Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 17 страница



«Но здесь определенно есть телефон, – подумал Дмитрий. – И кто-то из них, подкрепившись, может позвонить Сергею или Цветкову, а впрочем, это наверняка одно и то же лицо, – позвонить и отдать приказ. А у того явно есть еще люди для того, чтобы нынче же ночью увезти Таню и Риту! »

Он отдал бы жизнь за то, чтобы немедленно оказаться в Париже. Захотелось умереть от чувства собственного бессилия!

«Погоди, не дергайся, – сам себе приказал Дмитрий. – Помнишь, Гаврилов сказал Инне, что Сергей будет занят всю ночь. Надейся на лучшее. Уповай на Бога, и Бог поможет тебе! Кто это сказал, какой мудрец? Да неважно, все на свете неважно, кроме одного: как можно скорее попасть в Париж! »

Очень многое зависело сейчас от того, как стоит «Опель»…

Дмитрий подошел к автомобилю – и ощутил, что его упования на Бога не напрасны. Роже, выехав на лужайку перед домом, развернулся и поставил автомобиль носом к выездной дороге.

«Господи, спасибо тебе! Господи, помоги! »

Дмитрий осторожно приоткрыл дверь и снял «Опель» с ручника. Потом, не включая зажигания, принялся направлять машину под небольшой уклон, с которым уходила дорога. Конечно, без газа он далеко не уедет, застрянет на первой же выбоине, но нужно убраться как можно дальше от виллы, чтобы там не услышали шума мотора. Ключей, конечно, не было, но это Дмитрия не заботило. Соединит провода, велика премудрость для бывшего таксиста!

Ну вот, кажется, он перестарался. Автомобиль уткнулся в довольно глубокую выбоину. Придется-таки включать зажигание. Ну, благословясь…

Мотор взревел, показалось, оглушительно. Дмитрий подавил желание вернуться к вилле и посмотреть, не всполошились ли ее обитатели, однако глупо было терять время. Просто подождал немного, высунувшись из кабины и озирая дорогу.

Тишина, темнота, безлюдье. Никто не выскакивает на дорогу, не бежит, не кричит, шума мотора другого автомобиля или мотоцикла не слышно. Все спокойно на вилле «Незабудка»!

Вот уж правда, что вовеки не забудет ее Дмитрий!

Ну что, повезло? Первый шаг оказался удачным? Похоже на то. Хорошее начало полдела откачало!

Тогда – вперед.

«Опель» оказался мягок и послушен. Бензина на дорогу до Парижа должно хватить, нужно еще проверить, нет ли запасной канистры в багажнике. Не хотелось бы останавливаться: на автозаправочной станции его могут запомнить, и если Гаврилов и банда «товарищей» начнут искать и спрашивать, могут сообразить, кто вор. И тогда его замысел рухнет… Пока же Дмитрий от души надеялся, что сможет отвести подозрения от себя.

В самом деле, мало ли какой местный polisson[18] мог угнать машину!

Вскоре Дмитрий остановился перед железнодорожным переездом. Шлагбаум был опущен, и пригородный поезд, тускло мерцая окнами, погромыхивая на стыках, промчался в сторону Парижа. Дмитрий взглянул на часы. Так, последний из Медона. Дмитрий на него, конечно, опоздал бы. А теперь – еще неизвестно, кто окажется в Париже раньше, он или пассажиры поезда.

Шлагбаум еще не совсем поднялся, красные стоп-сигналы не перестали мигать, когда «Опель» мягко пополз через переезд.

Служитель погрозил нетерпеливому водителю, склонясь к стеклу.

Черт, не надо было спешить. Железнодорожник может запомнить машину. Ладно, что сделано, то сделано. В любом случае лица Дмитрия он не видел, описать его в случае чего не сможет, а мало ли какой местный polisson…

Забавное слово – polisson. Слегка созвучно со словом policier – полицейский. Policiers ловят polisson’ов. Polisson’ы убегают от policiers…

Вот именно.

