Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 11 страница



И Дмитрий вдруг, к испугу какой-то молоденькой дамы в плохоньком сером пальтеце, стоявшей около витрины книжной лавки, стукнул себя по лбу. Сморщился от боли, но боль его порадовала, потому что мигом вернула мысли от стихов к реальности. Стихи – именно эти! – никак нельзя было вспоминать, ни в коем случае нельзя. Потому что стоило их вспомнить, как немедля тянуло сделать только одно: то самое, что он уже пытался сделать тринадцать лет назад в отеле «Le bô ton de maré chal» близ авеню Опера& #769;, а именно – застрелиться. Черт бы его побрал, того Гамлета восточного!

Когда мы в Россию вернемся…
О Гамлет восточный, когда?..
Пешком, по размытым дорогам,
В стоградусные холода…

 

Нет. Не это. Только не это! Лучше уж из Вертинского: «Надо жить, не надо вспоминать, чтобы больно не было опять, чтобы сердцу больше не кричать. Это было, было и прошло, все прошло и вьюгой замело…»

Все прошло и вьюгой замело! Вот именно!

«Да что со мной? – вскинулся вдруг Дмитрий. – Откуда такие похоронные настроения? Наверное, я по инерции, по привычке бреду нахоженной тропой. У меня ведь появился шанс – я смогу вернуться! Я? Или все-таки мы? »

Он прошел по рю Дофин и остановился около Пон-Неф, оперся на парапет набережной, глядя на зеленого бронзового Генриха Наваррского, словно хотел спросить у него совета.

Вопрос Сергея о том, возьмет ли Дмитрий в Россию семью, был куда сложнее, чем могло показаться на первый взгляд. Рассказывая в «Обществе» о своем семейном положении, о Татьяне и Рите Аксаковых, Дмитрий ни словом не обмолвился об их однофамилицах Александре и Оле, оставшихся в России. Почему? Сам не знал почему. Далекое прошлое, да… Интересно, по новым советским законам какой-нибудь из двух браков Дмитрия считается легитимным? Первый заключен в стране, которой больше нет. Второй заключен в посольстве страны, которой больше нет… Ну да, они с Таней не венчались, но успели зарегистрировать гражданский брак на рю Гренель прежде, чем в здание русского посольства въехали новые советские хозяева. По сути дела, Дмитрий вполне может быть признан холостяком со всеми выгодами свободного, одинокого положения. Ему они и даром не нужны, эти выгоды, конечно, однако речь сейчас не о нем, а о его семьях.

Как странно, как удивительно… Какие совпадения порой подсовывает жизнь! В Париже он мало что женился на двоюродной сестре Саши – он и ее подвергает почти той же опасности, какой подвергал когда-то Сашу. Быть женами Дмитрия Аксакова, оказывается, очень даже небезопасно! Карами для близких когда-то стращал его в кабачке «Попугай! » пренеприятнейший господин Иванов – и точно тем же самым пугнул сегодня загадочный товарищ Сергей. На новом витке судьбы Дмитрий сделал заложницами двух своих любимых женщин – Таню и Риточку.

А ведь еще вопрос, захочет ли Татьяна вернуться домой… Куда «домой»? Где он, «дом»? Лидия Николаевна – точно не захочет. «К разбитому корыту – ни за что! » – однажды выразилась она весьма категорично. А Таня? Таня умна, очень умна, она прекрасно понимает, в каком двусмысленном, межеумочном положении окажутся в России и она, и Дмитрий, и их дочь.

