Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





26 октября 27 страница



18 февраля

Марксисты утверждали, что фашизм - это всего лишь порожденное капитализмом средство защиты от социали-с^ическо-коммунистического движения. Но ведь факт, что капитализм лишь частично и притом неохотно участвовал в становлении фашизма и гитлеризма, а главное, впоследствии он сопротивлялся ему и очень способствовал его крушению, и это доказывает, что связь между ними по меньшей мере многократно сложней.

Фашизм родился и развивался в среде мелкой буржуазии, которая не находилась под влиянием капитализма, и даже напротив, это была реакция мелкой буржуазии на капитализм.

Вот, похоже, главные причины возникновения фашизма:

1) Национализм " в себе" вне всяких классовых проблем, реакция на Версальский договор, реакция на порабощение, непосредственно вызванное Версальским договором.

2) Новое движение мелкой буржуазии, отличное от движений в рамках демократических форм, в странах, где демократия не имела давних традиций и была поражена экономическими трудностями, которые перевесили преимущества политической демократии.

3) Кризис синдикализма, социализма и анархизма, которые таким образом прореагировали на возникновение коммунизма на востоке и извлекли из этого урок. Фашистские кадры вышли из среды синдикалистов, анархистов, социалистов или пока еще беспартийной молодежи, и лишь в редких случаях то были выходцы из крупной буржуазии, аристократии или существовавших правых партий. Церкви относились к фашизму отчужденно или враждебно, стоя либо на старых реакционных, либо на старых либеральных позициях.

Подытоживая, можно сказать, что фашизм был попыткой представителей всех классов избежать, восприняв часть, очень незначительную часть, марксистских стимула и метода, угрожающей им судьбы стать марксистами.

В период своей невинности фашизм был движением масс разной ориентации. А перестал в большей или меньшей степени быть таковым по причине склероза партии внутри нации и прекращения синдикалистского и социалистического развития внутри движения.

Я говорю здесь о фашизме в широком смысле, но, вероятно, существовали фундаментальные различия между итальянскими фашистами и гитлеровцами. Гитлеризм дальше продвинулся по социалистическому и народному пути, отчего до конца остается движением масс.

Войны, начатые фашистскими государствами, оказались для них роковыми. Они прервали социальное развитие движений, возвратив независимость поддерживавшим их капиталистическим кадрам, которые почитались необходимыми для военной промышленности, и военным кадрам, связанным с капитализмом, исповедовавшим капитализм.

Во время войны фашизм был удушен всеми теми врагами, которым он сохранил жизнь. Он не был достаточно революционным, достаточно кровавым (потому что был недостаточно социалистическим). Он погиб из-за своей нерешительности. А жестокость, к которой он прибег слишком поздно, только ускорила его крушение, поскольку войны, которые он развязал, становились национальными, обеспечивая его врагам все преимущества, что дает национализм.

Большевизм также был создан выходцами из всех классов, но он обеспечил себе широкую неодолимую классовую поддержку(? ), доведя, по крайне мере внешне, социалистическую программу до конца.

Нерешительность тех же элементов внутри фашизма связана главным образом с исторической усталостью европейских наций, проявившейся при столкновении с молодой энергией русских.

Если смотреть в корень происходящей драмы, то за рамками драмы экономической надо вернуться к драме националистической, а за ней - к расовой. Прежний марксизм не брал в расчет эти элементы, но Россия на себе доказала их важность лучше, чем любая другая страна.

За кулисами итальянской социальной драмы кроется драма расы, то же самое относится к Испании и Португалии. Это отчаянное усилие средиземноморской католической цивилизации вырваться из состояния отсталости, в которое ее загнали отстутствие полезных ископаемых и прикрепленность к морю, ставшему второстепенным и издавна запертому англосаксами. Это попытка мятежа против англосаксонской гегемонии и - пророчески - против грядущей славянской гегемонии.

