Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 10 страница



Оля объяснила деду, что она не на заборах прочитала, а на уроке учительница сказала.

– Боюсь, у кого что болит, тот про то и говорит, – брюзгливо отвесив нижнюю губу, непонятно сказал дед. – И еще можно добавить: нечего валить с больной головы на здоровую.

И ушел в свою комнату. Кстати, потом он неделю с внучкой не разговаривал, только бубнил: человек, мол, тем отличен от скотины, что не повторяет за идиотами всяких глупостей.

Но это потом. А тогда Оля посидела-посидела одна за столом, доела ненавистный рыбный суп из консервов и пошла на дяди-Шурину половину.

У тети Любы, как всегда, были на ужин превкусные блины. И она, как всегда, начала угощать ими Олю.

– А варенье у нас еще есть? – спросил дядя Шура.

Тетя Люба всплеснула руками: чуть не забыла! – и достала чудесное смородиновое варенье.

– Что такое сифилитики? – спросила Оля. Правда, завела она этот разговор не прежде, чем наелась блинов до того, что животик стал тугой и кругленький, а во рту кисло от сладости.

Тетя Люба и дядя Шура сначала смешно вытаращили глаза, а потом смущенно переглянулись.

– Да вы не бойтесь, я слово не на заборе прочитала, – успокоила Оля. – Просто у нас в школе учительница так говорила про царя Петра и царицу Екатерину.

Тетя Люба и дядя Шура снова переглянулись, но по-прежнему молчали.

Оля не торопила их, а пила чай, с удовольствием ощущая, как исчезает противный железистый привкус во рту, и думая, что вполне сможет съесть еще один блин с ложечкой варенья. Или даже с двумя ложечками.

Она совершенно точно знала, что дождется ответа. Дядя Шура (вообще-то в детстве Оля звала его просто Шурик, но теперь он стал такой старый, виски поседели, что просто ужас! И на Шурика больше не похож) всегда отвечал на все ее вопросы. Всегда. Вот и теперь – помялся-помялся, а потом сказал скучным голосом:

– Сифилис – очень опасная, заразная, грязная болезнь. Она передается половым путем.

И замолчал. Впрочем, Оле многое и так стало понятно. Про половой путь она уже слышала. Это когда мужчина и женщина влюблены друг в друга (как она влюблена в Кольку Монахина) и целуются или обнимаются не стоя или сидя, а валяясь на полу. Раньше так поступали дворяне, помещики и капиталисты, ну и цари с их женами, а теперь только всякие несознательные, опустившиеся элементы. Правильно их называют опустившимися – ведь они на пол опускаются. И про то, почему болезнь грязная, тоже понятно. На полу – разве чисто? Как хорошо, что таких мерзких обычаев не ведется среди рабочих и крестьян, а также среди лучших представителей интеллигенции! Вот у них в доме, к примеру, все спят на своих кроватях. Значит, у них никакая зараза не может быть передана половым путем.

– Тебе все понятно? – спросил дядя Шура племянницу как бы с некоторой опаской и начал подниматься из-за стола: – Спасибо, Любаша, блины отменные, но мне еще статью в следующий номер писать…

И тут у Оли возник еще один вопрос:

– Ты сказал, сифилис – болезнь заразная? Как насморк или грипп?

– Ну, в этом роде, – ответил дядя Шура с настороженным выражением.

– Значит, или царь Петр, или Екатерина друг друга заразили, да?

– Да.

– А кто заразил кого?

– О боже, ну какое это имеет значение, Оля? – нетерпеливо воскликнул дядя Шура. – Какая разница, в самом деле?!

– Вообще император Петр славился своим распутством, – усмехнулась тетя Люба. – Всякие там Анны Монс и прочие бабы, как в России, так и за ее пределами… Наверняка подцепил где-то заразу именно он, от какой-нибудь проститутки.

– Любаня, ну что ты при ребенке-то… – страдальчески простонал дядя Шура.

– Не я начала разговор, а как раз ребенок, – пожала плечами тетя Люба. – Ребенок твоей высокоморальной сестрицы.

