Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{422} Little Russia



В давние годы, еще в Горьком, Сергей Бархин впечатлил меня словесным портретом возможной жизни «за границей». Какой-то «их» город, улица, дверь в кафе открыта, входишь, озираешься, тебя о чем-то спрашивают, хотят помочь, ты в ответ мычишь, пытаешься объясниться на пальцах и не солоно хлебавши выходишь на ту же чужую улицу. Картина безъязыкости была полна таких унизительных деталей, что расхотелось не только жить «там», но даже ехать «туда» в качестве туриста (хотя никто и не приглашал).

Впервые я попал в Америку в декабре 87‑ го, вскоре после того, как МХАТ разделился на «мужской» и «женский». Поехал в составе официальной делегации только что созданного Союза театральных деятелей СССР. Кирилл Лавров, Константин Рудницкий, Михаил Шатров, Алексей Бартошевич, Александр Рубинштейн, Елизавета Суриц — это от России. Гига Лордкипанидзе и Роберт Стуруа — от Грузии, кто-то — от Средней Азии и Прибалтики. В общем, весь еще «советский коктейль». Объясняться по-английски могли, если память не изменяет, двое: Бартошевич и Суриц, балетовед из Института искусствознания. Шекспировед Бартошевич язык должен был знать по определению. Елизавета Яковлевна выросла в семье советского посла в Париже, языки, наверное, были частью домашнего воспитания. В Горьком я лет пятнадцать учил немецкий, но за невостребованностью «язык врагов» ушел безвозвратно.

Страшилка Бархина реализовалась в Америке до деталей. Нас пригласили на праздник, но мы могли переживать его как немое кино. Так Невинный «переводил» с немецкого какой-то фильм в берлинской гостинице на мхатовских гастролях с «Так победим! »: каждого иностранного актера он называл фамилией близкого ему {423} по типажу русского артиста или артистки и переводил не слова, а жесты и звуки, единящие всех людей на уровне первой сигнальной системы. «Удивляется», — объяснял он после того, как их «Касаткина» всплескивала руками. «Не одобряет», — сердился он вслед их «Табакову», который гневно ударил рукой по столу. «Собака лает», — синхронно переводил он «текст» лающей собаки. Вячеслав Михайлович великолепно имитировал понимание.

В Америке мы понимали и нас понимали на уровне первой сигнальной системы. Подавали какие-то ракетообразные белые лимузины, чернокожий двухметрового роста водитель в фуражке с кокардой распахивал дверцы своего авто, посреди салона был стол, можно было разговаривать, глядя друг на друга, потягивая какой-нибудь напиток, заготовленный для «Soviet delegation». Тут же повели на смотровую площадку «Empire State Building», с которой открывался вид на Манхеттен и его небоскребы. В шикарной гостинице объяснили, что в местном ресторане можете заказать все, что угодно, только не забывайте подписывать счет. Ох уж мы и назаказывались тогда, ох уж и наподписывались. Нанесли урон американским налогоплательщикам. Завтракали на манер ужина, щедро, с алкогольными напитками, при этом испытывали чувство восстановленной исторической справедливости: мы, мол, там страдали столько лет, новый мир строили, а вы тут с жиру бесились.

В Вашингтоне поселили в пяти минутах от Белого дома. Отправились туда немедленно, чтобы своими глазами осмотреть то место, откуда программа «Время» ежедневно передавала свои мрачные репортажи о жизни загнивающей страны. Оказавшись у решетки Белого дома, Роберт Стуруа (у него уже тогда была видеокамера) немедленно организовал съемку. Роль безработного играл Константин Лазаревич Рудницкий, мне досталась роль корреспондента программы «Время», Стуруа был оператором. Надо сказать, что Рудницкий с его изборожденным морщинами измятым лицом, советским плащом и пачкой мятого «Беломорканала» в руках в роли ихнего безработного был неотразим. Он облил грязью Америку, расписал проклятый капитализм как следует, используя все штампы московской новостной программы. При этом постоянно оглядывался на высокую решетку, за которой виднелся Белый дом (тогда там обитал Буш-старший). Американский безработный в исполнении Рудницкого больше всего боялся прослушки, он просил «оператора» Стуруа показать телезрителям возможные места, где установлены записывающие {424} устройства. Безработного я благодарил от имени всего советского народа.