Для Германии гитлеризм был судорогой раздражения (см. мою статью " Масштаб Германии" в " НРФ" за тридцать четвертый год) германизма на прогресс славянства и, случайным образом, на англосаксонскую гегемонию.

Расовая проблема многократно важней, чем социальная: последняя есть иллюстрация первой. Большевизм давно уже осознал себя как выразителя славянского гения, славянской экспансии, славянского империализма.

Россия сейчас в процессе реализации самого крупного расового предприятия, куда более широкого, чем германское. В процессе создания трехсотмиллионного блока славян (способных вобрать в себя всевозможные чужеродные расы, но находящиеся уже давно в русской имперской орбите). И все прочее в сравнении с этим гигантским начинанием, которое определит судьбу Европы, выглядит детскими забавами. А после Сталинграда судьба ее решена. И ничто в Европе не сможет этого предотвратить. Германия, единственный большой народ Европы, способный объединить ее против славян, своим политическим бессилием, своей социальной робостью продемонстрировала, что Европе конец. Германия погубила Европу тем, что столь нерешительно попыталась спасти ее. Окончательная несостоятельность германского духа после несостоятельности французской, английской, итальянской, что проявлялась с 1918 по 1939 г., приговаривает Европу к сужению до своей западной, ну, может, с добавлением еще и центральной части.

Отныне Европа станет не более чем дорбгой для Русской империи к Западному океану.

Поступок генерала де Голля, поехавшего в Москву отличнейшим образом демонстрирует отказ от Европы после того, что в 1939 г. сделали Гитлер, а также Черчилль и Рузвельт. Он отдал свое жалкое маленькое племя под покровительство новой непобедимой империи. Произошла перемена ролей, что были установлены в XVII в. Тогда Франция использовала Польшу, Турцию, Швецию как противовесы Пруссии или Австрии. Теперь для Русской империи Франция будет Польшей Запада, и обращаться с ней будут так же, как мы обращались с Польшей, бросая ее всякий раз на произвол судьбы.

И теперь совершенно не имеет значения, будет ли Франция демократической, фашистской или коммунистической - она все равно пойдет по этому пути.

13 марта

То, что произошло междуде Голлем и Рузвельтом в связи с приглашением в Сан-Франциско, 1 только доказывает правоту тех, кто в 1940 г. заявил, что Франция прибавила еще одно поражение к тем, что потерпела в 1815, 1870 и... 1918 г. Перед лицом четырех великих империй Франция окончательно исключена из состава великих держав. Немецкая кампания во Франции всего лишь подчеркнула короткой огненной кровавой чертой результат подсчетов, которые необходимо проделывать, даже если презираешь статистику и не веришь ей. А французская кампания 1944-1945 гт. американцев и англичан лишь продемонстрировала то же самое a contrario. 2

Сравнение обеих войн позволяет измерить глубину падения. С 1914 по 1918 г. победа была для Франции иллюзией куда в меньшей степени, чем в 1945 г. В 1914-1918 гг. мы были отнюдь не худшими среди союзников: тому подтверждение Марна и Верден, Жоффр и Фош. В 1945 г. нам удалось лишь создать образ контрнаступления, якобы имеющего значение, а на самом деле ничего не значащего в реальностях общего краха Германии. Продвижение вверх по Роне и занятие Эльзаса - далеко не Марна и не Верден. В этом вообще есть что-то от фотомонтажа. Нам всего лишь удалось включить небольшой корпус, состоящий из отчаявшихся и разочарованных людей, в гигантский комплекс иностранных сил, у которых над нами преимущество как в средствах, так и в целях.