Таня, Таня… Товарищ Сергей, предупреждая о необходимости молчать насчет визитов в «Общество возвращения» и возникшего сотрудничества, конечно же, имел в виду, что нужно молчать и в семьях. Наплевать на предупреждение? Посоветоваться с женой? Или сначала с Шадьковичем? Теща, помнится, толковала, что только у него Дмитрий найдет помощь… Э, нет, сытый голодного не разумеет. Шадькович одинок, ему следует страшиться только за свою судьбу, а Дмитрию…

Он устал, захотелось пить. Вернее, выпить. Вспомнился вкус граппы, которую одним глотком принял вчера в каком-то бистро на рю Шатодам, прежде чем идти к Шадьковичу. Дмитрий никогда не был любителем водки, ни виноградной, ни родимой российской хлебной, однако вчерашняя граппа все же произвела на него сильное впечатление – прежде всего тем, с какой сердечной легкостью и свободой после одной только рюмки он принял судьбоносное решение открыться Шадьковичу и пойти с ним в «Общество возвращения». Может быть, и нынче обретет Дмитрий ту же легкость и свободу, если выпьет граппы? Тем паче что деньги у него есть. Деньги немалые! Сколько прорех будет залатано в семейном бюджете! Как обрадуется Таня! Ну а если спросит, откуда деньги?

Он не скажет. Соврет. Всегда есть что соврать!

Дмитрий быстро прошел Пон-Неф, но вместо того, чтобы спуститься в метро, на свою седьмую ветку, вошел в бистро на набережной Лувра. Огляделся, выискал свободный столик в углу, бросил на стул куртку, заняв место, потом взял у стойки рюмку граппы, наперченный козий фромаж и вернулся к облюбованному столу. Однако тот уже не был свободен. За ним сидела молодая темноволосая женщина. Увидеть даму без шляпки становилось все меньшей редкостью!

Да, не удастся посидеть одному, поразмыслить. Ну что ж, ладно…

Такое впечатление, что он ее уже где-то видел, особу с темными волосами и синими глазами…

– Кофе, пожалуйста! – махнула девушка официанту и перевела взгляд на Дмитрия. – Извините, я так нагло села за ваш стол, но это потому, что мне необходимо поговорить с вами. Я за вами шла с самой рю Дебюсси. Вы разве не заметили?

Дмитрий вытаращил глаза. Стоп… Да ведь она стояла у витрины книжной лавки, точно, когда он так темпераментно бил себя по лбу! Ему еще бросилось в глаза ее дурно сшитое и совершенно не по-парижски сидящее пальто убогого серого цвета. Сейчас пальто кучкой лежало на стуле, а на даме был столь же убогонький и столь же серенький костюмчик. Совершенно не похожа на парижанку: те даже если и не хороши собой, однако одеты бесподобно элегантно. На настоящей парижанке даже confection из третьеразрядного магазинчика смотрится, словно изделие дорогого couturier. А синеглазая девушка одета худо, но собой хороша. Однако черт ли Дмитрию в ее внешности? О другом надо думать. Например, вот о чем: хороший же он конспиратор! Разве забыл, что, возвращаясь с рю Дебюсси, нужно быть особенно осторожным и беречься от слежки? И вот пожалуйста: женщина – женщина! – промаршировала за ним следом пол-Парижа, а он даже ни разу не обернулся, идиот!

– Ну и что? – спросил неприветливо. – Чему обязан таким вниманием?

Она молчала: официант принес кофе.

Кто она? – размышлял Дмитрий. Русская, француженка? Говорит-то по-французски, причем без малейшего акцента. Но сие ничего не значит: ей на вид около двадцати, вполне могла родиться в русской семье уже здесь, в Париже, отсюда и чистейшая речь. Он знает многих отпрысков русских семей, которые по-французски говорят безупречно, а на родном языке – с акцентом. Зачем далеко ходить за примерами: сколько возится Таня с Ритой, выправляя выговор и ошибки в русском языке!

Официант отошел, и девушка так резко отодвинула чашку, что кофе плеснулся на блюдце.

– Я хотела предупредить вас, – торопливо заговорила она. – Вы в опасности. Вы должны быть осторожней. У вас семья. Вам необходимо подумать о себе. О близких. Вы должны скрыться. Хоть куда-нибудь!

Видимо, она была искренне взволнована, вот и выходили такие рубленые фразы.

Вот те на…

Да что за черт?!