Дядя Шура только протяжно вздохнул:

– Любушка, я правда пойду поработаю. А у тебя, Олечка, уроки на завтра уже сделаны? Может быть, ты пойдешь поучишь?

– А впрочем, – перебила его тетя Люба, – еще не факт, что именно Петр заразил Катерину, а не наоборот. Все-таки она, прежде чем стать императрицей, прошла огни и воды. Какая-то мещаночка из Риги, жена солдата, потом с солдатским полком прошла немало верст, потом Шереметеву подштанники стирала, Меншикову услужала… Было, было от кого ей заразиться, чтобы потом заразить Петра.

Оля так и ахнула.

Выходило, что Екатерина, прежде чем стать императрицей, была самым настоящим угнетенным элементом: служанкой, прачкой, даже в армии служила! Тетя Люба сказала, что она с солдатским полком прошла немало верст. Наверное, была в полку санитаркой, как убитая на Гражданской войне мамина подруга Тамара Салтыкова. И она – бывшая санитарка! – заразила распутного царя? Ерунда какая-то получается. Тетя Люба все с ног на голову поставила. Это против всякой классовой логики!

– Неправда! – вскричала Оля, разобидевшись за угнетенную Катерину. – Наоборот, ее царь Петр заразил! А вы – настоящие оппортунисты, вы просто троцкисты, если так думаете! И ничего не понимаете в сифилисе!

Она убежала, злая и немного испуганная – боялась, тетя Люба и дядя Шура обидятся, что она назвала их оппортунистами, и больше не позовут на блины. Но вслед ей раздался такой хохот, что Оля даже споткнулась. И лишний раз подумала, что ее родственники – ну до того отсталые, что даже оскорбиться толком не умеют. Вот назови она, скажем, оппортунистом или троцкистом старосту класса или председателя пионерской дружины, ей бы живо раскровянили нос и всю косу по волоску выдрали. А дядя Шура и тетя Люба даже не понимают значения самых употребляемых и самых обидных слов. Болтают невесть что! Надо же такое ляпнуть: царь-де Петр подцепил сифилис от проститутки. Но ведь проститутка – это Троцкий! Его товарищ Ленин так и называл – проститутка Троцкий. Как мог царь Петр подцепить сифилис от Троцкого?

Чушь полная.

И чем дальше жила Оля, тем больше убеждалась, что такой чушью накрепко пропитано сознание старшего поколения. Не только в ее семье, но и везде, кругом. Только некоторые, очень немногие взрослые умели мыслить прогрессивно и ориентировались в современном процессе, как политическом, так и экономическом. Например, товарищ Верин, который иногда приходил поговорить о жизни с дядей Шурой и с дедом. Насколько Оля понимала, товарищ Верин имел общее боевое прошлое с тетей Любой и очень ценил ее как проверенного товарища. Оля как-то раз попросила их выступить на школьном вечере в честь праздника 7 ноября и рассказать о том, как они плечом к плечу боролись против царских опричников на сормовских баррикадах. Вообще-то недостатка в таких воспоминаниях не было – иногда Оле казалось, что все жители Энска в свое время боролись на баррикадах, выходило, что стойкие борцы против свергнутого режима имелись чуть ли не в каждой семье, – но Оле так хотелось привести в школу своего собственного борца. Иметь теткой старую большевичку – это много значит! Конечно, лучше, если бы старой большевичкой была собственная мать, но чего нет, того нет, мама, к несчастью, только медсестра в госпитале, причем за ее плечами нет никакого сколько-нибудь значительного и героического воспоминания. Уж могла бы мама постараться и попасть на Гражданскую войну, пусть даже просто санитаркой, как тетя Тамара. Конечно, было бы ужасно, если бы ее тоже убили, Оля на такое категорически не согласна даже ради того, чтобы сделаться дочерью героини Гражданской войны. Вот если бы мама и героиней побыла, и жива осталась – тогда совсем другое дело было бы!

