|
|||
{364} Между Призраком, Клавдием и ГертрудойПризрак. Однако, как бы ни сложилась месть, Не оскверняй души и умышленьем Не посягай на мать… Гамлет. О, женщина-злодейка! В. Шекспир. «Гамлет». Узнав про убийство своего отца Клавдием, Гамлет не колеблясь клянется Призраку: … Лишь твоим единственным веленьем Он слышит требование Призрака и готов изо всех сил устремиться к его выполнению. Принц не только уверяет, он и сам глубоко уверен: «Мой завет отныне: “Прощай, прощай и помни обо мне”. Я в том клянусь». Незамедлительно и страстно ответив Призраку, он в эту минуту не успевает осознать, что полученное им «единственное веление», да и сотворенные им клятвы ставят его в противоречивую ситуацию, с которой он так и не сумеет сладить в продолжение всего действия трагедии. Призрак об этой ситуации даже и догадаться не способен, а тем более осознать ее, — она не вмещается в пределы той концепции бытия, которой он жил, будучи королем, оставаясь ей верным и поныне. Приведем реплики, поставленные в эпиграф, по подстрочному переводу М. Морозова. Призрак: «Но каким бы путем ты ни выполнял это дело, не запятнай ни ума, ни души замыслом против твоей матери: предоставь ее небу и тем шипам, которые заключены в ее груди, — пусть они колют и жалят ее». Гамлет же, завершая свой ответ, тут же — пусть невольно — «пятнает свой ум и душу», когда произносит: «О, самая пагубная из женщин! О, подлец, подлец, улыбающийся, проклятый подлец! » Затем следуют слова о девизе, о завете, о возложенной принцем на себя миссии, клятва в верности ей, именно и только ей. Но при этом обнаруживается, что в сознании Гамлета сплетены воедино «улыбающийся подлец» и «самая пагубная {365} из женщин», которые для Призрака существуют раздельно. Как же нам быть с этой явно противоречивой ситуацией: Призрак со всей решительностью приказал и помышленьем не посягать на Гертруду, а сын тут же это указание нарушает, называя ее «женщиной-злодейкой»? Этого противоречия нам не дано разрешить, покуда мы не признаем, что между Гамлетом и Призраком нет полного единодушия, что их многое связывает, но многое и разделяет. Это расхождение не случайно. Оно имеет принципиальный характер, что важнейшим образом отражается в перипетиях трагедии. Однако многие толкователи Шекспира его начисто игнорируют. Более того: всячески акцентируют предельное единомыслие Призрака и Гамлета. Так, Б. Пастернак, как ему казалось, переводя пьесу, временами чуть ли не «перевоплощавшийся» в Шекспира, не придает никакого значения столь очевидному, явному отступлению Гамлета от отчетливо выраженной воли Призрака и пишет: «С момента появления Духа своего отца Гамлет отказывается от себя, чтобы творить волю пославшего его»[229]. Предлагаемые ниже соображения о трагедии Шекспира касаются всего лишь нескольких взаимосвязанных вопросов, и первый среди них: действительно ли Гамлет вовсе не вступает с волей «пославшего его» в коллизию? Стоит ли придавать существенное значение возгласу о женщине-злодейке? А если стоит, то как отражается это восклицание принца на ходе и исходе всего драматического действия? Мысль Пастернака о Гамлете, «отказывающемся от себя» ради исполнения миссии, возложенной на него Призраком, об их полном единодушии не была оригинальной. Так до него думали многие — и шекспироведы, и театральные деятели. Думают так многие и ныне. Сошлемся лишь на несколько показательных примеров. Когда МХТ ставил «Гамлета» с Качаловым в главной роли (1911), режиссер Л. Сулержицкий говорил артисту про его поведение в спальне Гертруды: «Гамлет входит спокойно объясниться с матерью. Его позвали к ней. Отец-тень дал ему совет не оскорблять {366} мать… Всегда в этой сцене все Гамлеты входили с целью карать и миловать», преследуя при этом «дешевую эффектность». Сулержицкий же (как и Станиславский) видел смысл этой сцены в том, что «мать спасает Гамлета, а он ее. Спасают друг друга тем, что оба очищаются, раскаявшись, открывшись друг другу»[230]. Но как при таком толковании объяснить неожиданное вторжение в сцену, где мать и сын якобы «спасают» друг друга, Призрака, Гамлетом явно недовольного? Да и в сцене первой встречи с принцем Призрак вовсе не ограничивается советом «не оскорблять» Гертруду. В его словах — категорическое