Мы ведь тогда в Москве не верили ни одному слову тех, кто рассказывал об Америке с лужайки Белого дома. Глаза, скошенные от постоянного вранья, велеречивый фальшивый тон — как можно было поверить этому? Два мира, разделенные «железным занавесом», творили по заказу ложные образы друг друга. Мой нынешний приятель директор Американского репертуарного театра рассказывал, что во времена его детства телевизионная картинка из Москвы всегда была исполнена на фоне хмурых, «депрессивных» облаков. «Я думал, что в России вообще не бывает солнца».

Когда в холодном декабре 87‑ го я впервые прошелся по авеню Пенсильвания, ведущей к Капитолийскому холму, и увидел своими глазами десятки чернокожих бомжей, разложивших свои тряпки на решетках канализационной системы, откуда, видимо, шло тепло, — это стало первым актом понимания и сопереживания реальной Америке.

Чтоб не потеряться в Нью-Йорке, старались ходить всей группой. Перед отъездом рискнул самостоятельно пойти в магазин и купить подарки. Наверное, так чувствует себя человек, выходящий в открытый космос. Выбрал что-то подходящее, подошел к кассе, зажав в руке несколько долларов, которые еще оставались после покупки видеомагнитофона («видик», купленный на Бродвее у грузина по имени Темур, тогда был частью ритуала под названием «наши в Америке»). Кассирша афро-американского происхождения отсканировала ценники на подарках и, ковыряя карандашом в своих искусно сплетенных в отдельные жгутики волосах, спросила: «Кеш? » Я похолодел. Это было посильнее страшилки Бархина. Губы слиплись, не могу произнести ничего и не понимаю, чего она от меня хочет. Жестами показал, что, мол, да, хочу вот это купить. Тогда кассирша, повысив тон, еще раз произнесла жуткий вопрос: «Кеш??? » Сзади стал накапливаться народец, который с любопытством наблюдал сцену. Вроде как поймали с поличным. Я молчал, оглушенный своей безъязыкостью. Тогда кассирша в полный голос каркнула мне в уши, полагая, вероятно, что перед ней глухонемой: «Кеш??!! »

Пришлось сделать вид, что вещи эти мне решительно разонравились и покупать их я раздумал. В гостинице узнал, что страшное слово «кеш» означает простую вещь: собираюсь ли я платить {425} наличными? А чем же еще можно платить, дорогие граждане, советскому человеку?! Стало ясно, что на уровне первой сигнальной системы в составе «рашен делегейшен» не все можно понять в этой загадочной стране.

Имитация понимания. Осенью 88‑ го в маленьком городке Пеория, на американском Среднем Западе, в городке, который соответствовал бы нашему Урюпинску, ко мне прикрепили телевизионную бригаду. Кажется, я был едва ли не первым «Soviet», который оказался в этом городке. Записывали на пленку каждый шаг: как оглядываю университетский театр (действительно прекрасный), как вхожу в супермаркет и рассматриваю продукты. Им нужен был мой восторг, и у меня уже было в запасе несколько слов для выражения этого восторга. «Great! » — восклицал я и подтверждал слово жестом, чтоб жители Пеории правильно меня поняли.

Это был короткий период любви ко всем «Russians», которые явились как бы с того света и начали «говорить». Нас к тому же воспринимали как представителей великого театра, зазывали в самые престижные университеты. Имя Станиславского действовало как пароль, открывало любые двери. Я же не раз про себя вспоминал Ивана Александровича Хлестакова: «Мне нигде не было такого приема».