Между прочим, если обитатели виллы «Незабудка» вдруг хватятся машины, им совсем не обязательно будет гнаться за ним вприпрыжку или вызванивать в Париже Сергея. Достаточно сделать один телефонный звонок в полицейский участок Медона, и вся жандармерия[19] вкупе с дорожной полицией будет брошена на поиск и задержание «Опеля» под номером… Очень забавно, но Дмитрий знать не знает номера машины, которую угнал.

Номера не знает, документов нет, и если дорожный патруль попытается его остановить… Ну и что, попытка не пытка, он все равно не остановится. Конечно, у патрульных есть мотоциклы, однако «Опель» помощнее, чем мотоциклы, изготовленные на заводе «Рено». Дмитрий их отлично знает, а как же, сам когда-то работал в сборочном цехе! В газетах довольно часто пишут, что французская полиция по своему техническому оснащению отстает от преступников на порядок, а дорожная полиция – и того больше.

Отстает – вот и хорошо, вот и славно!

Он занимал себя никчемными мыслями не потому, что боялся подумать о главном, о том, что теперь делать. Он давал передышку потрясенному сознанию и набирался сил, чтобы приготовиться к дальнейшим действиям.

Но тянуть уже было некуда. Дмитрий снова вернулся мыслями к подслушанному разговору, каждое слово из которого, чудилось, прожгло его мозг навеки. Сколько страшных открытий обрушилось на него враз!

Вряд ли он ошибался насчет смысла конспиративных кличек, которые употребляли в разговоре Гаврилов со товарищи. Доктор – это, конечно, Шадькович. Он ведь и в самом деле врач. К тому же Доктор был связан со Скоблиным, о чем тоже упомянул Гаврилов. Шадьковича познакомил с Дмитрием именно Скоблин… вернее, Фермер. Ну а Фермерша – это Надежда Васильевна, «русский соловей», «курский соловей», любимица государя… «Фермершу мы потеряли» – да, Плевицкая арестована. Потом Гаврилов подтвердил то, что существовало пока в виде подозрений: и Фермер, и Фермерша замешаны в похищении генерала Миллера. Помогал им Шадькович. Теперь все планы заговорщиков нацелены на какого-то Вернера. Очевидно, это кличка того человека, о котором Сергей говорил Дмитрию. Тот, кого необходимо найти и уничтожить.

А какая замечательная прозвучала в подслушанном разговоре фраза: «Бланка продала зятя с потрохами! » Даже если бы не было упомянуто о зяте Хромом и о картах, Дмитрий все равно догадался бы, кто такая Бланка, ведь у карточных гадалок, с легкой руки «мадам Ленорман», так называется клиент – человек, на которого гадают. Бланка – это Лидия Николаевна, которая продала зятя Хромого… разумеется, из лучших побуждений.

Каких же?

Нетрудно угадать. У нее могут быть только одни лучшие побуждения (они же и худшие): деньги, деньги!

Ну что ж, видимо, Дмитрий сам виноват в том, что теща считает его никчемным существом и на все готова, чтобы избавиться от него – разумеется, за приличную сумму.

А кстати, интересно бы знать, какова сумма? Сколько ей заплатил Гаврилов за то, чтобы получить возможность расквитаться с наглым Дмитрием Аксаковым, который когда-то поставил под удар операцию «Невеста», лишил партийную кассу вожделенного миллиона и вызвал гнев самого Ильича?

Ну что ж, может быть, когда-нибудь Дмитрий это и узнает. А впрочем, вряд ли! Гаврилов вряд ли признается, а Лидии Николаевне вопроса не задашь, ни в прямой, ни в косвенной форме. Напротив, она даже и заподозрить не должна, что Дмитрий проведал про ее истинную роль в операции… Черт знает как она называется на языке товарищей, но жертва назовет ее так – операция «Предсказание». Перед тещей Дмитрий должен предстать Эдвардом Кином, Иваном Мозжухиным и Василием Качаловым в одном лице. Он должен в совершенстве разыграть роль… Какую?