запрещение «посягать» на нее даже в помышленье. Не совет, а запрет. Оказавшись в спальне королевы, принц далек от спокойствия. Он в крайнем возбуждении. Он именно «посягает». Разумеется, не в том смысле, как она это толкует, опасаясь за свою жизнь. И все же Сулержицкий прав. Но лишь в том смысле, что Гамлет вовсе не стремится ни карать, ни миловать, ни оскорблять Гертруду. Цель его — иная. Она связана с той миссией, которую самочинно возлагает на себя принц, а не только с требованиями Призрака. Ставшая общепринятой гетевская трактовка, согласно которой «великое деяние, возложенное на душу, которой это деяние не под силу»[231], нуждается в уточнении. Суть в том, что миссию, пусть с чувством неуверенности, принц возлагает на себя сам. Говоря об этой миссии, он прибегает к метафоре: «Век вывихнут». И далее следуют слова: «О, проклятое несчастье, что я родился на свет, чтобы вправить его»[232]. Это — подстрочный перевод. В стихотворных, как бы они ни звучали, слова о «проклятом несчастье» чаще всего отсутствуют либо сильно смягчены. У А. Кронеберга: Пала связь времен! У М. Лозинского: Век расшатался, и скверней всего, {367} У Б. Пастернака: Разлажен жизни ход, и в этот ад Слова «проклятое несчастье» — свидетельство не только трудности миссии. Возбуждение, вызванное встречей с Призраком, приутихло и сменилось пониманием того, что преступление Клавдия — не локальное событие, но связано с «веком», с «ходом жизни», с порвавшейся связью времен, с новым состоянием мира. И потому предстоящая ему миссия не только трудна, но и более сложна, чем ему казалось вначале. Он знает, что Гертруда полностью «срослась» с Клавдием, и хочет это единство расторгнуть. Это для него, как увидим, одно из главных условий нормализации «расшатанного» века. Игнорируя важнейший, принципиальнейший для Гамлета «вопрос о Гертруде» (назовем его так, имея в виду, что все мировосприятие Гамлета упирается в этот вопрос), да и вообще столь важные для Шекспира конкретные ситуации, способствующие созданию увлекательного действия, но и глубоко значимые для всей концепции пьесы, можно свести проблематику «Гамлета» к одной теме. Так подходил к делу Г. Крэг, работая над постановкой «Гамлета» в МХТ (среди режиссеров спектакля был и упомянутый Л. Сулержицкий). Он увидел в этой трагедии «борьбу духа с материей». Гамлет для Крэга — воплощение «чистой духовности», обретаемой благодаря встрече с Призраком и отстаиваемой им вплоть до момента, когда его настигает смерть. Правда, сам МХТ не принял до конца крэговского Гамлета как носителя «чистой духовности», противопоставляемой Шекспиром низменной, земной материи, воплощенной в Клавдии и его Эльсиноре. Качаловский Гамлет не стремился к смерти, дабы тем самым освободить себя от земной, телесной оболочки. Но и иной, последовательно выдержанной трактовки трагедии Шекспира МХТ не смог предложить. Потому, видимо, спектакль и не стал удачей театра. Через несколько лет после этой постановки молодой, двадцатилетний Л. Выготский сделал развернутый, в своем роде поразительный анализ «Гамлета». Работа эта, датированная 1915 годом, увидела свет спустя много лет после ее написания, уже в наши дни. Не только сцене встречи Гамлета с Призраком, но и вообще {368} роли Призрака Выготский придает решающее значение. Тень, по Выготскому, насыщает всю трагедию ощущением «сверхъестественности» происходящего. Она «бездейственно доминирует над этой бездейственной пьесой»[233]. Еще до встречи с Призраком Гамлет испытывает «притяжение» к потустороннему, к отрешению от жизни. В «очах души» он все время видит отца. Тень закрепляет это стремление. Гамлет и Дух «сходятся» и «это одно определяет < …> всю судьбу датского принца, а через него — и весь ход трагедии». Дух ведет к перерождению, ко «второму рождению» Гамлета. В словах про распавшуюся, требующую восстановления связь времен Выготский видит выражение миссии Гамлета: ему предстоит соединить два мира — посюсторонний, бездуховный, с потусторонним, с миром духа[234]. Конечно, никаких расхождений принца с Призраком Выготский не усматривает. Эта «мистическая» трактовка трагедии Шекспира — дань времени со стороны талантливого и воодушевленного юноши. Но, включив полностью это большое сочинение в 1968 