Той же осенью я летел из Телахаси (это Флорида) в Бостон, с двумя пересадками. С тревогой сдал багаж, но был успокоен, что волноваться не надо, что получу свои вещи прямо в Бостоне. Что они, мол, будут take care of ту luggage. Сердце екнуло, не верилось, что они позаботятся о моих чемоданах. Ну, не привык я к этому в родной стране. Так и вышло: в Бостоне вещей не обнаружил, простоял час у движущейся ленты, на которую стали поступать вещи уже с другого рейса. Родственница Александра Гельмана, которая встречала меня и которая знала американские порядки, стала качать права с компанией «Панамерикан». Девушки в форме отвечали оскорбительным безраличием. «Завтра, мол, приезжайте». Русская приятельница стала требовать менеджера. Через полчаса вышел менеджер, атлетически сложенный красивый мужик, по виду бывший летчик. Он выслушал историю пропажи тоже без всякого сочувствия. Родственница Гельмана особо напирала на то, что завтра у этого парня (жест в мою сторону) лекция в Гарвардском университете и не может он появиться в первом университете мира в футболке и джинсах. Гарвард не произвел на менеджера ни малейшего впечатления. Заученно, как автомат, он выдал {426} решение, глядя на переводчика, а не на меня, который стоял в виде неодушевленного предмета сбоку. «Не волнуйтесь, будем искать, на первое время ему (то есть мне) причитается 100 долларов. Строго под отчет». — «Под какой отчет? — спроси его! » «Перед тем как пойти в Гарвард, он может купить себе shirt, tie and underwear». Про рубашку и галстук я догадался, но что такое underwear сообразить не мог. Русская американка смущенно пояснила: ну, трусы можете купить, нижнее белье. Я стоял перед этим летчиком в офисе ПанАМ, стоял в позорной немоте, не мог ни поблагодарить, ни возмутиться. Очень хотелось поменять underwear хотя бы на брюки, но летчик был непреклонен. Тогда жительница Бруклина и воспитанница Ленинградского университета решила преподать этому менеджеру-летчику урок. Она быстро и громко стала объяснять, кто я такой, из какой страны приехал, в потоке неизвестных слов мелькало Russia, Moscow Art Theatre, Chekhov, Gorbachev, Smeliansky, Stanislavsky. И еще раз по кругу, и опять Russia, Moscow Art Theatre, Stanislavsky, Smeliansky. Соединение близких по звучанию фамилий породило эффект совершенно неожиданный. Видимо, бывший летчик что-то слышал про Станиславского. Он решил, что это бедный Константин Сергеевич собственной персоной стоит перед ним без багажа и underwear. Он вскрикнул «Wow», широко улыбнулся, ударил меня по плечу и тут же распорядился выдать чек на двести долларов, чтобы мистер Станиславский мог купить себе не только нижнее белье, но и штаны.

Так начиналось постижение Америки.

Очень скоро нам перестали подавать белые лимузины. Мы сами стали платить за скромный американский завтрак. Университеты продолжали приглашать, но на переводчиков у них уже не было денег. Менялся мировой порядок, рухнула берлинская стена, у Бранденбургских ворот цыгане торговали ремнями и фуражками советских офицеров, их орденами и медалями. Советская цивилизация стремительно разваливалась. Дня за три до августовского путча я напечатал в «Московских новостях» статью о спектакле «Мартовские иды». Там Ульянов играл Цезаря, и звук близкой резни, шум распада империи заглушал все. Горбачев, посмотрев спектакль, спросит Ульянова: «Ты предрекаешь, что и я так закончу? »

Закончилось не так. Рано утром 19 августа 1991 года в составе очередной «делегейшен» вылетали в Грецию. Алла Демидова, певица из Большого Маквала Касрашвили. Пассажиров уже запустили {427} в самолет, мы же пили кофе в зале, не желая толкаться в очереди. Когда подошли, нам объявили, что мест в самолете больше нет. Мы стали возмущаться, что-то кричать про неустойку, про вещи, которые уже лежат в багаже самолета. После каких-то тайных телефонных переговоров с неизвестными людьми нас все же пустили в самолет. Через три часа в афинском аэропорту прояснилась причина утренней паники в Шереметьево. Встречавший нас человек из посольства с вкрадчивой улыбкой сообщил: «Прошу не волноваться, в Москве произошли этой ночью некоторые перемены. Михаил Сергеевич Горбачев болен, обязанности президента страны исполняет Геннадий Янаев». Отеческим тоном кадрового чекиста, от которого мы уже стали отвыкать, он попросил-приказал: «Очень прошу, никаких интервью не давать, на провокации не поддаваться, вести себя так, как положено официальной советской делегации».

В гостинице портье смотрел CNN, увидев русских, посочувствовал: «Кажется, вашего Горбачева уже убили».

В голове стучала какая-то дурацкая мысль: вот тебе и «Мартовские иды». И еще одна печальная: английского так и не выучил. Снова вспомнил Бархина и реально представил себе новую жизнь — без языка, без театра, без своих книг, без всего, чем жил. Возвращаться в страну, в которой стал править секретарь Горьковского обкома комсомола, было немыслимо.