Неожиданную. Очень неожиданную. Но в одиночку (будь он даже и впрямь Эдвардом Кином et cetera! ) Дмитрий не справится. Ему нужна труппа. Попросту говоря, сообщники.

Нет, ему нужен только один помощник. Человек, для которого жизнь Тани и Риты имеет такую же ценность, как и для него, Дмитрия.

Сейчас, здесь он ничем не может помочь Саше и Оле. Но спасти Таню и Риту он может!

И, едва въехав в Париж, Дмитрий повернул в сторону площади Мадлен.

* * *

Прошло столько лет, а Русанов так и не привык мысленно называть этого человека иначе. Вслух – да, сколько угодно: Виктор Павлович, товарищ Верин, – но про себя он мог звать его только Мурзиком. И сам он в те минуты был не Александром Константиновичем Русановым – превращался в Шурку, становился прежним мальчишкой, чудилось, навек напуганным синеглазым, рано поседевшим боевиком, беглым убийцей, который охотился за ним, чтобы убить, который на его глазах уничтожил Смольникова, утопил Настену, который стал кошмаром его снов, всей его жизни. И даже сейчас именно от Мурзика зависело, жить Шурке, Александру Константиновичу Русанову, или умереть. Нет, даже не умереть, а сдохнуть как собаке, сдохнуть от побоев в застенках здания ЧК, бывшей ГПУ, ныне НКВД на улице Воробьева… черти бы его взяли, этого Воробьева, первого энского чекиста. Небось, если бы дожил до наших времен, давно встал бы к стенке как враг народа, но до того пошатался бы по коридорам выпестованного им же самим учреждения, вываливая из рваных, грязных, зловонных брюк непомерно раздутую мошонку.

Поделом вору и му& #769; ка, как говорили в старину!

Жуткая картина, несколькими мазками, но весьма выразительно нарисованная Поляковым, не шла из сознания Русанова. Только вместо товарища Воробьева видел он, конечно, себя.

Нет, такого не может быть… не может быть! Это страшней всего, что было пережито им за все нечеловеческие годы, когда иногда он просыпался среди ночи с мыслью: «Где я? Уж не ад ли это?! », а потом наступал рассвет, и приходил день, и продолжало крутиться мельничное колесо жизни, перемалывая ночные страхи, и довлела, как ей и положено, дневи злоба его, и «в горячке дел, в лихорадке буден» нет-нет да и посещала низменная, животная радость жизни, такой простой, такой чудесной, как запах свежевыпеченного хлеба и вкус хорошего, не магазинного, водой разбавленного, а настоящего деревенского молока, как шелест страниц старых книг, как пенье соловьев на Петропавловском кладбище в июне, как вздохи уткнувшейся в его плечо Любы… Но все, все, все кончено, он больше не проснется, кошмар одолел его и никогда не отпустит.

Он вспомнил, как на прошлом допросе, когда валялся на полу, то и дело подбрасываемый пинками под ребра, захлебываясь кровью из разбитого носа, пытался повернуть голову, ему казалось, что стены кабинета изгибаются, становятся овальными. Потом его вздернули на ноги, и, глядя в пол, Русанов с изумлением обнаружил, что он сложен из кусков фанеры, служивших ранее какому-нибудь художнику для этюдов. Художник пытался нарисовать носорога, но потом листы фанеры разрезали и собрали снова – в произвольном порядке. Русанов совершенно отчетливо видел, что ноги носорога пришлись над его головой и спиной.

Нет, конечно, это была галлюцинация: ведь первый допрос Русанова длился трое суток! Вернувшись в камеру и приходя в себя, он гнал из памяти воспоминания об этих днях и ночах: гнал из чувства самосохранения, конечно. Но теперь как бы дал себе волю. И снова замелькали вокруг лица «молотобойцев» и окровавленные подошвы их кирзачей…