году в книгу «Психология искусства», составители хорошо поступили. На русском языке вообще нет другого столь пристального, развернутого анализа текста трагедии, сделанного с учетом множества других работ о ней (что чаще всего побуждает автора полемизировать, не соглашаться и опровергать). Чтение этого исследования и в наши дни несомненно стимулирует внимание к важнейшим нюансам в тексте трагедии, хотя и побуждает нас искать иное, более адекватное его истолкование. Важно, что идеи этой неопубликованной и неизвестной в ту пору работы перекликаются с интерпретацией Гамлета, данной на сцене МХАТ-Второго (1924) гениальным М. А. Чеховым. Для него Гамлет — не обыденный человек, а избранник, переживающий «трагедию в области духа», чему, разумеется, способствует всеопределяющая встреча с Призраком. В этом спектакле не было Призрака как фигуры, являющейся на сцене. Призрак здесь выступал «под именем Духа, которому придавалось не {369} меньшее значение, чем самому Гамлету»[235]. Присутствие Духа в ходе действия обозначалось звуковыми и световыми эффектами. Диалог Призрак — Гамлет вел один Чехов, подобно тому, как ранее во мхатовских «Братьях Карамазовых» Качалов один вел диалог Ивана с Чертом. Здесь Гамлет изначально был причастен Духу и им был призван к действиям, направленным против бездуховного Двора. Соответственно трактовалось и появление — с моей точки зрения, катастрофическое — Призрака в спальне Гертруды. Когда Гамлета «подхватывала волна слепящего гнева», появлялся Дух — только он мог остановить принца на пути сопротивления злу злом. Сцена в спальне не разделяла Гертруду с принцем и как бы примиряла их. Ведь миссия Гамлета, как ее толковал Чехов, состояла в том, чтобы победить зло, простив человека. Поэтому и убийство Клавдия, от совершения которого Гамлет хотел бы освободиться, происходит лишь в финале, когда принца вынуждают к этому новые злодеяния короля, а сам Гамлет уже стоит на пороге смерти. В этой постановке слова о «женщине-злодейке» были бы вообще крайне неуместны, и развития эта тема тут получить не могла. Здесь Гамлет, вовлеченный Призраком в сферу Духа, то есть мира потустороннего, вместе с тем страдал всеми бедами мира посюстороннего, «оккупированного силами зла». Двор был «символом земного благополучия», достигаемого ценой обесчеловечения и обезличенности. Приближенные короля сливались воедино в многоликую и безликую массу, подчиненную королю — грубой, вульгарной, плотской «кристаллизации зла». С этим злом Гамлет изо всех сил боролся, хотя и был обречен им на гибель. Естественно, что тут страдания и боль Гамлета, как тонко замечает исследователь, «вырывались из-под контроля конкретной ситуации» — той, что включала в себя смерть отца и скорое замужество матери. Здесь страдания и боль «вызывались самим состоянием мира и участью человека в нем»[236]. Воздавая должное исполнению М. Чехова, потрясавшему современников и навсегда оставшемуся одним {370} из самых значительных явлении в театральном искусстве, необходимо, однако, признать, что, многое в Шекспире постигнув, великий актер все же и существенно с ним расходился, чем были вызваны не только сокращения, но и перестановки в тексте. Да, мысль Гамлета болезненно и резко критически оценивает «состояние мира». Но принцу присуще острое чувство противоречивости конкретных ситуаций, в которые он вовлечен. Драматическое действие вообще не позволяет своим персонажам далеко «отвлекаться» в своих действенных раздумьях-переживаниях от происходящего в наличной ситуации, на которую герой реагирует прежде всего эмоционально. Так обстоит дело и у Гамлета. Его переживания-раздумья обретают действенный характер, ибо его страдания — реакция на те отношения, в которые он вступает с окружающими его лицами. Именно ситуации во всей своей конкретной противоречивости прежде всего терзают принца. Сугубо конкретные коллизии и вызываемые ими эмоции, страдания, недоумения, сомнения выводят его на уровень глобальных размышлений и устрашающих тревог. Спектакль МХАТ-Второго изображал безликость эльсинорского Двора, всего окружения Клавдия. Но ведь шекспировского Гамлета не удовлетворяет лишь констатация этого факта. Как и в «превращении» Гертруды, он, сталкиваясь с безликостью, опять