На следующий день показали пресс-конференцию ГКЧП, стало ясно, что путч какой-то неправильный. Еще через пару дней гэкачепистов смяли, свезли в Лефортово, а народ побежал на Лубянку стаскивать с пьедестала железного Феликса. Подлетая к Москве, командир корабля произнес несколько традиционных слов о погоде, поблагодарил за то, что воспользовались Аэрофлотом, но закончил совершенно невероятным образом: «Да хранит вас Бог». Я понял, что мы действительно возвращаемся в новую страну.

Благодаря ГКЧП я начал учить английский. Не учить, а вбирать, вдыхать, всасывать его в себя. Немое кино обрело звук. Быстрота освоения иного языкового мира объяснялась исключительной остротой жизненной ситуации.

В американском Кембридже Олег Табаков и его ученик Александр Попов летом 92‑ го организовали Школу Станиславского. Следующим летом я начал преподавать там при помощи прекрасного переводчика Саши Никитина (сына Сергея и Татьяны Никитиных), {428} я уже говорил по-английски и даже понимал, когда со мной говорят (что гораздо сложнее). Но это все было на уровне быта, а тут надо было рассказывать о поэтике Чехова. В какой-то из августовских дней мой переводчик стал совсем вялым: он переводил Табакова, других русских педагогов, кондиционера в школе не было, бостонская жара плавила мозги. Студенты клевали носом, что больно ударяло по самолюбию лектора. Класс был посвящен «Чайке», я вспоминал письмо Чехова, в котором он шутит на тему новизны его комедии: в пьесе, мол, ничего не происходит, сплошные разговоры и пять пудов любви. На этих пяти пудах юный друг Саша вдруг споткнулся. Стал подробно объяснять американцам, что значит слово «пуд», что в нем 16 килограмм (тоже неизвестное им слово), что в килограмме примерно два с половиной «паунда». В процессе этой калькуляции многие слушатели окончательно осоловели. Какая-то дикая страна, дикая пьеса, в которой ничего не происходит, а только сплошные разговоры и восемьдесят четыре паунда любви. «А почему именно 84? » — спросил один особенно дотошный парень из Калифорнии, который сидел разувшись, положив свои длинные босые ноги на отдельный стул. Я понял, что это провал. И тут из глубин подсознания выскочил татарский друг Ху, что бросил меня в Оку с понтонного моста в детстве. Вот тогда я остановил пересчет килограммов на фунты и попросил Сашу замолчать и остаться рядом в роли спасателя: «Когда буду совсем тонуть, подай нужное слово».

Я бросился не в Оку, а в океан чужого языка. Услышав мою полупарализованную английскую речь (ведь даже тембр меняется, когда говоришь на чужом языке), слушатели встрепенулись. Это было хотя бы забавно. Я плыл по-английски минуты три, потом проплыл еще пять. Плыл по-собачьи, как мог. Чувство небывалого восторга овладело мной: они понимают без посредника. Они даже смеются!

Одна из особенностей Америки: здесь некому гордиться образцовым произношением. Все пришельцы, все инородцы (кроме индейцев). Сотни языков и наций перемешались в этом огромном котле (melting pot — главная метафора, синоним Америки). Как бы мой канавинский двор, но в мировом масштабе. Языковая терпимость ни с чем не сравнима. Слушают внимательно, помогают жестами, картинками, не устают объяснять и направлять. У меня в группе оказался молодой режиссер, звали его Джон, он как-то особенно проникся моими муками и стал помогать оригинальным {429} образом. Он садился в центр первого ряда, смотрел на меня, как дирижер на солиста. Когда я произносил правильное слово, он воздевал большой палец (молодец, мол). Если слово было не то, он делал некую кисловатую мину: вежливой гримасой своей намекал, что это слово, конечно, тоже существует, но лучше бы найти другое для той мысли, что я пытаюсь выразить.