– Не пойму, о чем вы говорите, какая опасность? – холодно вскинул брови Дмитрий.

– Все вы понимаете! – прошипела девушка, придвигаясь к нему. – Вы откуда вышли на рю Дебюсси? А? Все понимаете! Вы должны мне поверить – это страшное место. Это страшные люди. Стены квартиры, которую они сняли… – о, эти стены многое могли бы рассказать! Они видели столько мучений, слышали столько отчаянных, безответных криков о помощи! Они вас используют, а потом убьют. И семью вашу убьют. Вы должны бежать, бежать немедленно!

У нее перехватило горло, а у Дмитрия холодок пополз по плечам.

Она сумасшедшая! Откуда взялась?!

– Вы спятили, – сказал грубо. – Вы просто спятили. Что вы такое несете? Вы что, из психиатрической клиники сбежали?

Она надменно выпрямилась:

– Да вы что? Вы мне руки должны целовать, а вы меня оскорбляете!

Дмитрий смотрел молча.

Он не хотел целовать ей руки. Он с удовольствием дал бы ей пощечину.

Он ее ненавидел так, как давно никого не ненавидел!

* * *

При свете тускло горящей под потолком лампы спящие заключенные напоминали некую однообразную темную массу, которая плотно покрывала пол. В камере средних размеров помещалось, как подсчитал Русанов, около двухсот человек. Днем они сидели на цементном полу, ночью лежали на нем, плотно прижавшись друг к другу. Иногда «масса» начинала шевелиться: заключенные поворачивались на другой бок, причем все разом: стоило шевельнуться одному, просыпались и другие.

Русанов лежал лицом к параше и нетерпеливо считал минуты, оставшиеся до поворота. Он никак не мог привыкнуть к своему спальному месту, но всех новичков «старожилы» старались сунуть именно туда. Ничего не поделаешь, приходилось ждать появления очередного новичка. Впрочем, при такой плотной заселенности камеры сюда могут больше никого не «подселить». С одной стороны, хорошо, ведь и так тут битком. С другой… с другой стороны, Русанов обречен каждую ночь нюхать парашу.

А впрочем, здесь везде, в любом углу царит исключительное благоухание карболки, которой моют пол, застарелого пота и проклятой параши. Главное – не думать об этом. Если не спится, воспользуйся возможностью снова и снова поразмыслить над тем, что случилось с тобой. Ведь днем ты ни на минуту не остаешься один – вся масса заключенных, которым негде присесть, беспрерывно циркулирует по камере, вроде того, как циркулируют зрители по фойе театров в антракте.

Русанов вспомнил свое первое впечатление о камере. Он с трудом переступил порог – и застыл, приткнувшись в сторонке, боясь шелохнуться, с ужасом глядя на «старожилов». В помятой, затасканной одежде или в одном белье, потому что в переполненной камере стояла жара и духота, бородатые люди, непрерывно кружащиеся по камере, показались непривычному глазу какими-то жуткими персонажами очерков Власа Дорошевича, настоящими бандитами и убийцами.

Очнулся Русанов, только когда к нему приблизился обросший бородой тип в грязной майке, в истрепанных брюках:

– Здравствуйте, Александр Константинович!

Русанов со страхом вгляделся – и вдруг узнал в свирепом оборванце коллегу из балахнинской районной газеты.

– Боже мой, Иван Семенович! За что вас?

Знакомый пожал плечами:

– А вас за что?

Русанов пожал плечами. Ну да, тогда он еще не знал о своем «преступлении». Теперь знает. И после первого допроса уже и сам обвыкся и стал малоотличимым от старожилов камеры.