же хочет понять, на чем основана сила Клавдия. Ведь люди, заполняющие Эльсинор, безлики не только потому, что запуганы и застращены, а и по другим причинам, которые принц стремится постичь. Смерть отца и замужество матери не отступают в сознании шекспировского принца на второй план. Напротив, именно эта болезненная ситуация порождает в нем тревогу за общее состояние мира. Восклицая: «О, женщина-злодейка! », он не хочет принимать замужество Гертруды как некую данность и не может с ней примириться. В ситуации королевы он видит острое и действенное выражение положения дел в Датском королевстве. Он изо всех сил хочет ситуацию Гертруды пересоздать. И для этого прежде всего понять ее истоки. Вопрошающая, ищущая мысль Гамлета определяет весь драматический, трагический процесс величайшего произведения Шекспира. С этим связана и особенная {371} его завязка. Обычно ею принято считать встречу принца с Призраком. Но здесь завязка «ступенчатая», и первая ее ступень — диалог Гамлета с Клавдием, предшествующий этой встрече. Обратим внимание на то, что принц и король непосредственно взаимодействуют в трагедии единожды, в то время как с Офелией и Гертрудой Гамлет встречается несколько раз, и эти встречи имеют важнейшее значение в развитии действия. Почему Клавдию и Гамлету достаточно лишь одного-единственного эпизода диалогического общения? Дело в том, что именно тут (акт первый, сцена вторая) непримиримо противопоставляются их концепции жизни. Поскольку Клавдий излагает свою исчерпывающим образом, Гамлету с ним вновь рассуждать уже не о чем. А концепция жизни принца усложняется и углубляется благодаря ряду перипетий и узнаваний-страданий, через которые ему суждено пройти. Клавдий — воплощение зла, но оно предстает здесь (как и в других трагедиях Шекспира) в особом, специфическом преломлении. Одно дело, например, Тибальд, которому надобно развернуться, реализовать себя в кровавой схватке, и совсем другое — Ричард III с его неуемным честолюбием. Зло Макбета, Реганы и Гонерильи различно по своей устремленности, по своим возможностям и последствиям. Клавдий концентрирует в себе Зло особого рода. Как это на первый взгляд ни покажется странным, но в этом смысле можно обнаружить нечто сходное между Злом, воплощенным в венецианском лейтенанте Яго и в датском короле Клавдии. Лейтенанту необходимо во что бы то ни стало обезличить Отелло, подавить в нем способность самостоятельно мыслить и смотреть на мир собственными глазами; необходимо добиться нравственного распада его личности. Яго сумел сделать не только это, но даже Дездемону он обезличил, представив ее в глазах Отелло всего лишь «одной из этих венецианок». Клавдиево Зло озадачивает, потрясает, страшит Гамлета своей способностью обезличивать и обезволивать всех, кто его окружает. Одной из жертв подобной операции должен стать и Гамлет. С этой целью Клавдий дает ему исчерпывающий урок «разумного» человеческого поведения. Согласно его концепции жизни, скорбь принца по отцу не просто чрезмерна, а противоестественна {372} и даже греховна. В размышляющем Гамлете, еще даже до конца не понимая направления его мыслей, Клавдий уже чует опасность. По существу, Клавдий хочет подавить Гамлета еще до того, как увидел в нем мстителя. Король не приемлет стремления принца сокрушаться, мыслить о жизни, о себе, о фундаментальных проблемах бытия — таких, как жизнь и смерть. Ведь интерес к основополагающим вопросам жизни в конце концов непременно порождает критическое к ней отношение, а это Клавдий считает главной опасностью себе и тому устроению мира, который он всячески отстаивает: … На некоторый срок Какой «разум» нужен Клавдию? Тот, что принимает мир таковым, каков он есть, и отрицает любые к нему требования, исходящие от личности. Предъявляя свои требования, человек грешит Пред разумом, который примирился Отрицая право человека решать фундаментальные проблемы бытия, Клавдий категорически не приемлет значения памяти, связывающей настоящее с прошлым. Надо жить сегодняшним днем, а на прошлом поставить крест. Именно память — одно из главнейших отличий человека от животного — Клавдий считает силой, дестабилизирующей жизнь, разрушающей нормальный, «естественный» ее ход. В ней, памяти, он видит источник