Уже ночь сменилась днем, вместо первых пришли трое таких же парней, а потом их заменили еще трое. А может быть, Русанову только казалось, что они меняются? Впрочем, нет, трое суток без передышки они бы не выдержали. А он почему-то выдерживал… Было очень жарко, и все время хотелось пить. Он уже плохо понимал, что происходит вокруг. Иногда «молотобойцы», по-видимому, устав, отдыхали, устраиваясь кто на диване, кто на стульях, однако Русанов должен был все время стоять. Иногда выходили все вместе, и тогда его вталкивали в один из узких шкафов, стоящих в коридоре, и запирали на ключ. Но и там он вынужден был стоять, так как шкаф был настолько узок, что опуститься в нем на пол не получалось. Иногда Русанова выпроваживали в уборную и там совали его голову под кран. Тут он с жадностью пил воду. Разумеется, он не отличал дня от ночи, время слилось в один сплошной кровавый поток, но Русанов помнил, что два раза ему приносили еду. Прекращалось избиение, «молотобойцы» то ли куда-то исчезали, то ли рассаживались на стульях тут же, рядом. Кажется, они тоже ели. Русанов не мог сделать ни глотка, не в состоянии был проглотить ни куска, но делал вид, что ест, стараясь протянуть время передышки. Наконец почти нетронутую еду уносили. Истязатели, как будто очнувшись и неожиданно вспомнив о Русанове, вновь приступали к своему делу…

Неужели он хочет испытать все это вновь? Неужели выдержит это опять?! Зачем ему, ради бога, зачем ему это? И ведь избегнуть мучений так просто: нужно только сделать то, чего от него хочет следователь Поляков.

Но будь честен с собой, Шурка Русанов. Разве только желание Полякова ты должен исполнить? Разве у тебя не то же самое заветное желание с тех пор, как кузина Марина Аверьянова привела тебя в тот домик в Спасском переулке – и ты увидел синие глаза товарища Виктора? Ты всю жизнь мечтал избавиться от него! Ты боялся и ненавидел его всегда. Ненависть к Мурзику стала сущей удавкой с тех пор, как он «легализовался» в твоей жизни под именем товарища Верина, с тех пор, как стал своим человеком в твоем доме. Вы пожимаете друг другу руки, вы смеетесь над одними и теми же шутками, вы поете про трех танкистов за праздничным столом и охотно едите блины и оладьи, которые поразительно вкусно стряпает Люба, уверяя, что знает какой-то старинный монастырский рецепт, когда-то поведанный ей сестрой, монашкой Верой. О да, вы с Мурзиком стали почти родней: ведь ты женат на сестре той женщины, которую, как уверяет Мурзик, он одну только и любил в жизни, даром что она была монахиня и горбунья. Вы ближе родни! И в то же время ты продолжаешь его бояться и ненавидеть. Ты по-прежнему мечтаешь отомстить ему за ужас, которым была заклеймена твоя юность, за смерть Смольникова, за изувеченного Охтина, за свою сломанную ногу, за ту «брачную постель», которая была уготована вам с Настеной, за то, что – взамен, как бы в возмещение ущерба, по его собственным словам! – Мурзик привел в твою жизнь Милку-Любку и ты сошелся с ней, а потом и полюбил – искренне полюбил, пожалуй, но в глубине души не можешь избавиться от ощущения, что и любовь-то твоя возникла из страха перед Мурзиком.

Страхом перед Мурзиком пронизана приветливость отца. Из страха перед ним убегает из дому сестра. Из страха дрожат ресницы у племянницы. А Люба как-то раз сказала словно бы просто так, словно бы о чем-то незначащем: «Оленька слишком уж похорошела. От таких девочек и сходят с ума стареющие козлы, вроде нашего Верина». И ты заметил, что нарочно стал отводить глаза, нарочно сделался подчеркнуто невнимательным, чтобы не видеть, как липнут взгляды Верина-Мурзика к Олиной груди. Ты по-прежнему боишься его. И по-прежнему ненавидишь. Так почему ты медлишь, когда тебе представился случай одним ударом отомстить за прошлое, избавиться от страха, который опутал твое настоящее и может опутать будущее?

Что удерживает тебя от того, чтобы охотно, с превеликим удовольствием, с блаженным чувством удовлетворенной мстительности подписаться под каждым пунктом, который предъявит тебе Поляков?