Но нет, не подумали Олины родственники о ней, не постарались обеспечить ее будущее своими трудовыми и боевыми свершениями. Вообще они ужасно отсталые, конечно. Разговоры идут в доме только о мещанском: зарплата, очереди, книжки, которые дед купил у какого-то старого букиниста, операции, на которых ассистировала мама… Скука смертная! Жизнь становится интересной, только когда в доме появляется товарищ Верин. Они с дедом, а иногда и с дядей Шурой постоянно спорят, пикируются, причем иногда непонятно о чем. Но слова употребляют такие звучные, красивые, что Оля слушает их, как музыку.

Когда начались крестьянские бунты (все-таки что взять с этой мелкобуржуазной массы? Надежда революции – пролетариат, что всем известно! ), товарищ Верин однажды явился в дом Русановых, просто-таки клокоча от гнева. Он сорвал с забора провокационную листовку и теперь гневно потрясал ею, на чем свет стоит кроя того, кто листовку написал и наклеил. Текст прочитали вслух, и Оля ее почему-то очень хорошо запомнила. Она называлась: «Долой Советы и колхозы, вставай, замученный народ! »

«Проснитесь, замученные братья, – было написано в листовке, – нам уже дальше спать нельзя. Неужели мы за это проливали братскую кровь? Но измена получилась, мы трудились на врагов.

Товарищи, братья родные, проснитесь, оглянитесь! Куда мы пришли, братья мои дорогие? Мы подошли к гибели, к бездонному рву, т. е. к пропасти, которая нас готова пожрать – всех крестьян и рабочий класс. И если еще на последних шагах не оглянемся и не очнемся – не откроем своих глаз, тогда, дорогие братья мои, как насекомые, пропадем.

Земля и воля рабочим и крестьянам, слово свободы всему народу!

Загорись, Россия, пожаром и зацвети цветом алой розы!

Да здравствует свобода России, долой голод, холод и насилие!

Проснись, замученный народ! »

– Ну что ж, – пробормотал дед, протирая пенсне, – все очень закономерно. И очень печально. Не так ли, товарищ Верин? Кажется, союз рабочего класса и беднейшего крестьянства вот-вот даст очень глубокую трещину? Да что там – уже дал ее!

– Небось пока голодать не начали, так вся деревня стояла за Советы, ну а как брюхо подвело, так и начались повальные походы против Советов, – проворчал Верин.

– А как же, – развел руками дед. – Правильно учат ваши классики: бытие определяет сознание.

– Такое сознание нам ни к чему, – сказал товарищ Верин. – За такое сознание надо давить, как вшей. Всех к ногтю!

– То есть каждый человек, который хочет есть, должен быть, само собой, уничтожен? – спросил дед. – Ну, тогда вы вполне можете уничтожить и меня, и вон Олю, потому что мы еще не ужинали сегодня, а то количество перловки, которое нам достанется, едва ли насытит и одного человека. Ну, доставайте ваш маузер или что у вас там под пиджаком, вы же, большевики, увешаны оружием, как революционные матросы – гранатами и патронташами…

– Члены правящей партии должны быть вооружены с головы до ног, – надменно сказал товарищ Верин.

– Да? – продолжал заедаться дед. – А при царе только городовые да жандармы были вооружены, да и то ваши орали со всех сторон: опричники, мол, сатрапы, угнетатели… Если те были опричники, вы-то кто?

– Что-то не нравится мне физиономия вашего сознания, Константин Анатольевич, – пробормотал товарищ Верин. – А ты куда смотришь, Русанов? Как ты допускаешь такие взгляды отца, ты в партии с восемнадцатого года, ты большевик!

– Ну да, я большевик, – сказал дядя Шура. – Но я допускаю свободу взглядов. Я – мягкий большевик.

– Большевик не перина, не подушка, чтобы быть мягким! – яростно вскричал товарищ Верин. – Он должен быть как камень!

– Ну да, булыжник – орудие пролетариата, – ехидно перебила тетя Люба. – Слыхали! Хватит вам болтать, товарищи, давайте лучше чай пить. Чаю у нас сегодня – целый самовар, и он самый настоящий, байховый, не морковный и не кипрейный. Товарищ Верин принес.

