![]()
|
|||||||
{437} «Наступило утро все из перламутра»Михаил Рощин среди мхатовских авторов был самым американизированным. Он изъяснялся по-английски, бывал в Штатах тогда, когда я еще мечтал оказаться в Болгарии. В Хьюстоне знаменитый хирург Майкл Дебейки вставил Мише американский клапан в его ослабевшее сердце. И клапан этот работал превосходно, ничуть не убавив ни Мишиного жизнелюбия, ни его мягкого чудесного юмора. С американским клапаном в груди в начале 80‑ х Миша сочинил пьесу под названием «Перламутровая Зинаида». Русско-американская тема прошивала эту «Зинаиду» насквозь. Читку устроили чуть ли не ночью, чтобы было поменьше соглядатаев. Многие хохотали до упаду: комедия была с пылу с жару, с уймой запоминавшихся героев и словечек, с пьяницей носильщиком Колей-Володей, с какой-то безумной очаровательной американкой Пат, заболевшей Россией (тут же по ходу читки актеры быстренько распределяли роли, посматривая то на Вертинскую, то на Невинного, то на Евстигнеева). Пьеса была воспоминанием о 60‑ х годах, питалась воздухом несбывшихся надежд. Сюжет крутился вокруг издания какого-то прогрессивного экологического журнала, в котором все должно было быть по высшему счету, так, чтоб удивить Нью-Йорк и Париж. Страдательным центром пьесы был писатель Аладьин, сильно смахивающий на Михаила Рощина. Писатель жил в коммуналке с тараканами, но в голове его бродили фантастические идеи и планетарные образы. Теперь можно сказать, что это был последний наш театральный сатирикон, созданный на закате советской цивилизации. Ефремов в пьесу влюбился и, влюбившись, начал ее перестраивать. Перестройка современной пьесы была коньком Ефремова. Что бы он ни ставил — Вампилова или Петрушевскую, Шатрова или Гельмана, — все они, так или иначе, попадали в тигель его давильно-плавильной {438} машины. Облюбованную пьесу он начинал изнутри проживать, проверять и оправдывать. Он не над текстом работал, а над теми источниками, из которых пьеса была извлечена. Он пересказывал автору его пьесу так, как она могла бы сложиться, если б тот доверился непредсказуемости реальной жизни. Он менял сцены, сюжет, придумывал новые характеры, тут же проигрывал их изумленному и смятому драматургу. Его воображение и творческая воля часто совершенно подавляли авторов. Иногда это заканчивалось обидами, разрывом отношений, но ничто не могло поколебать его решимости. Казалось, что именно таким образом он становится соавтором драматурга и присваивает себе право говорить от первого лица. «Перламутровую Зинаиду» он перестраивал много лет. Прочитали пьесу в 1980 году, а выпустили премьеру осенью 87‑ го. И Михаил Михайлович Рощин безропотно подчинился режиссеру, пройдя вместе с ним и с пьесой, перестроенной до основания, из одной эпохи в другую. Автор «Зинаиды» не был для Ефремова просто автором. Рощин был его ближайшим другом, его писателем, его Чеховым и Булгаковым одновременно. О. Н. смотрел на Рощина влюбленными глазами, в тяжелые минуты своей жизни только к нему и обращался. Незадолго перед уходом, чувствуя свои сроки, отправился в Переделкино к Рощину попрощаться. Миша стоял первым на этом «листе прощания». Как часто и бывает в настоящей мужской дружбе, они были на удивление разными. Рощин не занимал никакого официального места, он высмеивал и вышучивал как только мог ефремовские опусы вроде «Сталеваров» или «Так победим! ». Один был из породы таранов, другой из тех, кого таранили. Один был ведущим, второй — ведомым. Один хотел и мог говорить «о правах человека», другой любил писать ночные пейзажи с осколком разбитой бутылки, в которой отражается свет луны. Один был вождем, второй — советским Тригориным. Легкий слог, юмор, скрытая лирика, романы с актрисами, безволие, шарм, больное сердце с вшитым американским клапаном, пристрастие к шампанскому, мужская солидарность, ну все, все