступленное дыхание всех тех, кого принимало ее тело, для кого старалось… Вот что значили прерывистые стоны, крики, всхлипывания… Но кто тут сейчас стонет, задыхается, вскрикивает, всхлипывает? Да она же сама!

Это она стонет от счастья, это она замерла в объятиях случайного мужчины… нет, врага! Она прильнула лицом к его плечу, рассыпала по его груди мелкую дробь поцелуев, обвила за шею, прижалась так, что в какой-то миг почудилось – слилась с ним всем телом, всем существом своим!

Мурзик зевнул равнодушно, размыкая объятия и сползая с ее тела:

– И что? И это все? Да ну… А плели-то про тебя! Ох и горазды врать мужики! Таких у меня знаешь сколько было-перебыло. Таких, как ты, на любом углу сыщешь. Я-то думал – ты огонь, а ты – тесто, бабье тесто, только и всего. Кошка драная – под шейкой почесали, она и замурлыкала. Нет, к таким я больше не ходок! По-хорошему, расквасить бы тебе рыло… Ладно, пожалею, не стану бить. Но ты смотри, сучонка: сболтнешь, что я у тебя был, – в две минуты выкатишься из города, как нетрудовой, разложившийся, общественно вредный элемент. И не стокилометровую тебе прописку определим – в Унжлаг полетишь, как перышко, легче легкого. Слышала небось про такой? Конечно, слышала… Вот так-то! Хочешь жить – молчи. А то разве чиркнуть тебя по горлу финочкой, чтоб уж наверняка заткнулась? Нет, вдруг видел кто, как я сюда шел… Донесут еще…

Мурзик рассуждал сам с собой, одеваясь, застегиваясь, приглаживая волосы перед маленьким круглым зеркальцем в металлической оправе.

Лелька лежала, раскинувшись, недвижимо, даже прикрыться не позаботилась. Голое тело отходило от внутреннего жара, которым только что горело, и начинало зябнуть. Но она терпела, не тянула на себя простынку.

Неужели не оглянется? Неужели, увидев, как она лежит со ждуще раскинутыми ногами, не взволнуется, не вернется? Неужели это все, неужели ей больше подобного не испытать?

Нет. Мурзик – впрочем, это уже был Верин, осторожный, брезгливый Верин, который только что опоганился со случайной проституткой и теперь спешил забыть об этом, – вышел, даже не оглянувшись.

Лелька прижала руку ко рту, чтобы не опозориться – не крикнуть, не позвать. Кое-как, мучительно сглотнув, подавила сухое рыдание.

Потом заставила себя встать с кровати, побрела к керосинке – надо согреть воды и помыться. По пути окинула взглядом стол и комод. Либо на столе, либо на комоде ее «гости» всегда оставляли деньги. Кто больше, кто меньше. Чья пачечка была толще, чья тоньше.

Верин не оставил ничего. Ни рубля, ни копейки! И бутылку недопитую газетной пробкой заткнул, с собой унес! Ладно, хоть остатки огурцов не прибрал…

Ах ты, стебарь сормовский, сразу видно, кем ты был! Обирал гулящих девок. Кот! Котяра презренный!

– Не угодила я тебе? – с циничной ухмылкой спросила Лелька, глядя на захлопнувшуюся дверь. – И ладно. Зато ты мне угодил. И коли ты мне заплатить за труды не пожелал, то я тебе – заплатила. Всем, чем могла!

* * *

Да, в сознании людей еще слишком много пережитков прошлого, следов старого мира, размышляла Оля. И чем старше человек, тем сильнее засорено его сознание. Взрослые цепляются за обломки былого, словно голодный – за плесневелый кусок хлеба. А плесневелая труха вокруг так и разлетается, так и забивает ноздри, так и отравляет тех, кто рядом. Воспоминания о прошлом столь же опасны, как религия.

Все эти храмы… Уродливое нагромождение помпезных, ложных красивостей. К счастью, в Энске сейчас уже много храмов или разрушены, или закрыты. Но все равно их до сих пор слишком много. По-хорошему, разобрать бы их по кирпичику, а все кирпичи вывезти в Заречную часть, где продолжает строиться автомобильный гигант, равного которому, конечно, нет и никогда не будет во всем мире. Автомобили, которые там выпускаются, самые быстрые, самые красивые в мире! Тут нет и не может быть никаких сомнений! Всякие замшелые американские Форды и прочие фабриканты, угнетатели пролетариата, наводнившие мир некачественной продукцией, которая, конечно же, ломается на каждом шагу (а разве могут быть хороши автомобили, сделанные руками измученных рабочих, ненавидящих свой подневольный, плохо оплачиваемый труд? ), – все они дохнут от зависти, видя новые советские автомобили, выпущенные в Энске!