– Верин (Мурзик! ) является главой латышских националистов, которые готовили что-то там, забыл, что именно?

– Да!

– Верин (Мурзик! ) связан с эсеровскими главарями в Париже, Лондоне, Берлине, Вашингтоне, на Южном полюсе, на Марсе?

– Да!

– Верин (Мурзик! ) готовился пройти по Красной площади с авоськой, наполненной консервными банками, из которых выплескивалась на брусчатку взрывчатка, и собирался лично учинить подрыв правительственной трибуны?

– Да, конечно!

И на все остальное, что будет угодно выдумать Полякову, – да, да, да!

Что тебя держит, Александр Русанов? Что сдерживает?

Он покачал головой, с мученическим выражением глядя на серую папку, в которой лежало дело об эсеровском заговоре.

Он не знал. Не знал, каким словом назвать это чувство, это свойство… Не подобрать слова для того, что, как чувствовал Русанов, и являлось тем главным, а может быть, единственным, что отличало его от Мурзика, что отличало человека – пусть жалкого, трусливого и слабого, но человека! – от бесстыдного скота и жестокого зверя.

Вдруг Русанов встряхнулся. До него уже некоторое время глухо доносился из-за стены чей-то размеренный голос – наверное, это был голос одного из многочисленных следователей, обитавших в пропитанных ужасом кабинетах НКВД: «Раз, два, три, четыре! Раз, два, три, четыре! Раз, два, три, четыре! » – а потом какой-то быстрый звук, напоминающий топот женских туфель. Русанов и слышал – и словно бы не слышал эти звуки. Но сейчас его заставил встряхнуться звук тяжело упавшего тела, потом яростная брань и крик: «Вставай, сволочь! Вставай, сука! » Горькие всхлипывания. И снова счет: «Раз, два, три, четыре! », и снова стук каблуков…

Да ведь они мучают и женщин!

Кто она, та, которая плачет за стеной? Жена, сестра, дочь врага народа? Или ей самой «шьют» какое-нибудь страшное, несуществующее дело?

Дверь открылась, вошел Поляков – и даже отпрянул, наткнувшись на полный ужаса взгляд Русанова. Глаза настороженно прищурились, а у Александра, несмотря на страх, несмотря на напряжение, дрогнуло сердце: на кого похож Поляков? На кого он так мучительно похож?!

Но он тут же забыл о своем мысленном вопросе, потому что Поляков показал в улыбке белые, хищные зубы:

– Ах вот оно что… Да, понимаю… Ну что ж, у нас, случается, и женщин допрашивают. Как правило, родственниц тех, кто по каким-то причинам не хочет сотрудничать со следствием. Бывает, человек упорствует в своих заблуждениях. Бывает, он просто подчиняется ложному, неправильному пониманию чести, совести, благородства – и предательства. Но нет и не может быть никакого предательства в том, чтобы отдать на расправу врага: врага своего и той страны, в которой ты живешь. Нет ничего бесчестного в том, чтобы ценой жизни этого врага спасти жизни самых дорогих и близких тебе людей.

Он умолк, опустил ресницы, и опять далекое воспоминание словно бы резануло по сердцу Русанова… и опять исчезло, оставив только боль.

– Скажите, если я… – Александр на миг охрип до того, что голос пропал, но он справился с судорогой в горле: – Скажите, гражданин следователь, если я напишу те показания, которых вы от меня ждете, есть ли какие-то гарантии, что мою семью не арестуют? Что их не коснется ничто, никакие репрессии?

– А за что их арестовывать, за что репрессировать? – вскинул брови Поляков. – Сын за отца не отвечает, как и отец за сына, жена за мужа – ну и так далее. Ваших родственников никто не тронет. Конечно, можно ожидать некоторых социальных ретивостей от председателей домкома, участковых милиционеров и прочих представителей власти на местах, но если вы будете сотрудничать с нами действительно не за страх, а за совесть, то я беру на себя – избавить ваших близких от мелких неприятностей. Это реально, пусть такой вопрос вас даже не беспокоит. Теперь все зависит только от вас.