притягивало Ефремова к Рощину. Если хотите, он помогал Ефремову очеловечивать МХАТ. «Зинаида» была именно в том ряду. Но более неподходящей пьесы для начала 80‑ х нельзя было и придумать. Война в Афганистане, Московская Олимпиада, на которую американцы не приехали, {439} а вслед за ними и полмира отказалось. И тут МХАТ СССР имени Горького предлагает какую-то комическую утопию на тему неизбежной дружбы русских и американцев, которым никуда друг от друга не деться. В Минкульте, прочитав пьесу, оторопели. Месяца два молчали, а потом последовало приглашение к Демичеву на беседу. Передавали, что Петр Нилович был оскорблен самим фактом, что ему дали читать такую мерзкую пьесу. Повестка не была обозначена, но никто из нас не сомневался, что речь пойдет о пьесе Рощина, вернее, о ее запрете. Были приглашены Ефремов, директор театра, Ангелина Иосифовна Степанова как парторг, я как завлит и Марк Исаакович Прудкин как ветеран. За столом расселись так: во главе Петр Нилович, рядом — «саблезубый зайчик», которым незадолго до этого украсили фауну союзного министерства. Ефремов сидел справа от Петра Ниловича, следом за ним я и еще дальше Прудкин, который, надо сказать, очень плохо слышал. Напротив нас, на стороне Зайцева, разместились Степанова и наш директор. Ритуальное действо начал министр. Говорил он всегда очень тихо, почти не повышал интонации. К разговору его подготовили, перед ним было несколько карточек, видимо, с основными темами, которые предполагалось затронуть. Такие разговоры никогда не начинались в лоб. Были сложившиеся правила государственного театра, и Демичев, как опытный игрок, эти правила соблюдал. Он начал с разминки, которую посвятил остроте международного положения, угрозам американского империализма и т. д. Разминка протекала в привычном режиме, мы внимали, директор наш что-то помечал и записывал, подчеркивая важность и новизну принимаемой информации. Иссохшая, но всегда элегантная Ангелина Иосифовна производила свои еле заметные фирменные пассы шеей и головой, которые когда-то навеяли ее партнеру и другу Ливанову образ «змеи чрезвычайного посола» (после премьеры пьесы «Чрезвычайный посол», где Степанова играла Коллонтай). Марк Исаакович мало чего слышал, но терпеливо подыгрывал в массовке. Внезапно Петр Нилович прервал доклад о международном положении и обратил свой взор на Ефремова, который, как было сказано, сидел справа от него в какой-то неправильной позе. Поза-то и сбила с толку. О. Н. глядел в пол, как будто что-то там потерял. Это было явным нарушением порядка, и кандидат в члены Политбюро отреагировал: «Олег, я что-то не то говорю? » Мгновенный {440} ответ: «Нет, нет, все нормально». Петр Нилович продолжил, но Ефремов не изменил мизансцены. Он по-прежнему смотрел в пол, скорбно сосредоточившись на своей потере. Петр Нилович еще раз запнулся и еще раз вопросил, в чем дело. О. Н. по-актерски успокоил его жестом: мол, все нормально, я внимательно слушаю, продолжайте. Продолжать министр уже не мог. Ритм и чин ритуала был сорван, и он решил перейти к другой теме, которая была уже в непосредственной близости к тайному смыслу всего разговора. Потасовав карточки, он выбрал нужную и произнес довольно торжественно: «Чехов сказал: “В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли”». Ангелина Иосифовна чуть изогнула шею и выдвинула вперед головку в знак согласия, директор тут же записал в книжечку услышанную как бы впервые мудрость. И вот тут-то без всякой видимой причины Ефремов взломал архитектуру беседы: «Чехов этого не говорил». Это уже было не нарушение чина, это был скандал. Воцарилась гробовая тишина, и в этой тишине Марк Исаакович, не уловив реплики, громко вопросил как бы всех сразу: «Что он сказал? » (имея в виду Ефремова, конечно). Демичев по-детски изумился, растерянно посмотрел в сторону «саблезубого». Тот, видимо, был