Даже когда не таскают на допросы и не вынимают душу кулаками следователь и «молотобойцы», в камере стоит непрерывное жужжание голосов. Люди по мере сил своих стараются скрасить смертную тоску заключения, избавиться от тяжких мыслей о воле, о судьбе родных. Кто-то начинает пересказывать давно и недавно прочитанные книжки, кто-то молится, кто-то декламирует стихи, а профессор истории читает непрерывную лекцию о преобразованиях Петра Великого. Правда, Александру узнать о Петре удалось немного: недавно профессора забрали из камеры с вещами, а вскоре по тюремному телеграфу передали весть, что историк расстрелян. Ну что ж, некому читать лекции, и все же нескончаемым потоком льются рассказы, беседы, анекдоты.

Обычно вечером начинался «анекдотный репертуар». «Светский батя», как называли одного из содержавшихся в камере священников, перед отходом ко сну просил прочих помолчать и дать ему возможность «свершить молитву». Остальные охотно шли навстречу служителю культа: если не замолкали вовсе, то, во всяком случае, стихали. И вот однажды, «свершив молитву», почтенный священник не удержался и рассказал такой скабрезный анекдот, что, как говорится, стены покраснели от стыда.

«Тюрьма людей ломает», – с неловкостью пробормотал оказавшийся в ту минуту рядом с Русановым какой-то бывший унтер. Между прочим, его-то тюрьма как раз не сломала: он не мог скрыть своей радости от того, что ему посчастливилось повстречаться в камере с двумя-тремя бывшими царскими офицерами, которые прежде каким-то образом умудрялись уйти от «карающей десницы советской власти».

Два других представителя духовенства, священник и диакон, вели себя благочинно: целыми днями сидели молча, перебирая мысленно молитвы и службы, и только когда приносили баланду, они обменивались одними и теми же фразами: «Отец диакон, потрапезуем? » – «Потрапезуем, отче». – «Ну, Господи благослови! »

И священники, и царские офицеры, и красные командиры, и профессора, и журналисты, и советские ответработники, и юристы – все они здесь были контрики, ка-эр (так в обиходе назывались осужденные за контрреволюционную деятельность), словом, враги народа. И, кажется, все, как и Русанов, на допросах открывали для себя много нового и интересного: узнавали, кто какой разведкой завербован, когда и за сколько, узнавали о заданиях, которые ими были получены от «заокеанских хозяев». Узнавали о своих сообщниках: ну да, каждый из них – всего лишь часть «разветвленной шпионской сети», которой оказался опутан Энск в 1937 году и которая на самом деле существовала лишь в безумном воображении энкавэдэшников.

В первые дни все только возмущались и каждый надеялся, что случившееся с ним – недоразумение, которое скоро разъяснится. После одного-двух допросов с участием «молотобойцев» надежда на разъяснение развеивалась, как сон, как утренний туман. На некоторое время человеком овладевало тупое отчаяние – и именно отчаяние в сочетании с особенно методичными и жестокими допросами, длившимися иной раз по несколько суток (людей приволакивали назад в камеру почти без признаков жизни), заканчивавшимися частенько в спецкарцере с обложенными льдом стенами либо с раскаленными батареями отопления, и вынуждало невиновных признавать всю возводимую на них напраслину, да еще и других невиновных оговаривать. Тюрьма на Арзамасском шоссе, это чудище с жадно разверстой пастью, алкала новых и новых жертв… и получала их. Потом, по прошествии приступов первого отчаяния и тупого смирения, когда заключенные, чудилось, воскресали лишь для того, чтобы угрюмо прожевать кусок непропеченного хлеба и проглотить кружку теплой баланды из гнилой свеклы, репы или мороженой картошки, во многих вновь вспыхивала воля к сопротивлению. Тогда они замыкались в себе, переставали слушать пересказ романов Дюма в сокращенном варианте или предаваться ностальгическим воспоминаниям и напряженно думали о том, что сделать, чтобы сбить с толку следователя, заставить взглянуть на себя как на серьезного противника, а не как на отработанный материал, тряпку, растоптанного слизняка. Помочь могла только ледяная логика опровержения всех предъявляемых обвинений, которые, по большей части, были такой же вопиющей – ну просто из рук вон! – чепухой, как попытка покушения на Сталина во время первомайского парада, инкриминированная Александру Русанову.