Я хотел не просто говорить по-английски, я хотел сохранить в чужом языке манеру русского словоговорения, свободу импровизационных переходов, уходов в сторону и назад, возвращения к основной теме. Желая остаться самим собой, я случайно залетал в языковые выси, которые мне были еще совершенно недоступны. Но я про это, к счастью, не ведал. Освоение языка стало манией, я просыпался ночами, вспоминая какое-нибудь слово, которое мне завтра должно пригодиться. Проглатывал десятки книг, выписывал и заучивал трудные слова, вывешивал их на холодильнике, на внутренней двери туалета. Перестал бояться неверных слов, просил поправлять меня беспощадно, чтоб не укореняться в ошибках, вовлекал всех встречных и поперечных в эту игру. Погружение в язык стало особого рода театральным действом, в котором важно было тащить сквозную линию и знать свою сверхзадачу.

Еще раз скажу — более покладистого и терпеливого в языковом отношении народа, чем американцы, в мире нет. Их доверие к говорящему иностранцу не знает границ. Рассказываю о Мейерхольде, почему ему не понравился «Вишневый сад» в МХТ, как он критиковал К. С. за то, что тот не угадал ритма третьего акта, в котором должна звучать главная тема пьесы: «Ужас входит». По-английски эта фраза звучит так: «Horror enters». Ночью раз пять просыпался, чтобы свериться со словарем и запомнить ключевую фразу. Произнес ее отважно, жестами и глазами подкрепил смысл сказанного. На лице моего «дирижера» и на остальных лицах после этой фразы установилось некое выжидательно напряженное выражение: «Не очень, мол, понятно, хотя сильно сказано». Это выражение я истолковал впечатлением от смысла сказанного. После лекции Джон решил все же уточнить, что имел в виду мистер Мейерхольд, когда написал Чехову такую резкую фразу. «Какую резкую? » — изумился я. «Ну, вот что шлюха входит». — «Какая шлюха, ты что, с ума сошел? » Выяснилось, что слово «horror» и слово «whore» (то есть шлюха) звучат по-английски, особенно в моем исполнении, как абсолютно тождественные.

{430} Если б Джон не уточнил, так бы они и остались на всю жизнь с моей интерпретацией чеховского бала, куда «шлюха входит»…

В летней ли школе в Кембридже, в гарвардской ли программе или в программе Центра Юджина О’Нила, которую мы ведем уже десять лет, не бывает групп однородных. Представлена обычно не только вся страна, но и все ее национальные образования, социальные слои, сексуальные меньшинства. Выходцы из Латинской Америки, афро-американцы, евреи из Бразилии, корейцы, японцы, итальянцы, канадцы, новозеландцы, австралийцы, тай-ваньцы. В школе так называемого продленного образования (Гарвардский университет летом предлагает и такую программу) рядом в моей группе сидят пенсионер-полковник, юрист, девушка из Бомбея, отец семейства из Мексики, который некогда учился во ВГИКе и вот теперь тоже приехал в Америку послушать, что творится в русском театре.

Как они все тут не поубивают друг друга, на чем эта вавилонская башня держится? На законе, который они некогда установили и потом беспрерывно совершенствовали. В отличие от Европы не стали верить в природу человека, которая прекрасна от Бога и расположена к добру. Не расположена. Понятие «принуждение к миру», которое стали недавно употреблять в отношениях между государствами, сначала применили внутри страны. Закон регулирует все, закон превыше всего, поэтому, когда президент врет под присягой, его хотят выбросить из Белого дома. Полицейских ругают, но все знают, что если тебе приказано остановиться, лучше остановиться. Когда этот полицейский к тебе приближается, все знают, что он хочет восстановить порядок. Когда в Москве американские студенты видят милиционера, который к ним приближается, они не ведают, что он часто озабочен совсем иным. «Паспорт предъявите — ах, нет паспорта, тогда в участок поехали — не хочешь в участок, тогда плати». Эту историю, не раз приключавшуюся на московских улицах, теперь рассказываем во время ориентации, перед поездкой в нашу страну. И это не сейчас началось. В пьесе Островского градоначальник спрашивает мужиков, как они хотят быть судимы, по закону или по душе. «По душе! » — искренне просят мужики, ничего хорошего от закона не ожидая. В Америке каждый второй судится, дело доходит до идиотских преувеличений, но закон работает, позволяет держать миллионы разноцветных разноязычных людей в состоянии относительного мира. Никто тут никого не осоляет, {431} нет тут никаких «русских умников». Все осоляют друг друга, создавая феномен американской цивилизации.