пагубы, отравляющей наслаждение днем сегодняшним. {373} Разумеется, отстаивая «беспамятство» как «естественное» начало, Клавдий и Гертруда делают это с целью самооправдания: король — своего преступления, Гертруда — нарушения ею элементарных норм нравственности. Поняв, что Гамлет — мститель за совершенное убийство, Клавдий в целях самосохранения не стесняется в средствах, дабы уничтожить принца. Гамлет — потенциальный мститель для Клавдия опасен, но не менее опасен Гамлет — реальный мыслитель. А именно таковым он предстает в трагедии, начиная с ее завязки и кончая сценой на кладбище, где принц наконец находит себе достойных собеседников. Как реально протекает единоборство Клавдия и Гамлета? В ответ на самоуверенную тираду короля, призванную отвратить его от одолевающей его скорби, принц произносит свой первый знаменитый монолог, обдумывая вопрос о праве человека на самоубийство, на уход из этого возмутительно ничтожного мира. Но как всегда у Гамлета, эта фундаментальная мысль укоренена в актуальнейшей ситуации. Конкретный стимул к размышлениям о самоубийстве — не столько Клавдий, сколько поведение Гертруды, поторопившейся выйти замуж за Клавдия. Правда, на первый взгляд сделанное тут Гамлетом заявление: «О женщины, вам имя вероломство! » — может показаться недостаточно обоснованным, чрезмерно глобальным. Но не относится ли эта аттестация женщин «вообще» и к Офелии, которую уже самым неожиданным образом «увели» от него, заставив даже отказаться от бесед с принцем? Этот монолог о плоском мире и ничтожестве женщин — свидетельство того, насколько тщетно стремление Клавдия утихомирить и даже погасить ищущую мысль Гамлета. Обстоятельные доводы Клавдия лишь стимулируют взволнованные раздумья принца. Их противоборство идет, как видим, на нескольких уровнях. Разумеется, Клавдию страшен Гамлет, способный и даже обязанный ответить убийством за убийство, но он хочет избавить себя и Эльсинор от гамлетовской мысли, той, что способна «подрывать основы». Обычно Гамлета-мыслителя то одобряют как страдальца за все человечество, то обвиняют в том, что мысль препятствует ему надлежащим образом действовать. Но дело ведь в том, что в какие бы глобальные {374} выси его ни заносили раздумья о человеке и человечестве, жало его мысли всегда направлено против той концепции бытия, что отстаивает и с успехом насаждает Клавдий, сумевший загадочным для принца образом «укорениться» в Эльсиноре и превратить Гертруду в другого человека. Это «превращение» королевы, являясь, по существу, главной темой первого монолога принца, побуждает его мыслить, страдать и действовать не менее, чем преступление Клавдия, за которое он, по требованию Призрака, должен отомстить. Призрак объяснил падение Гертруды «похотью». Сам принц в первом же своем монологе, еще до встречи с тенью, тоже как бы склоняется к такому объяснению. Но оно его не удовлетворяет. Дело в природе Зла, насаждаемого Клавдием. Гамлет видит в нем не просто убийцу своего отца, а воплощение особого рода Зла — способного обезличивать все и вся вокруг себя. Отсюда берет начало главная линия противоборства между Гамлетом и Клавдием. Принц не дает себя убить физически. Но не менее, а более важно то, что он не дает себя раздавить как мыслящую, страдающую личность. И в Гертруде он изо всех сил пытается возродить человека. Именно возродить. О прежней Гертруде можно судить не только по дающей себя знать любви к сыну в те редкие моменты, когда она как бы высвобождается из-под воздействия Клавдия и перестает во всем ему потакать. А картина, которую она создает, рассказывая о смерти Офелии? Разве она не полна скорбной поэзии? Видимо, Гамлет знал Гертруду другим человеком до того, как она оказалась под властью Клавдия. Принцу потребовались огромные усилия, эмоционально-интеллектуальные, чтобы в сценах с Офелией, Полонием, Розенкранцем и Гильденстерном, в решающей сцене с Гертрудой, в эпизоде с Озриком не только разгадать «тайну» той власти, которой пользуется в Эльсиноре Клавдий, но с горечью снова и снова утверждаться в ее истинности. Разгадка для него особенно мучительна, поскольку она требует от принца если не полного отказа от своих прежних представлений о человеке, то, по крайней мере, радикального их изменения.
|
|||
|