Спор сам собой стих. Оля вообще давно заметила, что товарищ Верин не то тети Любы побаивается, не то чрезвычайно ее уважает. Что и говорить – боевое прошлое объединяет самых разных людей…

И все-таки если бы товарищ Верин почаще бывал в доме, он рано или поздно перековал бы Олиных родных. Самой ей это сделать затруднительно. Она до седых волос будет в доме ребенком, понятно же! И все, что она ни скажет, поднимается на смех.

Было время, Оля мечтала, чтобы товарищ Верин влюбился в ее маму и женился на ней. Честное слово, она не отказалась бы от такого отца!

Но, кажется, маме не очень хочется за него замуж. Как только Верин появляется на пороге, лицо у мамы делается скучное-прескучное! Она шмыгает в свою комнату и сидит там тихо, как мышка. Или убегает в госпиталь, даже если у нее нет дежурства.

Все понятно… Когда Оля подходит к Кольке Монахину, у того тоже делается скучное-прескучное лицо.

– Ну чего тебе, Аксакова? – цедит он уныло и торопится отойти.

Колька презирает Олю из-за ее семьи! Он же комсомолец, сознательный насквозь! Наверное, он таким родился. Ему повезло. А Олины родственники родились другими. И, видимо, такими помрут.

* * *

Когда-то Дмитрий вычитал (он не помнил где, не в многомудрой книге, а вроде бы в календаре или каком-то пустяковом журнале) невесть как попавшую туда цитату из знаменитого Блеза Паскаля: «Мы не живем – мы ждем и надеемся». Вроде бы не обратил внимания на нее, даже сопроводил ироническим поднятием бровей, а теперь вдруг те слова вспомнились да так на душу легли, что, казалось, никогда раньше не слышал ничего столь точного. Выходило, что все последние семнадцать лет он находился в ожидании событий, которые происходили с ним сейчас. Очень хорошо подходило к описанию его состояния и известное ироническое присловье: «Не согрешишь – не покаешься». Вот именно! Он накапливал грехи, чтобы начать наконец получать отпущение. Однако его еще надо было заслужить…

Именно так сказал ему Сергей – высокий, очень худой, даже изможденный мужчина лет пятидесяти, сохранивший на своем смуглом, туго обтянутом кожей лице следы замечательной красоты. Видимо, особенно хороши были когда-то его серо-зеленые глаза. То есть они и теперь остались красивыми, но, полуприкрытые морщинистыми, темными веками, странным образом придавали лицу настороженно-хитрое выражение. Некий трагизм в сочетании с определенной жуликоватостью. «Не то падший ангел, не то Шейлок», – так определил для себя Дмитрий этого господина… или все же товарища? Шадькович называл его просто Сергей – без отчества, без фамилии, без какой-либо преамбулы. Но, конечно, Сергей был именно товарищ, ведь он являлся одним из ведущих сотрудников «Общества возвращения на родину». В его обязанности входил инструктаж и проверка лиц, подавших заявление о возвращении в Россию и о предоставлении советского гражданства. Для начала инструкция была проста: строжайшее соблюдение тайны своих намерений. Сергей придирчиво допытывался, известно ли близким Кирилла Шадьковича и Дмитрия Аксакова об их желании вернуться на родину.

Шадькович в ответ на его вопрос только плечами пожал:

– У меня никого нет, говорить некому. Правда, я Дмитрию Дмитриевичу сказал, но он – особая статья.

Сергей кивнул:

– Ну да, вы единомышленники. А больше, значит, никому, а, Кирилл Андреевич?

– Клянусь.

– Хорошо. А вы, Дмитрий Дмитриевич?

– О заявлении – ни словом никому не упомянул, нет. Однако я сто раз говорил и жене, и друзьям в Войсковом союзе, что страшно тоскую по России. Не далее как вчера спорили среди господ офицеров, что каждому из нас дороже: свобода или Россия. Вышло, что всем дороже свобода, потому-то мы здесь, а Россия – там. Но потом воленс-ноленс стал вопрос: а нужна ли нам свобода без России? На самом деле таких, как я, больных тоской по родине, очень много, и я как раз не согласен, что мы с Кириллом Андреевичем должны молчать. Напротив, надо рассказывать! Не всем, конечно, а людям, которым мы доверяем. Вы и ваша деятельность должны быть ближе, понятней возможным возвращенцам. Ведь вас многие просто-напросто боятся: стоит, мол, к вам на порог, как человек будет схвачен и тайно вывезен в большевистские застенки.