Выходцы из России, чьи предки явились в Новый Свет век или больше назад, ничего про свои корни не знают. Все силы были истрачены на то, чтобы отрубить эти корни, ассимилироваться, забыть свои имена, названия мест и местечек империи, откуда их выдавили. Опасное прошлое существует как некий мифологический ужас, которым стращают детей. Вакцина от погрома. Стивен Гринблат, шекспировед из Гарварда, рассказывал, как навещал своего сына в летнем лагере в Калифорнии. Там еврейским недорослям преподают игровые уроки, призванные разбудить историческую память. Любимая игра — в cossacks, то есть в казаков. Звучит сигнал тревоги, приближаются cossacks, сейчас начнется погром и надо быстро укрыться в лесу. Детки бегут в лес, прячутся за деревьями. Минут через десять звучит сигнал отбоя, cossacks убрались восвояси, угроза погрома миновала.

Вот такая еврейская «Зарница».

Есть страшилки и посильнее казаков. Среди первых моих знакомцев в Новом Свете оказалась Соня Мур. Когда мы встретились у нее в квартире на Парк-авеню, ей было под девяносто. В середине 50‑ х она открыла в Нью-Йорке школу Станиславского. Когда мхатовцы здесь гастролировали (уже после смерти Сталина), Соня встречалась со Степановой, с которой училась в вахтанговской студии. Раза два Соня видела живого Станиславского. Это был моральный капитал, которым она питалась сорок лет. Как и что Соня преподавала — судить не берусь, не знаю. Систему, или, как тут говорят, метод, она понимала своеобразно. Полагала, что К. С. открыл некий спинной мускул или мышцу, которая заведует всем существом актера. Теорию главного мускула или мышцы она мне пыталась изложить в уже упомянутой квартире на Парк-авеню. Стены квартиры украшали работы Малявина, было много палехских шкатулок, икон, вообще всего русского. Соня выглядела великолепно, высокая, стройная, седая, в черном брючном костюме. При этом она уже ничего не слышала, и мне приходилось почти орать. Возражать по поводу мышцы было невозможно: это была Сонина идея-фикс, и тут она была непреклонна.

С Соней меня познакомила ее дочь Ирина, которая в юности начинала актрисой на Бродвее, а потом стала преподавать актерское мастерство в одном из главных университетов Нью-Йорка. Ира Мур и ее муж Жак, который появился в довоенной Америке {432} из Польши, стали моими конфидентами за океаном. Дружба располагает к откровенности. И в один прекрасный день выяснились изумительные вещи. Оказалось, что наша тетя Соня, то есть Софья Евзаровна, вовсе не Мур, а Гельфанд. Что муж ее до войны был советским поверенным в делах в Италии. Когда в 1936‑ м Лев Борисович проходил очередную чистку, Соня спасла семью. Дело в том, что Софья Евзаровна была родом из Гомеля, как и жена наркома внутренних дел Ежова (они были одноклассницами). Подружка попросила всесильного наркома внутренних дел помочь — дипломат чистку прошел и вернулся в Италию. За неимением посла Лев Борисович исполнял его обязанности еще три года. За это время успели расстрелять всесильного Ежова, подписали пакт «Риббентроп — Молотов», а Льву Борисовичу сообщили, что хотят перевести его в Париж. Перед новым высоким назначением посланника попросили прибыть в Москву. На запрос, должен ли он приехать в Москву с семьей или можно ее отправить в Париж, ответ МИДа был жесткий: вернуться в Москву немедленно и всей семьей. Преуспевающий советский дипломат все понял и пошел по пути Федора Раскольникова. Он стал невозвращенцем. Ирина (ей было тогда 12 лет) по разговорам в доме сообразила, что родители не хотят возвращаться в родной СССР. Несмотря на малый возраст, Ира была уже сознательной пионеркой и решила сообщить куда следует о намерениях своих родителей. Но подвиг Павлика Морозова она не успела повторить. Лев Гельфанд сумел получить португальские визы для всей семьи, и оттуда, из Португалии, беглецы добрались до «земли обетованной». Лев Борисович стал в Америке господином Муром, занялся бизнесом, необыкновенно в этом бизнесе преуспел. Жил тем не менее под вечным страхом. Он скончался в середине 50‑ х, а Соня, оставшись одна, вспомнила свою московскую юность и открыла школу Станиславского. Перед смертью Соня дала мне прочитать рукопись своих мемуаров, которые могли бы стать материалом для потрясающего боевика ушедшей эпохи. Гомель, Москва, революция, Вахтангов, Ежов, Рим, пакт «Риббентроп — Молотов», Португалия, замок в Калифорнии, школа Станиславского и вдобавок открытие великой мышцы или мускула, который всем заведует.