В политике Маршала при всей ее невыразительности, как и в политике де Голля, скрытно присутствовали непреходящие самонадеянность и иллюзия. Маршал рассчитывал в определенный момент сыграть роль арбитра между Германией, обесиленной войной с Россией, и Америкой, понимающей необходимость этой войны. Генерал собирается в одиночку разыграть свою игру с бескрайней, увенчанной славой, уверенной в революции в Европе, алчущей исторического реванша Россией, обеспокоенной, недовольной Америкой, которая чувствует, что ошиблась и оказалась в чрезвычайно шаткой позиции, и Англией, осознающей всю глубину своего падения, несмотря на видимость успеха. Все эти державы знают, что они сделали, что могут сделать и что должны будут сделать. И знают, как мало сделала Франция и как мало способна сделать. И вот де Голль верит, будто сумеет обрести равновесное положение между ними, сближаясь попеременно то с одной, то с другой стороной. Но он - всего лишь один из элементов среди множества других, причем второстепенный.

Куда более важный элемент - Германия. И если она в результате оккупации будет разорвана на три части, необходимо знать, какая из этих частей окажется притягательной для двух остальных. Каждая из трех великих держав обречена использовать Германию против двух других и вступать из-за нее с остальными в соперничество.

Непреходящий страх перед Германией, фобия, ставшая наваждением, мания, характерная для болезненного, старческого состояния, вынудит Францию занять жесткую позицию в этой партии вокруг Германии, меж тем как де Голль рассчитывает играть гибкую и неоднозначную роль.

И тут выявляется досадное противоречие между намерениями и возможностями де Голля. У него страх перед Германией, и это отдает его в руки всех тех, кто заинтересован сыграть на этом страхе, то есть русских и евреев.

Русские уже настолько уверены в этом, что с недавнего времени повели себя с ним куда беззастенчивей, чем англичане и американцы. Обаяв нас лестью, вроде восхвалений героизма ФФИ, бессмертного духа и т. п., лестью, которая губительна для нас, ибо укрепляет наши самые дурацкие, бабские иллюзии, они вскоре ни капли не постесняются показать нам, какое отводят место союзу с Францией, гораздо менее важному для них, чем союз с Германией, сильной в военном, промышленном (а главное, научном) отношении.

Маршал Паулюс для них стократ важней, чем генерал де Голль, так как им необходима немецкая наука, чтобы справиться с англосаксонской авиацией. Как только им придется отказаться от американской науки, они, чтобы одолеть ее, не смогут обойтсь без науки немецкой.

И с этой точки зрения русским совершенно необходимо, как только гитлеризм будет повержен, прийти к соглашению с немцами.

Но и англосаксам столь же обязательно обеспечить сотрудничество как можно большего числа ведущих немецких специалистов. Поскольку два других промышленных бассейна окажутся в руках русских, им придется наложить лапу на Рур и прийти к взаимопониманию с немцами, а это значит оттолкнуть злопамятных и озлобленных французов.

Сражаться за Германию будут точно так же, как сражались с ней. Наметки к тому были сделаны уже в 1938- 1939 гг. (Чемберлен в Годесберге и Мюнхене, Риббентроп в Москве, Молотов в Берлине. ) Германия, а вовсе не Франция останется решающим фактором в Европе.

Именно это я всегда и говорил: на чью сторону падет Германия? Вот вопрос вопросов.

Немецкая буржуазия перейдет на сторону американцев, тут никаких сомнений. Но будут ли рабочие массы очарованы Россией, когда увидят ее вблизи? И какую позицию изберут крупная промышленность и армия?

У гитлеровцев есть возможность разыграть свою последнюю карту: отступить в Альпы и в Норвегию и дожидаться там, когда вспыхнет третья мировая война, которая, впрочем, уже началась в Китае и Греции.

14 марта

Итак, Европа сдалась. Сегодня уже гораздо меньше европейского чувства, европейского патриотизма, чем когда бы то ни было.

Европа без малейших угрызений совести, без страха принесла Польшу, Румынию, Финляндию, Венгрию, Болгарию, Албанию, Македонию, югославские страны в жертву России, относительно которой не желает понять - хотя несколько лет назад еще понимала, - что это нечто совершенно иное, чем Европа.

Да, конечно, славяне - индоевропейцы, арийцы. Но персы и индийцы - тоже арийцы. Однако мы прекрасно знаем, что их судьба отлична от судьбы Европы. А эти славяне так смешались с монголами, туранцами, татарами. Да и Русская империя сама по себе образует целый континент - между двумя континентами, - судьба которого не имеет ничего общего ни с судьбой Европы, ни с судьбой Азии.