– Вы можете поклясться? – с трудом продираясь сквозь ком в горле, проговорил Русанов. – Что ни отец мой, ни жена…

– Ни сестра ваша, ни племянница, – кивнул Поляков, – никто из них не будет арестован. Я, следуя совету моего любимого поэта, стараюсь избегать клятв, однако вам, именно вам, охотно даю слово: никто из ваших…

Телефон, доселе стоявший на столе до того безмолвно, что производил впечатление испорченного или отключенного, вдруг громко зазвонил. Поляков осекся, посмотрел на аппарат с некоторым даже изумлением, словно бы не ждал от него ничего подобного, даже головой от неожиданности качнул, но тотчас снял трубку.

– Слушаю, Поляков.

Он помолчал, потом побледнел так резко, что Русанову показалось, будто этот сильный, молодой, красивый и спокойный человек сейчас на его глазах лишится сознания.

– Что?! Не может быть… Ч-черт! Да нет, знаете, это как раз более чем некстати!

Опять молчание.

– Я понял. Нет, я не смогу приехать. Я занят. Пусть все остается как есть. Ч-черт… Ладно, спасибо, что позвонили. До свиданья, да, если что-то новое, звоните немедленно.

Он опустил трубку на рычаг. Потер высокий бледный лоб…

– Что-то случилось? – спросил Русанов, отчего-то вдруг страшно, невероятно взволновавшись. Его снова начал бить озноб.

– Что? – высокомерно спросил Поляков. – Нет, ровно ничего. Во всяком случае, к вашему делу это не имеет ровно никакого отношения.

Он вдруг стремительным движением стиснул пальцы, сплетя их между собой, потом разжал руки, взял перо, обмакнул в чернильницу…

Лицо его было по-прежнему спокойным, глаза в густой опушке черных ресниц смотрели вниз. И Русанов, глядя в точеные черты лица следователя, неведомо почему понял, что Поляков врет. Случилось что-то особенное, что-то страшное! Причем случившееся касалось именно его, Александра, касалось впрямую, но… но Поляков ведь не скажет. А если спросить?

Русанов уже приоткрыл рот, и вдруг… вдруг словно бы чья-то рука коснулась его лба. Коснулась – и, как говорится, осенила догадкой. Он наконец-то понял, кого ему все время так странно, так мучительно напоминал Егор Поляков!

Но это, конечно, был полный бред. Очевидно, на том трехдневном допросе ему что-то все же повредили – если не почки, то голову.

* * *

Дело было сделано.

Дело было сделано, и теперь оставалось только лечь и умереть. Лелька целыми днями только это и делала: лежала и ждала смерти. На службу больше не ходила – с тех самых пор, как сидела там до вечера и высматривала в окошко таинственную «эмку». В секретарской, в шкафу, должно быть, так и висел на плечиках ее серый костюм и блузка с застежками до горла, так и стояли внизу полуботинки без каблука, со шнурками, концы у которых были намазаны канцелярским клеем. Со шнурков этих почему-то очень быстро соскочили зажимы, концы размахрились и перестали пролезать в дырочки, Лелька сначала закручивала и слюнила их, а потом Гошка сказал ей, чтобы намазала клеем, да не один раз, а несколько, и концы будут торчать, как стрелы.

В самом деле, очень удобная штука клей, оказывается. Лелька потом всю свою заготконтору научила той же простейшей хитрости, а то все ходили с размахрившимися шнурками.

Интересно, что они там о ней думают, в заготконторе? Ну, про то, куда она вдруг пропала, чуть ли не неделю глаз на работу не кажет? Может быть, уже уволили заглазно, выписали расчет? Может быть, надо сходить в бухгалтерию, получить деньги и забрать трудовую книжку, где будет проставлено: «Уволена за систематические прогулы» или что-то подобное?