К чести его, надо сказать, что воля к сопротивлению не угасала в нем ни на мгновение. Едва очухавшись после достопамятного первого допроса, выхаркивая сгустки крови и шмыгая разбитым носом, из которого никак не переставала сочиться юшка (платка носового ему почему-то не оставили, отняли вместе с часами, ремнем от брюк и шнурками от ботинок, видно, он считался излишеством для врага народа), поэтому рубаха вся была в заскорузлой крови, он начал проигрывать в воображении новый допрос, на котором ему будут представлены новые обвинения. Скажем, окажись он в самом деле боевиком, замыслившим теракт, и понимай он всю безрезультатность стрельбы в вождя из рядов демонстрантов, он воспользовался бы, пожалуй, старым дедовским способом, оправдывавшим себя не единожды еще со времен народовольцев: бомбой. Правда, журналисту, не имеющему ни технического, ни химического образования, изготовить бомбу довольно сложно. Значит, у Русанова должны быть сообщники. И если в данном направлении заработает «светлая мысль» следователя, из Русанова начнут выбивать имена злосчастных его сообщников. Определенно привяжутся к университетскому профессору химии Земляникину, о котором Русанов несколько месяцев назад писал очерк.

Ну, хорошо – то есть плохо, конечно! – ну, предположим, следователь прицепится к Земляникину и «установит» его «преступную связь» с Русановым. Однако одних химикатов для бомбы мало. Для нее нужен корпус. Корпус, который начиняется взрывчатым веществом. Что может послужить корпусом? Небольшой полый металлический шар. Например, как что? У Александра Русанова почему-то не хватало воображения, чтобы представить себе подобный шар. Точно так же он не мог вообразить, кто в его окружении способен оказаться поставщиком таких шаров. Разве что следствие «установит» его очередную «преступную связь» – на сей раз с каким-нибудь токарем: скажем, с Сормовского завода. Честно говоря, ни токаря, ни вообще кого-то из сормовичей в знакомых у Русанова не было. Но если следствию нужно, их найдут.

Стоп! А зачем искать токаря? Зачем вообще шары? В какой-то исторической книге Александр Константинович недавно читал об эсерах, с которыми когда-то чуть не связался благодаря приснопамятной кузине своей, Марине Аверьяновой, наверняка уже покойной, потому что, окажись она жива, Мопся наверняка уже явилась бы в Энск, потрясая своими революционными заслугами, и свела бы счеты со всеми, кто когда-то имел отношение к ее злоключениям: лишению наследства, а потом аресту и ссылке. В первую очередь с Русановыми разделалась бы Мопся, не поглядела бы, что когда-то с Сашенькой и Шуркой играли вместе в серсо, в мяч, в куклы – во что они там еще играли, когда были малыми детьми? – что танцевали вместе в классах, которые устраивал Игнатий Тихонович для своей дочери, ее подруг и друзей. Да уж, она не поглядела бы, что родня! А впрочем, об эсерах теперь, через двадцать лет после революции, и упоминать-то смерти подобно. Даром что они – бывшие союзники большевиков, их всех под корень вывели, так что очень может быть, и Мопся сейчас где-нибудь в застенке тоже сочиняет оправдания – по поводу своих прежних боевых заслуг!

Ну что ж, кесарю кесарево…

Так вот об эсерах. Русанов когда-то читал, что боевики былых времен, случалось, начиняли взрывчатым веществом обыкновенные консервные банки, вывалив их содержимое – скажем, томатную пасту, – да еще закладывали туда гвозди, шурупы, гайки. Конечно, метать банку, может быть, и не столь удобно, как шар, однако убойная сила такого рукоделья бывала огромной.

Однако на что совершенно не хватило соображения Александра Русанова, так на то, чтобы додуматься, как открытые консервные банки, начиненные взрывчаткой, можно потомзакрыть, чтобы при метании начинка из них не вывалилась. Понятное дело, какая может быть техническая смекалка у представителя гнилой интеллигенции, как назвал его следователь, сославшись на товарища Ленина!