Тут он невольно запнулся.

Сергей взглянул понимающе:

– Что, по-прежнему говорят, будто похищение Кутепова и Миллера – рука Москвы?

– А разве нет? – открыто взглянул Дмитрий.

Сергей укоризненно качнул головой:

– Я бы знал. Нет, мы не причастны.

– А между тем генерал Скоблин исчез, его жена певица Плевицкая арестована как соучастница похищения Миллера. Якобы имеются неопровержимые доказательства, однако их никто никому не предъявляет, берегут до суда. В РОВСе сейчас разброд и шатания, за каких-то несколько месяцев все разительно переменились. Скажите, а правда, что Скоблин и Надежда Васильевна были вашими агентами?

– Совершенно не понимаю, о чем вы говорите, – пожал плечами Сергей. Он был так худ, что костюм при всяком движении привольно болтался на нем, словно не человеческое тело облегал, а покрывал некое бесплотное существо. – Слушайте больше досужей болтовни.

– Болтовни много, вы правы. И злобной болтовни! В такой атмосфере волей-неволей приходится помалкивать, что заявление о возвращении подал, – продолжал Дмитрий. – Иначе какие-нибудь из наших фанатиков просто пристрелят в запальчивости. Но, повторяю, вы свою работу зря не пропагандируете, зря ее в такой тайне держите. Ведь святое дело – изверившимся людям вернуть надежду на возвращение, на то, что родина готова их принять с распростертыми объятиями…

– А вот этого не надо! – блеснул глазами, в одно мгновение принявшими суровый стальной оттенок, Сергей. – Насчет объятий – не надо. Все вы повинны в пролитии братской крови, в войне против собственного народа. Кто-то больше, кто-то меньше. Тем, кто меньше, кто искренне раскаивается, мы протягиваем руку как будущим товарищам. Тем, у кого кровищи по локоть, у нас делать нечего. Но и перед теми, кому разрешен будет путь в Россию, мы ковровые дорожки раскидывать не будем. Заслужить право на родину – вот что вам предстоит. Как? Со временем скажу. Для начала к вам такая просьба: подумайте, приглядитесь, прикиньте, кто из ваших хотел бы вернуться. Только ни в коем случае не вступайте ни в какие опасные разговоры! Повторяю: приглядывайтесь, исследуйте людей на расстоянии. Ошибетесь – не страшно. У меня есть кое-какие данные – хотелось бы проверить, насколько они соответствуют реальности. Встретимся через неделю, в следующий четверг, тогда и доло& #769; жите. А сейчас – до свиданья, товарищи.

И Сергей пристально поглядел в глаза Дмитрию, рука у которого невольно дрогнула при этом обращении.

– По сути, нам предложили шпионить за своими… – пробормотал Шадькович, спускаясь по узкой лестнице с первого этажа, где размещалось «Общество возвращения на родину», к двери, ведущей на рю Дебюсси.

Дмитрий, идущий впереди, резко обернулся, возмущенный его высказыванием… тем более возмущенный, что то же самое пришло на ум в первую минуту и ему, но тотчас было старательно изгнано из головы.

– Я смотрю на это иначе. Мы сами для себя должны прежде всего решить, на кого можно будет смотреть как на будущих товарищей по жизни в России, а на кого – нет.

– Ну да, ну да, – рассеянно закивал Шадькович, – оно, конечно, так… Нельзя быть беременной наполовину, как говорится. Или мы хотим вернуться и делаем все ради достижения цели, или не хотим – и умываем руки. Конечно, конечно… А все же не нравится мне тема, которая навязчиво звучит в речах Сергея: что нас надо проверять и вроде бы даже очищать для возвращения. Мол, для нас, отпетых эмигрантов, это такая честь, что мы должны чуть ли не на коленях в Россию ползти. Как «Хромой барин» Алексея Толстого, помните? Кстати, Алексей Толстой вернулся и, по слухам, теперь очень, очень на коне в России. Как и Горький. И никто их не заставлял что-то там искупать, чуть ли не кровью смывать свой грех эмиграции.