Ирина Мур и Жак не смотрят русского телевидения, не ходят в русские продовольственные магазины, не читают наших книг. Более полувека они уже американцы, их дети и внуки не говорят по-русски и не интересуются новой Россией с той болезненной {433} остротой, с которой интересуются родители. На Ире и Жаке заканчивается русская тема их поколения. Дом Ирины в Нью-Йорке распахнут для наших театральных людей. Женя Миронов на заре перестройки обрел тут пристанище и до сих пор поздравляет Иру и Жака с каждым Новым годом. Про свою пионерскую юность в советском посольстве Ира вспоминает с юмором, но когда я сравнил ее с Павликом Морозовым, она не могла понять, что имеется в виду. Этот сюжет в ее генетической памяти не хранится.

В Бостоне очень большая русская колония — из тех, кто приехал в последние десятилетия. Русские спектакли и концерты собирают тысячные залы. Пожилые ассимилироваться не желают, молодые приспосабливаются очень быстро. Никакого особого интереса к новым еврейским поселенцам тут нет, они даже не считаются «меньшинством». На эту тему множество шуток: вот, мол, афро-американцев, хорошо играющих в баскетбол, в университеты берут без проблем, ну, тогда, пожалуйста, сделайте для еврейских мальчиков корзинку немножечко пониже. Не делают. Есть что сказать — говори, можешь что-то сделать — сделай. Сантиментов никаких нет, выживать помогают только старикам. А они брюзжат, американская еда им не нравится. Помидоры не те, хлеб не тот, сметана не взбивается. Не нравится бостонская сметана? Откройте собственные магазины и ешьте то, что привыкли есть в России. И открыли по всей Америке продмаги, и покупают там колбасу таксистскую (любимая еда Табакова в Бостоне), а также селедочку, творог, торт «Киевский», конфеты «Мишка на Севере» и все остальное по списку нашего детства. В продмагах продавщицы из Черновиц и Одессы поражают изобретательностью языковых сплавов: «Вам сыр послайсить или писом? » (вам нарезать или куском) и т. д.

В конце 80‑ х, в один из своих первых приездов в Бостон, выступал перед местными русскими. Говорил подробно, понимая, что тут нет людей, которые знают московский театр. Другой край света. Вдруг из первого ряда от кругленькой маленькой женщины с лицом библейской Рахили последовал вопрос: «А вам понравился спектакль “Собачье сердце” у Яновской? » Я решил, что ослышался. Откуда эта Рахиль с глазами газели знает про Яновскую и про премьеру Булгакова? Оказывается, не только знает, но и видела. И стала она объяснять моим слушателям, что это за спектакль, сравнивать его с повестью Булгакова и т. д. Вечер закончился, «Рахиль» подошла ко мне со своим мужем, на плече которого висел фотоаппарат на ремне. Ее звали Викой, а мужа, похожего на Эйнштейна, — {434} Натаном Шиллером. Так началось знакомство с этой московской семьей, сумевшей замечательно распорядиться своей жизнью в Америке.

Шиллеры появились тут в начале 70‑ х. Натан в Москве работал в документальном кино, Вика преподавала немецкий. Приехали с сыном 17‑ ти лет и пятилетней дочкой. В начале 70‑ х Вику с Натаном «крутили» в виде документального кино на тему жертв Совдепии.

Вика выступала в разных аудиториях, потрясала воображение картиной трудной жизни советских евреев, вышибала из сентиментальных американцев слезу и чеки. Она была одной из немногих, кто уже «взял английский» (так тут говорят), но иногда оговаривалась. «В Советском Союзе у нас были ужасные circumcision» — бросала она слушателям, как на митинге, и сердобольные американцы покачивали головами примерно так, как мои студенты после слов «шлюха входит». Вика хотела сказать, что обстоятельства -circumstances — у них там были ужасные, но произнесла она слово circumcision, что значит обрезание. Звучит очень близко, но по смыслу, согласитесь, не совсем то, то требовалось. С другой стороны, здорово сказано. Ну, если там, в СССР, так плохо даже с обрезанием, — что ж это за страна такая? Ошибка становилась броской метафорой.