ответственным за цитаты и послал шефу красноречивый жест всем телом, означавший только одно: цитата проверена, «мин нет». Потом вынул из внешнего кармана пиджака маленькую расческу, вложил ее в лапку и привел в порядок чуть растрепавшиеся волосы. Получив подкрепление, химик и министр произнес во второй раз, уже директивно: «Чехов сказал…» И тут Ефремов «пошел на вы» и вновь ответствовал: «Чехов этого не говорил». Директор прекратил писать, головка Ангелины Иосифовны совершенно исчезла в глубине туловища. Прудкин срочно решил поправить слуховой аппарат, как бы занявшись важным делом. Безмолвная перекрестная дуэль взглядов, тупое молчание, которое Ефремов наконец разрядил. Это, мол, не Чехов сказал, а доктор Астров. Пришла очередь торжествовать химику и саблезубому: «Ну, какая разница! » Оба даже руками всплеснули от возмущения и гордости. Ефремов, казалось, только этого всплеска и ждал, последовал немедленный разящий удар: «Разница огромная, я хорошо знаю роль Астрова и люблю, например, другие его слова: “Обыкновенно я напиваюсь так один раз в месяц. Когда бываю в таком состоянии, то становлюсь нахальным и наглым до {441} крайности… И в это время у меня своя собственная философская система, и все вы, братцы, представляетесь мне такими букашками… микробами”». В гробовой тишине Петр Нилович перетасовал карточки, нашел необходимую и озвучил ее совсем слабым, но от этого еще более зловещим голосом: «Да, Олег Николаевич, проблема пьянства — это серьезнейшая социальная проблема». Директор пометил что-то в блокноте, Ангелина Иосифовна выглянула из самой себя и изогнула изумленную шейку в сторону О. Н., Марк Исаакович угрозы не расслышал и продолжал блаженно улыбаться. Ефремов выиграл, если не вчистую, то по очкам. После позора с чеховской цитатой беседовать о пьесе Рощина или запрещать ее кандидат в ПБ не захотел. Разговор был скомкан, мы отпущены восвояси. «Перламутровую Зинаиду» Ефремов отстоял. Теперь он начал ее перекраивать и перестраивать. Это можно было предвидеть. Непредвиденным было то, что перестраивать начнут всю страну. Химика вывели на пенсию, «саблезубого зайчика» взяли в отдел культуры ЦК, но саблю вместе с зубами запретили употреблять. Евгений Владимирович мгновенно сориентировался и пошел впереди прогресса. Именно он возглавил эксперимент, который даровали театрам СССР в 86 году: сами, мол, теперь решайте, какую пьесу ставить и когда ее выпускать. Началась словесная эйфория. На журнальные страницы без разбора кучей вывалили весь русский подпольный век. Хрупкое сочинение Миши Рощина, которое все и держалось-то на советском фу‑ фу, на полузапретных шутках, на полузапретном юморе, разваливалось на глазах. Надо было бы оставить пьесу в покое как историческую реликвию. Но это был бы не Ефремов. Он беспрерывно фонтанировал новыми идеями и предложениями, которые бедный Михаил Михайлович пытался старательно выполнять. Каждое улучшение пьесы оказывалось одновременно ее разрушением. Вместо рощинского героя, слабовольного фантазера, ни рыба ни мясо, Ефремов подставил самого себя, скроенного из совершенно другого материала. Он подменил лирический субстрат рощинской истории и в конце концов должен был сам играть героя. Он замучил пьесу своей любовью. К тому же в процессе перестройки в голову О. Н. пришла несчастная идея сочинить нечто вроде мюзикла. Он вдруг вспомнил, что именно в таком жанре дебютировал режиссером в одна {442} тысяча девятьсот пятьдесят пятом году в Центральном детском, поставив «Димку-невидимку». Где «Димка», где «Зинаида», он уже не различал. Пьеса Рощина попадала из огня да в полымя. Параллельно репетициям начался процесс раздела МХАТ. Актеры должны были легко шутить и радоваться в то самое время, когда театр погрузился в склоку, в грандиозный театральный скандал, предвосхитивший конец эпохи и распад