Какую роль играют во всем этом церкви католическая, протестантская, масонство, вообще все старые традиции? Какой политике сдачи позиций следуют они?

Действительно ли необходимо, чтобы Европа умерла с зыбкой надеждой на то, что когда-нибудь воскреснет, после того как надолго погрузится в варварство? Не этого ли хотят сейчас церкви? Неужто действительно необходимо, чтобы все старые цивилизации Европы, вернее то, что осталось от них после бесчисленных бомбардировок, оказались нивелированными под катком русского коммунизма?

Восточной Европе уже нанесены непоправимые удары. Слабые балканские, прибалтийские и дунайские государства на столетия погружаются во тьму.

Разумеется, виноваты все; каждый со своим собственным грехом катился к всемерному разрастанию неизбежного. Самый большой грех, полагаю я, был совершен в 1935 г.

в Лондоне, когда послом там был Риббентроп. 1 Он поистине был посланцем Рока. Тогда Гитлер не сумел предоставить доказательств своей искренности в отношении Британской империи, а Британская империя не сумела локализовать пожар и предотвратить конфликт на Западе. Гитлер не смог дать доказательств, что его интересы обращены не на Запад, а только на Восток - и интересы эти состоят не столько в завоевании русских территорий и народов, сколько в ликвидации в последнюю минуту, если это еще возможно, угрозы так называемого " коммунистического" империализма.

Англо-германская дуэль - преступление против Европы. Неискупимое преступление, и тем не менее возмещением за него будет разрушение Лондона, подобно тому как был разрушен Берлин, и всей Европы. Братоубийственная война двух великих нордических, германских народов Европы, выгоду от которой получит только омонголившееся славянство. Несомненно германцы в Пруссии и Австрии оказались слишком славянизированными, чтобы предельно ясно увидеть опасность для Запада, а увидев, пожертвовать, поскольку это необходимо, своей гордостью и аппетитами.

Да, безусловно, Гитлер виновен не меньше, чем Черчилль.

Но неужто они оба недостаточно вытерпели, чтобы в равной мере признать свою вину?

И неужели Рузвельт настолько забыл Европу, чтобы не осознать необходимость примирения Германии и Англии наперекор французам, евреям и некоторым другим?

ПРИЛОЖЕНИЕ II СОКРОВЕННАЯ ИСПОВЕДЬ

Всякий, кто скажет брату своему... " безумный", подлежит геенне огненной.

Матф V, 22

Убедительность речи Платона " О бессмертии души" толкнула некоторых его учеников к смерти, дабы поскорей насладиться надеждой, которую он им дал.

М о н т е н ь. " Апология Ремона Себона"

" Эта смерть материальная, телесная, естественная, а не нарушающая установленный порядок, присущая, так сказать, порядку вещей, а отнюдь не случайная, нормальная, а не противоестественная, психолотческая, а не механическая, эта смерть - обычная для существа, эта смерть - привычная и наступающая тогда, когда материальное существо полностью набралось опыта и воспоминаний и закостенело в своем опыте и воспоминаниях, когда материальное существо всецело погружено в этот свой опьип, свои воспоминания, в свое закостепение, когда вся материя существа всецело заполнена опытом, воспоминания-ми, закостенелостью, когда не осталось ни единого атома материи для того нового, чем является жизнь".

Пеги " Заметки о г-не Декарте"

Когда я был подростком, я поклялся себе сохранить верность молодости и однажды попытался исполнить клятву.

Я ненавидел старость и боялся ее, это чувство осталось у меня с ранних детских лет. Дети знают стариков лучше, чем подростки и взрослые. Они живут рядом с ними, в семейственной близости, наблюдают, чувствуют наихудшие последствия возраста. И чем сильней они любят своих дедушку и бабушку, тем сильней страдают, видя, как те слабнут и старятся. Я обожал деда и бабушку, с которыми проводил гораздо больше времени, чем с отцом и матерью, и одной из первых моих горестей было то, что я наблюдал, как они дряхлеют. Вот где корни моего решения.