Вика преподавала в Гарварде русский язык, через десять лет контракт закончился, надо было уходить. Хотела руки на себя наложить. Натан же придумал свой бизнес. На Гарвард-сквер, за углом от знаменитого книжного магазина, вот уже два десятилетия горит скромная неоновая вывеска: Little Russia. Эта «Маленькая Россия» предлагает матрешки, янтарь, другие русские напоминалки. Но дело встало на ноги не на матрешках. Придумал Натан-мудрый простую вещь: продавать не готовые украшения, а детали к нему, так, чтобы любая женщина могла собрать по своему вкусу серьги или бусы из тех горошин, которые ей нравятся. Сам можешь подобрать себе цвета, крепежные материалы, нити, уйти от стандарта, который всем осточертел (в Америке даже унитазы и те все от фирмы «Американ стандарт»). Вика присоединилась к мужу, дело пошло в гору, появилась дача в Вермонте. Дети закончили университеты, нарожали детей, дача в Вермонте стала еще одной Little Russia на этом берегу океана. На старом «бьюике» восьмидесятилетний Натан объезжает свои владения, седые кудри развеваются под вермонтским ветерком.

{435} Как только Россия открылась для иностранцев, Шиллеры немедленно появились в Москве. Именно тогда и увидели «Собачье сердце». Каждый вечер — театр. Если спектакля нет — день, выброшенный из жизни. За месяц до их приезда я начинаю сочинять программу. Часто идти не советую, сегодня, мол, одна ерунда. Они идут и на ерунду, как будто следуют совету П. А. Маркова, что «критик должен шляться». Они не критики, они «фанаты театра». Из России они вывезли не золото, а чемодан театральных программок, которые коллекционировали с довоенных времен. Московские спектакли не просто смотрятся, они записываются на маленький магнитофон. Осенью и зимой на Бостонщине или на даче в Вермонте, раскладывая бусинки по коробочкам, Натан с Викой заново слушают, вспоминают и переживают лучшие московские работы.

В местные театры Шиллеры, как почти все русские американцы, не ходят. Это для них, как местные помидоры — красивые, большие, но пресные, ватные. Другая земля, другая вода, другое солнце. Другой театр.

За этим другим театром не только русские, а даже американские американцы стали ездить в Москву. Почти десять лет каждую весну актеры — студенты из Гарварда — играют на сцене Школы-студии свои спектакли. Поначалу все это казалось экзотикой, «культурным обменом». Но дело пошло. Языковой барьер для тысяч молодых людей Москвы перестал существовать, мир открылся для них вовремя. Они уже не путают «обрезание» с «обстоятельствами» и «шлюху» с «ужасом». Маленький школьный зал ломится от желающих посмотреть настоящих американцев и послушать настоящую американскую речь. Многие из наших заокеанских студентов заболевают любовью к еще не обустроенной стране. Романы всех сортов и ориентаций, русская публика, долго аплодирующая и не желающая расходиться после спектакля, коммунисты с красными флагами в день Первомая, сердобольные бабушки в общежитии, готовые накормить и приласкать чужеземцев, — все вызывает восторг. Вызывает восторг наша Москва с ее сотней театров, олимпийскими театральными играми и карнавалами, кривыми улочками и переулочками, где можно теперь в теплый весенний денек сесть за столик на зеленом ковре, выпить пива и посмотреть на нарядную толпу (русские очень нарядно одеваются, они так в Америке не привыкли).

Каждую весну на главной московской улице можно наблюдать {436} такую картину. Два десятка американцев с непременным рюкзаком за плечами следуют караваном по Тверской из нашего общежития в Камергерский переулок. Там подымаются на пятый этаж шехтелевского дома, что примыкает к Художественному театру. Чердак перестроили в маленький театр, лестница крутая, когда ее одолеешь, уткнешься в дверь, на которой табличка: «Американская студия МХАТ». Можно сказать, что на мхатовском чердаке обосновалась теперь Little America.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.