страны. В записях репетиций, которые вела тогда помощник О. Н. Татьяна Горячева, разборы сцен, ситуаций, характеров героев причудливо переплетаются с мотивами раскола и раздела. Ефремов может начать репетицию с рассказа о том, что он только что был у Лигачева и тот предлагает не делить труппу, а просто сократить половину артистов. В другой раз в репетицию вторгаются примеры мхатовских собраний. «Ты не играй просто кокетливую актрису, — советует режиссер Ирине Мирошниченко, — кокетство у тебя и так есть. Пробейся к серьезности в самой себе, к драматизму. Вот когда на партсобрании Доронина выступила с “отлупом”, чтоб тебя в партию не принимали, ты в ответ говорила так глубоко, без всякого кокетства и слезы. Вот такие неожиданные вещи надо искать». Каждый день он сопрягал пьесу с тем, что происходит в стране. То принесет с какого-нибудь очередного форума фразу Горбачева о приоритете общечеловеческих ценностей перед классовыми. «Наконец-то! » То познакомится с Дмитрием Сергеевичем Лихачевым, который, оказывается, в курсе мхатовского конфликта и поддерживает линию Ефремова. И тут же расскажет о том, что глаза у Дмитрия Сергеевича лучатся, что это человек пушкинской складки и что это все имеет непосредственное отношение к «Перламутровой Зинаиде» и к ее главному герою писателю Аладьину. Рушилась страна, и в этом грохоте обвала Ефремов умудрялся репетировать комедию Рощина. Он верил в свою звезду и поставил на «Зинаиду». Именно этой пьесой он решил начать новую жизнь в проезде Художественного театра. Он мог начать булгаковским «Мольером», но он и слышать не хотел. Пришла беда, открывай ворота? Они открылись. Старая новая сцена, оборудованная немцами и англичанами по последнему слову техники, работать не захотела. Круги надрывно скрипели и стонали, гидравлика буксовала, компьютеры зависали. Воздушные хоры и эфирные танцы, о которых мечталось, оплотнились в виде монстрообразного мюзикла. Спектакль, который должен был противостоять {443} распаду, впустил его внутрь. В центре всего сражался на все фронты писатель Аладьин — бывший Миша Рощин, в инкарнации Олега Ефремова. Премьерные спектакли он играл в очередь с Андреем Мягковым. «Наступило утро все из перламутра» — пели в нашем мюзикле. Перламутра не было, а был скрипучий провал. Его последствия не замедлили сказаться. Вожак, отметивший свое 60‑ летие, был ранен. Казалось, он потерял силу держать именитых «хищников» в пределах мхатовского вольера. Один за другим Ефремова стали покидать его ведущие актеры. На «разовые» ушел Евстигнеев. Театр покинула Вертинская. Примерно в то же время взял «отпуск» Олег Борисов и больше в «вольер» не вернулся. В сторону косили Калягин и Катя Васильева. Ожесточившись, О. Н. начал войну со звездами. Признав перестроечную свободу, он не признал права своих крупнейших актеров свободно решать свою судьбу независимо от вожака. Встав рядом с ним в эпицентре раздела, облученный энергией распада, которую выделил МХАТ СССР, я тоже решил укрыться. Едва ли не единственной экологически чистой нишей для людей моей профессии был тогда Институт искусствознания. Я не просил Ефремова отпустить меня в институт, просто довел до его сведения, что больше находиться в Камергерском не могу. Предложил, если он не против, сохранить за мной полставки, но уже не завлита, а просто его помощника, товарища, так сказать, министра без портфеля. Забрал трудовую книжку, переехал в Козицкий «с вещами». Думал, что навсегда, оказалось на семь месяцев. Тему моего короткого ухода мы никогда с О. Н. не обсуждали. Про ближайших актеров, которые покинули МХАТ навсегда, он перед смертью в больнице на Парковой улице коротко бросит: «Они меня предали». Комментировать это не берусь, скажу только, что никакое иное слово не имеет столько значений в театральном словаре, как слово «предательство».
|
|||||||
|