На трудовую книжку плевать, сдалась она Лельке, а деньги, конечно, не помешают. Те, что оставались, уже на исходе. Соседка, которой Лелька дает их, чтобы приносила няне продукты с базара, слишком много тратит, пакость такая. И не проверишь никак! На все один ответ: «Подорожало! » «Ну не в четыре же раза за неделю подорожало молоко! » – сказала в прошлый раз Лелька. «Вот представьте себе! – сказала соседка вызывающе. – А если не верите, Лелечка, возьмите да сами сходите на базар и посмотрите. А то что за моду взяла: молодая, здоровая, а сиднем сидит в четырех стенах. И я ей, главное, продукты таскай, да еще за просто так! »

Лелька больше не спорила: соседка ей была нужна. Когда наконец срок ее мучений на земле закончится, кто присмотрит за няней? Няня помирать, такое ощущение, не собиралась: лежит да лежит, спит да спит, молится да молится шепотом, с Лелькой почти не разговаривает, только покушать тихонечко попросит, попить или на судно. Няня терпит муку своей жизни, что тут скажешь, геройски. Как святая. К тому же за последнее время у нее что-то совсем плохо стало с головой, там уже все перепуталось. Она словно бы улетает куда-то, совсем в другой мир, даже не в тот, в котором они все: отец, мама, Гошка и Лиза – жили раньше, до того, как убили отца и Россию тоже убили, а уносится в еще более далекое прошлое, к какой-то своей прежней воспитаннице по имени Лизонька, Елизавета. Ну не странно ли, что ту звали точно так же, как Лельку на самом деле зовут?

Иногда Лельке казалось, что няня просто-напросто бредит, а не вспоминает. Ну и ладно, слушать ее бред было очень интересно. Лежа без дела, в тупом полусне на своем диванчике, свернувшись клубком под шубкой (весна наступала семимильными шагами, но в их полуподвальчике всегда было стыло и сыро), Лелька качалась на блаженных волнах няниного бреда и мечтала только об одном: чтобы та бормотала всегда, сутки напролет, не просила пить или есть, не звала ее. Тогда можно было бы тихо, блаженно угаснуть. А начнешь подавать ей воду, или кашу, или хлеб, как-то незаметно и сама отопьешь, откусишь, глотнешь снова жизни, сил, продлишь муку на час, на день, а там, глядишь, и на месяц…

Не будь няни, Лелька уже давно развязалась бы с жизнью сама, у нее хватило бы решимости. Да на что тут решаться-то? Из тьмы уйти на свет? Совсем не трудно! Сбросить гниющие телесные одежды? Вовсе не мучительно! От врагов и мучителей убежать к друзьям и любимым? Вовсе не преступно! Да неужели Бог не простил бы ей греха самоубийства, зная, что она жизнь положила на алтарь мести? И разве не заслуживает отдыха путник, который долго-долго влачил свой мучительный путь?

Няню нельзя бросить, вот что держало. Куда ее денешь? Гошка ее забрать не может, дядя Гриша – тоже. Она на Лелькиных руках, на ее попечении. Вот чего они с Гошкой не предусмотрели, когда строили свой великий план, – что делать и как существовать после свершения. Как доживать.

Если бы не няня…

Если бы не няня!

А родители-то заждались, Лелька чувствовала это всем своим существом. Ну, отец – он поймет. Хоть Лелька и не успела его толком узнать (все-таки его убили, когда она была совсем маленькая), однако любовь к нему жила в ее сердце, кажется, с самых первых минут жизни, когда он взял ее, только родившуюся, еще не обмытую, на руки. Мама тогда лежала чуть живая после трудных родов. Ее сил только и хватило, чтобы сказать: детей, мол, у нее не будет больше никогда, да и хватит мучиться – запоздалая, нечаянная, нежданная дочка доставила ей столько страданий…

Лелька не знала, кто ей об этом рассказал. Такое впечатление, никто. Такое впечатление, она и сама это всегда знала – помнила, как ни смешно говорить о воспоминаниях новорожденного младенца.

А может быть, не так уж и смешно?