А между прочим, в ту минуту у Русанова просто-таки язык чесался, чтобы сказать: хлесткое выражение революционного словаря товарищем Лениным не более чем повторено. А принадлежит оно… Нет, не Сталину, как может показаться. И не Троцкому. И даже не Василию Ивановичу Чапаеву, который в известном фильме (замечательном фильме, признавал Русанов, при всем своем тайном презрении к советскому кино! ) припечатал Фурманова: «Гнилую интеллигенцию поддерживаешь! » – за то, что комиссар спас от командирского гнева двух фельдшеров, отказавшихся экзаменовать на доктора деревенского коновала.

Однако Русанов прекрасно знал, что (вот удивились бы Чапаев и следователь! ) впервые данное выражение употребил… самодержец всероссийский Александр III. У Русановых в домашней библиотеке имелась книга «При дворе двух императоров» – мемуары фрейлины Анны Тютчевой, дочери великого Федора Ивановича Тютчева. И в ней рассказывалась такая история.

После кровавого убийства Александра II и приговора банды Софьи Перовской к повешению либеральная пресса стала давать новому императору жалостные советы: убийц, дескать, надо помиловать, и тогда преступники от такого великодушия державной власти раскаются, и восторжествует вселенская любовь.

Среди людей, которые требовали помилования для убийц, оказались профессор Владимир Соловьев, сын знаменитого историка Сергея Михайловича Соловьева, а также гуманист и страстный охотник до всяческой водоплавающей и летающей дичи граф-писатель Лев Толстой. Последний отправил императору окольными путями письмо, в котором показал себя уже не гуманистом, а просто деревенской кликушей: «Простите, воздайте добром за зло, и из сотен злодеев десятки перейдут не к вам, не к ним (это неважно), а перейдут от дьявола к Богу, и у тысяч, у миллионов дрогнет сердце от радости и умиления при виде примера добра престола в такую страшную для сына убитого отца минуту».

Александр III в ответ только плечами пожал и подумал, что не зря ему говорили, будто Толстой в последнее время явно не в себе. Не у злодеев просит снисхождения к тем, кто у них на прицеле, не жертв просит пожалеть, а убийц! Царь распорядился передать писателю, что, если бы покушение было совершено на него самого, он подумал бы о снисхождении, но «убийц отца не имеет права помиловать».

Что касается Анны Федоровны Тютчевой, то фрейлина сама слышала, как раздраженный Александр III отбросил кипу «прогрессивных» газет, полных призывов к милосердию, и воскликнул: «Гнилая интеллигенция! » Вот так-то, господа товарищи.

Русанов вдруг ощутил страстное желание перечитать мемуары Тютчевой, и Александры Смирновой-Россет, и Николая Греча, и Феликса Вигеля (он вообще любил читать мемуары, и особенно полюбил в последние «грозовые», как пели в советских песнях, годы). Но однажды ненастной ночкой эти и подобные книги, в которых мало-мальски лицеприятно отзывались о «народных угнетателях», они с сестрой Сашенькой хорошенько запаковали в клеенку и унесли в дровяной сарайчик, где надежно спрятали за поленницу. От греха подальше! Между прочим, сделали так по совету не кого иного, а товарища Верина… Загадочное он существо, Верин. Честное слово, двуликий Янус, сплошная катахреза, а не человек, враг и друг в одном лице! Строго говоря, Верин, предварительно запоем перечитав всю русановскую библиотеку, советовал опасные книжки в печке сжечь, но устраивать аутодафе у старшего и младшего Русановых, а также у Александры рука не поднялась, поэтому мемуары Тютчевой et cetera ждали своего времени (эх, эх, придет ли времечко? Приди, приди, желанное! ) в дровянике.