– Ну, Алексей Толстой – один, он талантище черт знает какой. Горького я терпеть не могу, но ладно, считается талантливым. И он тоже уникум. А мы с вами – имя нам и нам подобным легион, – невесело ухмыльнулся Дмитрий. – Конечно, если по-хорошему, я за свободное право возвращения, но… Вы тут, в Париже, человек еще новый, мало на наших собраниях бывали, не слышали тамошних разговоров, не знаете, какой страшной ненавистью большинство русских преисполнено к новой России. Пусти-ка их туда, начнут ведь повально резать всех, начиная с пограничников и консульских чиновников и кончая первыми же встреченными на родимых просторах детьми и бабами. Понятно, что Сергей и его товарищи осторожничают.

– Понятно, да… – как-то невесело пробормотал Шадькович. – Слушайте, а вы верите тому, что он сказал насчет генерала Миллера? Мол, Москва ни сном ни духом… И Скоблин с Плевицкой якобы тут ни при чем?

– Не знаю, – пожал плечами Дмитрий. – Собственно, ведь со Скоблиным вы были на короткой ноге, а не я.

– Да ну, какая там короткая нога! – отмахнулся Шадькович. – Мы не виделись лет пятнадцать. Нашли тоже ногу… Однако если он и правда действовал по указке Советов, то очень хитро маскировался. А уж Надежда-то Васильевна… эх… Помните, как она пела: «Занесло тебя снегом, Россия, запуржило седою пургой, и холодные ветры степные панихиды поют над тобой»? И весь зал рыдал в один голос! А сама со Скоблиным работала на занесенную снегом Россию…

Дмитрий остановился так резко, что Шадькович, бывший гораздо ниже его ростом, чувствительно ткнулся носом ему между лопаток. Повернулся, глянул неприветливо:

– Слушайте, Кирилл Андреевич, я что-то вас не пойму. Вы меня сюда привели, я вам поверил. Думал, мы и впрямь одной болезнью больны. А теперь что? К чему эти разговоры, которые нам только мешают и душу раздражают? Еще про сталинские лагеря начните… Или вы меня проверяете таким образом? Довольно неуклюже, во-первых. А во-вторых, кто дал вам право?

Если он ждал, что Шадькович возмутится, то ждал напрасно.

– А если даже и проверяю? – проговорил тот с небрежным спокойствием. – В байки про лагеря, предположим, я тоже не верю, но… Я ведь вам тоже свою жизнь вручил, без преувеличения сказать. Должен остерегаться. Откуда я знаю, может, вы на меня завтра михайло-архангеловцев спустите, мстителей наших неумных. Прирежут, как пить дать прирежут, особенно если вспомнят, что мы когда-то со Скоблиным служили вместе. Теперь все его сослуживцы и близкие знакомые подозрениями замараны. Я вам жизнь доверил, причем повинуясь просто интуиции, некоторым образом науськанной и обостренной известной вам мадам Лидией. Отчего бы немного вас и не прощупать? Что тут оскорбительного? Мы с вами теперь – спина к спине у мачты против тысячи вдвоем… Читали Джека Лондона, а? Должен же я знать, что вы мне кинжальчик в бок не ткнете.

– Не ткну, успокойтесь, – пробормотал Дмитрий, уже стыдясь, что так вспылил. Не следует ссориться с Шадьковичем: они сейчас и впрямь – спина к спине у мачты… Эмигрантские круги настолько потрясены и озлоблены предательством Скоблина и Плевицкой (особенно Надежды Васильевны, бывшей некогда любимицей государя! ), что на всякого, кто не поливает советизанов грязью, смотрят косо и готовы немедля обвинить в красном шпионаже. Пока он еще не в России (окажется ли там – неизвестно, и вообще, произойдет это не скоро), так что стать парией среди своих было бы неосторожно, глупо и даже преступно по отношению к семье.