Ну так вот, об отце. Он, конечно, поймет, почему она задерживается. Он няню очень любил. Она его – тоже, хотя, кажется, между ними что-то было, что-то стояло между ними с давних-давних времен, о чем няня никогда не рассказывала. А вот мама ее как раз недолюбливала. Судя по рассказам Гошки, она няню терпела просто из-за того, что отец так велел. И не любила из-за того, что для отца няня была с чем-то давним, с чем-то дорогим связана. Тайна, семейная тайна, которую никак не открыть теперь. Конечно, когда Лелька наконец-то встретится с отцом, он ей все расскажет. Наверное, и раньше, при жизни, рассказал бы, да вот беда – не успел…

Лелька не совсем понимала, сколько дней провела в таком полузабытьи.

Однажды поздно вечером в окно легонько, но настойчиво постучали.

Лелька неохотно открыла заспанные глаза.

Кто это может быть?

Да мало ли… Дядя Гриша явился ее проведать, например. Он заходил редко, очень редко, и только вот в такую глухую ночную пору. Точно так же редко приходил и брат – тоже под покровом ночи, тайно. Соседка была убеждена, что и «старый» (дядя Гриша), и «молодой» (Гошка) – такие же Лелькины хахали, как и все прочие. Но у каждого из них был свой ключ от старинных, крепких, надежных замков. К чему им стучать-то? Пожалуй, ни тот, ни другой сейчас там, за дверью, скорее всего, кто-то из настоящих хахалей явился, наскучавшийся по «лапушке», «сучонке», «твари», «ляльке», «телочке», «прошмандовке»… как ее только не называли!

Что? Кто-то из хахалей?

Лелька села на постели так резко, что закружилась голова. Мгновение помедлила, собираясь с силами.

А может, соседка?

Нет, она шумно колотила бы в дверь их квартирешки, выходившую в общий коридор. А неизвестный постукивает носком башмака в стекло, приходящееся почти вровень с дощатым тротуаром. Может быть, стучался сначала в уличную дверь, да Лелька не слышала. Но он увидел, что внутри слабо теплится огонек, и все же решился побеспокоить хозяйку.

Кто он?

Открыть? Не открывать?

А что, если…

Сердце так и забилось: открыть! Посмотреть!

Лелька слетела с кровати и кинулась было к двери, но вдруг вспомнила, в каком она виде. Сколько дней уж неумыта, нечесана, и одежда – она так и спала, не раздеваясь, – смята и вся небось в пере?, которое так и лезет из подушек. А в комнате воняет неубранным поганым ведром, измученным, больным няниным телом.

Нет, в дом приглашать нельзя. Нужно самой выйти на улицу. Прикрыть растрепанные волосы шелковым платком, на изжеванное платье накинуть пальтецо, прыснуть на себя одеколоном.

Да, и на ноги туфельки, туфельки! Не в домашних же бахилах идти!

Лелька простучала каблучками к двери. Из-за занавески эхом отозвалось:

– Деточка… водички бы мне…

– Нянь, сейчас, миленькая, сейчас! – умоляюще простонала Лелька. – Потерпи минуточку!

Вылетела в коридор, не глядя, привычно, воткнула ключ в скважину, рванула дверь.

Ох, какой воздух, какое счастье – жить, дышать талой прелестью весны!

Снова закружилась голова – теперь уже от немыслимых ароматов, которые обрушились на нее, словно шайка разбойников: жизнь, свежесть, весна, мерцанье звезд, ласковая, уже теплая, не морозная темнота, бархатная ночь, нежная, словно прикосновение чьей-то ладони к щеке… ладони, которую хочется взять, поднести к губам, поцеловать в теплую серединку, там, где время и жизнь набили бугорки мозолей… О, эта ночь, как вспышка щемящей нежности, которая вдруг настигает тебя в самый неподходящий миг – и превращает разгульное буйство плоти в песню без слов, в непролитые счастливые слезы…

Огляделась.

Ни у двери, ни возле окна никого не было. Где-то вдали – не поймешь уже, в какой стороне, – звучали размерные отдаляющиеся шаги.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.