Русанов подумал, что сам Бог его, видимо, оберег от того, чтобы не уподобиться лягушке-путешественнице из сказки Гаршина: не продемонстрировать свою эрудицию на допросе. Тогда он уж точно не ушел бы живым из кабинета следователя!

А впрочем, Бог с ней, с интеллигенцией, гнилой или вполне доброкачественной. Русанов вернулся мыслями к своим заботам, в частности – к продумыванию ответов на могущие возникнуть вопросы, вернее, обвинения.

На чем он остановился? На консервных банках, открытых и наполненных взрывчатым веществом. Как их снова закрыть? Выходило, что нужно крышки запаивать. Однако даже Русанов, при всей своей технической и пиротехнической безграмотности, понимал, что мирное сосуществование раскаленного паяльника и гремучей смеси так же невозможно, как мирное сосуществование двух антагонистических общественных слоев.

Что же делать?

Но воображения у Русанова не хватило. Вдобавок в камере начался «великий поворот», и он наконец-то отвернулся от зловонного бака с парашей. Облегчение было таким огромным, что Русанов, утомленный совершенно абсурдной мыслительной работой, уснул крепким, милосердным, спасительным сном, каким не спал еще ни разу после ареста. Во сне он видел себя идущим в колонне демонстрантов по Красной площади с авоськой, нагруженной консервными банками с открытыми крышками, в окружении «сообщников» с такими же авоськами. Выглядели они смешно, однако Русанов чувствовал ужасный страх. Он не хотел видеть лиц этих людей! Он боялся, что на допросе не выдержит побоев и выдаст их, а так, не зная, кого он мог выдать? Он шел и старательно отворачивался. И вдруг один из «сообщников» резко повернулся к нему. Это был Верин… Нет, не Верин, а Мурзик. Мурзик, кошмар дней и ночей Шурки Русанова осенью шестнадцатого и зимой семнадцатого года! И все вокруг мигом обернулось тем прошлым кошмаром, когда во дворе острога был убит Георгий Смольников, до полусмерти избит Охтин, а сам Шурка отброшен толпой и отделался только сломанной ногой.

Ту страшную сцену Русанов – он твердо знал это! – не забудет до последнего своего часа. Он не раз видел ее в ночных кошмарах, но сейчас все было иначе. Не Охтина терзала, избивала толпа посреди Красной площади, а Мурзика. Обезображенный труп, лежащий посреди тюремного двора, – был труп не Смольникова, а Мурзика. И даже юнцом со сломанной ногой, лишившимся сознания от боли, был не Шурка Русанов, а Мурзик.

Сам же Русанов смотрел на всю картину со стороны, вернее, как бы откуда-то свысока и издалека, словно бы с трибуны Мавзолея, отчего некоторые детали происходящего были смазаны и плохо различимы. И криков толпы он почти не слышал, только какой-то хриплый стон, раздававшийся, чудилось, со всех сторон.

Внезапно его с двух сторон подхватили какие-то люди, подхватили и принялись поворачивать на бок. Русанов сопротивлялся – они тыкали его в спину и твердили: «Да повернись ты, какого черта не ворочаешься? »

Русанов вскинулся, отгоняя кошмар, просыпаясь… Да это очередной «великий поворот», происходящий в камере! Он лежал неподвижно и мешал своему соседу, вот его и ткнули чувствительно. И вовсе не стон никакой отдавался в ушах, а дыхание и храп страдальцев, населяющих камеру…

Русанов опять устроился лицом к параше и привычно задержал дыхание. Чуть разлепив веки, он заметил, что в камере стало светлее. Ага, значит, уже брезжит ранний весенний рассвет… Интересно, удастся ли еще поспать до шести, до побудки?

Снова смежил веки и, уплывая на зыбкой волне дремоты, подумал: «Меня вчера не вызывали на допрос. Наверное, сегодня…» И слабо улыбнулся, вспоминая «консервные банки»: «Кажется, я ко всему готов! »

Русанов ошибся. К тому, что его ожидало, он был совершенно не готов.