А кстати, насчет семьи… Сергей назначил встречу через неделю, а именно в следующий четверг на «Ciné -France» съемки большой массовки. Целый съемочный день! Дмитрий будет занят с утра до глубокой ночи, зато потом получит возможность неделю не мотаться в поисках работы, а гонорар позволит вовремя заплатить за Ритину школу и, может быть, дать какие-то деньги Тане, чтобы потратила только на себя. Наверное, ей тяжело работать в модном магазине и не быть в состоянии купить себе ничего модного.

– Шадькович, я не смогу прийти сюда в четверг, – сказал Дмитрий торопливо. – Придете один и объясните Сергею, что у меня неотложные дела.

– Вернитесь сейчас же и объясните все ему сами, – предложил Шадькович. – Может, на другой день вам встречу назначит. Идите, идите! Если хотите, я вас тут подожду.

– Да нет, ступайте домой, чего меня ждать, не дитя, не заблужусь, – отмахнулся Дмитрий, начиная подниматься по лестнице.

На повороте оглянулся. Шадькович так и стоял у двери, глядя вслед со странным выражением. Что это он?

– Вернулись? – удивился Сергей, увидев Дмитрия. – Как говорится, пути не будет. Надо бы в зеркало посмотреть, чтоб примета не сбылась, да беда, нету у нас тут зеркал. Забыли что-то?

– Наоборот, вспомнил, – сказал Дмитрий и объяснил про четверг.

– Глупости, – веско бросил Сергей. – Если я назначаю встречу – все остальное побоку. Теперь для вас наши встречи должны быть самым важным в жизни. Что касается денег, хорошо, что заговорили. Я намеревался вопрос о них именно в четверг поднять, но, раз так, обсудим сейчас. Советское правительство прекрасно понимает, в каком вы, эмигранты, положении. С одной стороны, сами себе постель постелили, сами в ней и спите, с другой – к возвращенцам у нас совсем иное отношение. Тех, кто нам кажется перспективным, кто искренне тянется к нам, мы поддерживаем. – Он сунул руку в пиджачный карман и достал пачку купюр. – Вы начинаете работать на свою страну, и ваш труд, как всякий почетный труд, должен быть соответствующим образом оплачен. Я даю вам аванс. В следующий четверг придете, как договорились, сообщите мне сведения, которые я просил. Будем считать, что часть аванса отработаете. Но вот вам также задание на перспективу. Мне нужны адреса конспиративных квартир РОВСа.

– Что, в Париже? – не понял Дмитрий.

– И в Париже, и в Москве, – энергично кивнул Сергей.

– Слушайте, как вы это себе представляете, где я такие сведения добуду? – пробормотал Дмитрий. – Я слишком мелкая сошка, меня к подобной информации не то что не подпустят – со мной и рта никто не откроет. Особенно теперь, когда у нас после истории с Миллером и Скоблиным все друг на друга волками смотрят. Сущая охота на ведьм!

Рука, протянутая за деньгами, замерла в воздухе. Черт, видимо, придется все же ехать в Биянкур, на съемку! Сергей теперь не даст!

– Да берите деньги, что вы застыли? – нетерпеливо сказал тот. – Хорошо, что честно сказали. Терпеть не могу, когда люди начинают строить из себя этаких Лоуренсов Аравийских, гениев разведки, а на деле получается семипудовый пшик. Теперь я вижу вот что: вы, конечно, не кабинетный сотрудник. Вы боевым офицером были – и остались им. И я вас буду использовать именно по назначению: в боевых операциях. Сейчас я уже спешу, подробнее поясню при следующей встрече, скажу только одно: нам предстоит задача выявить место жительства и устранить одного человека… Да нет, – сам себя перебил Сергей, причем лицо его сделалось брезгливым, – человеком такую тварь назвать трудно. Предатель, гнусный предатель, который выполнял в Европе особые задания советского правительства, однако был завербован американцами. Мы его вовремя разоблачили. К несчастью, он был предупрежден своими сообщниками и скрылся. Хитрая сволочь! – угрюмо воскликнул Сергей. – Сущий оборотень! Ушел прямо из рук. Имеем сведения, что он сейчас в Париже, но след его пока утрачен. Не сомневаюсь, мы его нащупаем, вопрос только времени, и вот тут-то мне понадобятся люди боевые и надежные. И чтобы мыслями были с нами, и чтобы оружие в руках держать умели. Кстати, вы автомобилем управляете?