Конечно, нельзя отрицать, что для разработки знаменитой энской «эмки» были использованы образцы «Ford Motor Company», но, с другой стороны, и нынешняя Россия родилась на территории России старой, а ведь это принципиально иное государство. Так и «эмка» – принципиально новый автомобиль.

Как бы хотела Ольга Аксакова оказаться в числе тех, кто причастен к свершению исторического процесса! Как бы она хотела жить в землянке, своими руками копать котлованы для будущих цехов, возводить их стены, а потом встать к станку и своими руками выточить какую-нибудь основную деталь будущего автомобиля – ну, там, карданный вал или лучше подвеску, модернизированную, приспособленную для российских дорог… Эх, если бы не дед, мама и дядя Шура, которые ее чуть ли не силком заставили закончить школу и поступить в университет (домострой какой-то, честное слово! ), она прямиком ринулась бы на автозавод сразу после седьмого класса. Причем среди ее друзей и однокурсников почти все были такие же несчастные отпрыски интеллигентных семей. Счастливчиками считались те, кто успел потрудиться на строительстве автозавода, закончить рабфак – а потом прийти в университет без экзаменов, по особым спискам. Оля, конечно, сдавала сначала на аттестат, потом вступительные экзамены, мучилась, учила, зубрила, как проклятая…

– Ну почему я родилась в такой несознательной семье?! – воскликнула она как-то раз в полном отчаянии. – Все порядочные люди в наше время сначала идут на производство, учатся на рабфаке, а вы меня держите дома, словно елочную игрушку, ватой обернутую!

– А по-моему, непорядочно быть зачисленным в университет, не имея ни знаний, ни желания учиться, – отрезал дядя Шура. – Ваши рабфаковцы плевать хотели на образование – им нужны только дипломы и звания, они будут брать глоткой и партбилетом, из них никогда не выйдет порядочных педагогов и специалистов, они ринутся на руководящие посты, будут вас погонять, а вы, истинные интеллигенты, станете вкалывать в школах и воспитывать детей.

Оля от такого выпада просто онемела. Кто так говорит? Советский журналист? Ведущий репортер «Энской правды»? Так вот какого мнения дядя о советском рабочем образовании!

– А между прочим, Шурик, это не так и плохо, – сказала вдруг мама. – Пусть лучше так, чем наоборот. По крайней мере, у нас будет надежда, что новое поколение будут обучать образованные люди, а не… с позволения сказать, кухаркины дети, которые без ошибок-то и писать не умеют.

– Не умеют – оно бы полбеды, – фыркнул дед. – Главное – не хотят!

Услышав полные нескрываемого презрения реплики, Оля так и ахнула. В ту минуту она поняла, что живет среди затаившихся врагов народа. Нет, ну не столь категорично, конечно… скажем, среди «шатающихся», среди потенциальных врагов. И все же – самые близкие, самые родные люди ей абсолютны чужды классово. Лишенцы какие-то, честное слово!

У нее в семье – совсем как в рассказах писателя Шолохова о Гражданской войне! Там брат видел врага в брате. А здесь дочь видит врага в матери, в дяде и дедушке.

Какой кошмар… Ну и что же ей теперь делать?!

Спроси она кого-то из своих друзей (например, того же Кольку Монахина, который теперь тоже учился в университете и даже стал комсоргом курса), что делать, ее за руку отвели бы в НКВД – написать заявление на родственников. Нет, сначала заставили бы отмежеваться от них, а потом подать заявление на затаившихся врагов. Может быть, даже заговорили бы о перемене фамилии, а то и имени. И назвалась бы она, к примеру, Виленой или Гэсей (от слова ГЭС, а заодно похоже на имя известной народоволки Геси Гельман, сподвижницы Софьи Перовской), а фамилию взяла бы Краснооктябрьская, или Передовая, или Марксова…

Но в том-то и штука, что ни имя менять, ни фамилию (пусть Монахин сначала сменит свою мелкобуржуазную фамилию, пусть станет Бойцовым, Красноволжскофлотилиным или Баррикадновым! ), ни отрекаться от своей семьи Оля не хотела. Он их любила – всех: и маму, и дедушку, и Шурика, и тетю Любу, – любила такими, какие они есть. Но после того разговора Оля жила как будто на вулкане. Она постоянно ожидала беды. Каждый день. Она знала, что случится что-нибудь дурное! Но ведь не скажешь об этом никому. Не поймут, не поверят. Ну просто вещая Кассандра, а не Оля Аксакова!