* * *

Из сугробов Александра выбралась на более или менее проторенную тропу и, скользя на наледях, побежала по ней, не глядя на памятники, которые сто раз видела, и не читая надписи, которые знала наизусть.

Вот великолепный мраморный ангел, печально склонившийся над надгробием. Там написано: «Елизавета Михайловна Румянцева. Родилась 11 сентября 1842 года, скончалась 7 апреля 1862 года». Это могила ресторанной хористки, в которую влюбился богатый француз. Она умерла родами, и неутешный поклонник поставил роскошное надгробье, прежде чем вернуться в Париж, к жене и детям. Чуть дальше плита, на которой живого места нет от надписей. Начинается она со слов: «Здесь покоится прах генерал-майора Ивана Петровича Данилова», а дальше перечислены сражения, в которых он участвовал во время войны 1877—1878 годов. А умер геройский генерал от холеры в 1892-м. Поэтому эпитафия и завершалась печальным двустишием: «В боях судьба его хранила – коварная болезнь в могилу уложила».

А вот братская могила. Тяжелая глыба гранита – Александра помнила, как ее осенью девятнадцатого года привезли на подводе, а потом на руках принесли на кладбище, чтобы поставить над могилой чоновцев, убитых в Запрудном. В селе засели несколько бывших офицеров, тайно ушедших из Энска еще зимой восемнадцатого, когда губчека начала охоту на всех, кто служил в царской армии на мало-мальски значимых постах. Именно тогда исчез из Энска Дмитрий вместе со старинным другом Витькой Вельяминовым. И Саша потом долгие годы думала, а не был ли он среди тех офицеров в Запрудном, которые убили энских комсомольцев, а милосердную сестру, бывшую среди них, сначала изнасиловали зверски, а потом, еще живую, прибили гвоздями к дереву, под которым свалили кучей трупы чоновцев. И подожгли…

Саша всегда молилась, чтобы Дмитрия там не было. Казалось бы, что особенного, они чужие теперь, жив ли он, мертв ли, они все равно никогда уже не встретятся, разве что в том мире, который отменили своими безбожными декретами большевики, но который все равно существует – существует и дарует надежду всем умирающим. Казалось бы, ей должно быть все равно, обагрены ли кровью руки ее бывшего мужа или нет. Да, ей было бы все равно, когда бы ту сестру милосердия, которая задохнулась в дыму и истекла кровью, вися на дереве, не звали Тамарой Салтыковой…

Да, это была она.

Тамара и Саша продолжали работать в госпитале и после того, как вместо раненых защитников отечества туда стали везти раненых защитников «красного революционного Отечества». Среди них оказался однажды семнадцатилетний Ванечка Пермяков. При виде его Саша так и ахнула: голубые ясные глаза, россыпь соломенных кудрей, точеные черты красоты неописуемой. Кроткий взор его с дымкой страдания был бы под стать ангелу, неземному и безгрешному созданию. Тамара заливалась слезами над его изможденным, изнуренным болью телом. Она не отходила от Ванечки и выходила-таки его в ту нечеловеческую зиму восемнадцатого года. Кормила с ложечки не месивом несъедобным, которое давали в госпитале, а тем, что приносила из дому: кашей, сваренной на молоке (его на базаре выменивала Анна Васильевна, Тамарина мать, на прелестные дочкины платья, сшитые еще в ту пору, когда черноглазая, черноволосая Тамара считалась одной из завидных невест Энска и еще не повредилась в уме), яйцами, купленными Анной Васильевной после продажи медали мужа, умершего в 1905 году от японских ран, белыми булками, испеченными из муки, вырученной в обмен на Тамарины нарядные сапожки на каблучках… Да, до двадцать первого года много чего можно было выменять за хорошие вещи у крестьян, уж потом грянул на Волге страшный голод, когда в городах, пожалуй, сытнее было жить, а в деревнях, дочиста обчищенных продразверсткой, доходило и до людоедства.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.