– Конечно, я же таксистом работал, – кивнул Дмитрий. – А подробней о деталях операции можно узнать?

– Операция пока разрабатывается, – уклончиво ответил Сергей. – Если мы все же решим вас привлечь, вы все узнаете. Но только… но только я вас сразу предупреждаю: вы лучше сначала подумайте хорошенько, потому что, узнав пресловутые детали, вы с нашего поезда уже не сможете соскочить. И если из-за вас наше дело окажется поставленным под удар, месть настигнет не только вас, но и ваших близких. Тут вы должны отдавать себе отчет. Кстати, вы семью как, с собой в Россию повезете или здесь оставите?

– С собой, как же иначе.

– Ну и отлично. Конечно, как же иначе, – кивнул Сергей и чуть ли не насильно сунул деньги Дмитрию в руку. – Все, берите и идите, в четверг распишетесь у меня в ведомости, как положено, а сейчас, извините, ни минуты лишней. – Он распахнул перед Дмитрием дверь и вдруг замешкался, посмотрел пытливо, исподлобья: – Слушайте, Дмитрий Дмитриевич, а как вам Шадькович? А?

– В каком смысле? – непонимающе нахмурился Дмитрий.

– Какой-то он… не пойму… – неопределенно пощелкал пальцами Сергей. – Зыбкий. По-моему, из тех, кто хочет и невинность соблюсти, и капитал приобрести. И советский паспорт получить, и ничего для Родины не сделать. Ничуть не удивлюсь, если он вам там, на лестнице, пел что-нибудь про порядочность и непорядочность, про предательство, про доносительство на своих… А? Сознайтесь, Дмитрий Дмитриевич. Ведь пел же?

– Вы ошибаетесь, – угрюмо бросил Дмитрий. – Кирилл Андреевич меня к вам привел, он гораздо раньше моего узнал, что право на возвращение надо заслужить. И во всем, во всех таких вещах вполне отдает себе отчет. Ничего он мне не пел.

Сергей смотрел своими удивительными глазами недоверчиво и мудро. Видимо, хорошо знал человеческую природу.

– Вы порядочный человек, Дмитрий Дмитриевич, – сказал негромко. – На самом деле признаюсь вам: я рад, что вы пришли к нам. Очень рад. Я знаю, сомнения вам не чужды. Поверьте, я и сам через них прошел в свое время. Друзья, боевое прошлое, честь… все эти понятия мне знакомы. Другое дело, что они имеют смысл лишь тогда, когда существуют не абстрактно, не вообще, не сами по себе, а ради чего-то основополагающего. А основополагающее понятие только одно – Родина. Дружба, война, честь – ради Родины и ее процветания. Если они оторваны от жизни, если их поминают ради ложно понятого товарищества, ради эфемерных духовных ценностей – значит, это ложь самому себе и другим. Пустое прекраснодушие, рефлексия, гамлетизм. Я надеюсь, вы понимаете, о чем я говорю. А если нет, то непременно поймете. Ну, теперь уж идите! – И, быстро стиснув руку Дмитрия своей, сухой и очень горячей, Сергей буквально вытолкал его на лестничную площадку.

«Прекраснодушие и гамлетизм… – машинально повторил мысленно Дмитрий, выходя на рю Дебюсси и оглядываясь. Нет, Шадькович уже ушел. – Почему я не сказал Сергею, что… А интересно, Шадькович выдал бы меня, если бы я заговорил с ним о своих сомнениях? Наверное, наверное… Что «наверное»? Наверное, да? Наверное, нет? Не знаю! Но я не могу, пока не могу доносить на близких мне людей. Прекраснодушие и гамлетизм? Ну и пусть. Как там у Георгия Адамовича? «О Гамлет восточный…»



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.