Внешне она, конечно, оставалась такой, как была. Шли дни, месяцы и годы. Оля заканчивала уже университет. Она бегала на лекции и в библиотеку; перешивала старые мамины платья, чтобы не стыдно было из дому выйти на какой-нибудь праздничный вечер; она с подружками ночи напролет стояла в очереди за кожаными туфельками, которые вдруг начали «выбрасывать» по обувным талонам; она подстригла косы и страшно тем гордилась. Ну и, конечно, участвовала во всех субботниках и других мероприятиях, которые затевал комитет комсомола. Правда, она пока еще не вступила в комсомол – была на испытательном сроке, но Колька Монахин, который из комсоргов курса дорос до комитета комсомола факультета, порою снисходительно бурчал:

– Ну что ж, с тебя, Аксакова, очень может быть, получится толк! Очень может быть, что ты окажешься перспективным товарищем!

И значительно косил на Олю своим зеленым жадным глазом.

Она опускала голову и отворачивалась.

Колька, бедняга, думал, что Аксакова до сих пор в него влюблена. Но ей, честное слово, было не до любви!

Она жила под страхом, как под дамокловым мечом.

Особенно жутко становилось, когда в дом приходил товарищ Верин.

Еще с детства запала ей в память реплика, брошенная как-то раз дядей Шурой: «Мурзик – он иглу в яйце видит, при нем надо быть осторожней». Мурзик – это была кличка товарища Верина. Странная, конечно, кличка, но уж такую дали ему товарищи по партии, им было виднее, как его назвать.

Оле казалось, что Верин с некоторых пор смотрит на нее как-то особенно. Словно бы знает о ее тайных мыслях, знает, что она трясется за судьбу родных. Может быть, Верин даже прослышал каким-то невероятным чудом об опасных, можно сказать, контрреволюционных разговорах, которые вели в ее семье?

«Знает, знает, он что-то знает! – так и билось в голове. – Знает, то-то и смотрит на меня так, словно насквозь видит! »

Оля замечала, что маму взгляды Верина тоже пугали. У мамы не yходила тревога из глаз, и вид у нее был такой, словно она хочет Оле о чем-то сказать, но никак не решается.

Оля тоже хотела предупредить маму о том, что скоро в их доме разразится беда, надо быть готовой ко всему, – но все не могла решиться заговорить.

И вот они обе домолчались до того дня, когда арестовали Александра Константиновича!

Странно, конечно, но Оля почувствовала некоторое облегчение. Разумеется, любимого дядю Шурика было жалко до ужаса, а все-таки… словно прорвался давний, болезненный нарыв. Словно хлынул гной и отошло ужасное воспаление, которое не давало ни жить, ни дышать.

Товарищ Верин после ареста Русанова-младшего неделю не приходил, но потом появился снова. Ходил он к тете Любе, которая переехала теперь на «хозяйскую» половину и жила в боковушке, и Оля как-то умудрялась непременно столкнуться с ним в коридоре. А может, это он с ней сталкивался? Верин останавливался перед ней, со странным выражением смотрел с высоты своего роста и молчал. Оля спешила дальше на подгибающихся ногах, но знала, что Верин таращится ей вслед.

Больше всего она боялась, что однажды Верин заговорит о необходимости отмежеваться от арестованного. И знала, что не сможет этого сделать. Хоть расстреливайте – не сможет! Мама, конечно, тоже никогда на такое не пойдет. Про деда и говорить не стоит. Тетя Люба мужа не бросит, ясное дело. Значит… значит, их очень просто может постигнуть та участь, которая постигает семьи врагов народа. Маму погонят из госпиталя, скажут, что она не имеет права делать перевязки красным бойцам и командирам – с таким-то политическим лицом. Еще начнет гнуть свою вредительскую линию и тайно заражать их чем-нибудь! Олю исключат из университета… Правда, товарищ Сталин еще два года назад сказал, что «сын за отца не отвечает», но товарищ Сталин далеко, а в Энске в НКВД сидят такие неподкупные, такие бдительные партийцы, что даже, наверное, товарищ Верин их побаивается, при всем своем героическом прошлом. Вышлют, как пить дать вышлют Русановых-Аксаковых куда-нибудь в Казахстан! Но дед не перенесет дороги…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.