Уже позже, когда я стал способен свести воедино свои наблюдения и проецировать их с помощью индукции в будущее, я понял, что человеку, желающему избежать неприятностей, которые сулит возраст, необходимо заняться этим достаточно рано, чтобы не дать завладеть собою первым и потому незаметным симптомам старости.

Ужасная особенность старения: очень скоро оно дарит вам душевное спокойствие, позволяющее считать само собой разумеющимся оскудение чувств и сердца, оскудение, которое прежде воспринималось как чудовищная катастрофа. Однако когда это состояние духа проявится, износ организма уже таков, что не остается ни времени, ни серого вещества, чтобы прекратить этот процесс, даже если возникнет подобное желание. И я пришел к выводу, что нужно умереть в достаточно раннем возрасте, чтобы не вступить полностью в состояние усталости, когда беспомощность и смирение смогут укрепиться. Уже очень рано я вбил себе в голову, что умереть нужно самое позднее в пятьдесят лет.

Повод для установления этого рубежа был достаточно случайным. Я не слишком суеверен, но какие-то остатки суеверия во мне живут; ведь что бы мы там ни думали, у всех у нас к нашим предположениям подмешивается некоторая доля мистического расчета. Это элемент нашего внутреннего устройства, и никто не может быть полностью избавлен от него; подобный способ умственных спекуляций мы обнаруживаем под разными названиями всегда и всюду.

Когда мне было восемнадцать, один человек, столь же несведущий в хиромантии, как и я сам, объявил, что прочел по моей руке, будто я буду дважды женат, детей у меня не будет, а в пятьдесят лет я буду богат, буду иметь все, что нужно для счастья, но умру от какой-то страшной болезни. Этот человек был американец гораздо старше меня; его привлекала моя юность, и он осыпал меня всевозможными благодеяниями.

На всякий случай я удержал в памяти это предсказание.

А когда стал размышлять над проблемой, в каком возрасте лучше всего умереть, оно припомнилось мне, и я обрел в воображении точку опоры для своих рассуждений. Тем паче, что один из пунктов предсказания осуществился: я был женат два раза. Так что я решил довериться и опереться на эти брошенные на ветер слова.

Меня вполне устраивало, что эти слова упали на подготовленную почву.

Впрочем, обстоятельства моей жизни, как мне казалось, неизменно подкрепляли это желание. После сорока у меня открылось несколько заболеваний, так что судьба вполне могла быстро сделать среди них выбор, причем любому из них очень легко было превратиться в соответствии с предсказанием в " страшное". С другой стороны, хоть я никогда чрезмерно не гнался за деньгами, как другие, в конце концов они появились у меня без особых моих к тому усилий, и даже если они были не слишком большие, их вполне хватало по моим достаточно скромным запросам, так что я мог считать себя богатым, пусть это у некоторых и вызовет улыбку. Кроме того, я давно уже оказался вовлечен в деятельность или политическое движение, сопряженное с риском попасть при определенном повороте событий в крайне опасное положение.

Последний фактор показался мне весьма убедительным и способным избавить от последних сомнений, если таковые у меня еще оставались; итак, мне предназначено умереть в предсказанный срок либо от страшной болезни, либо насильственной смертью, которая заменит эту болезнь. Американский друг не мог на языке мирного времени по-другому определить мою судьбу.

Однако согласия с предсказанием было для меня недостаточно, дожидаться его свершения мне показалось не слишком надежным. Возникли и другие соображения, заставившие меня поторопиться и прибегнуть к самоубийству.

Но чтобы вполне понять это, надо пойти другим путем, а не тем, которым я до сих пор вел вас.

Я опять возвращаюсь к детству, но не потому что там сокрыты все причины: просто живое существо целиком заложено в своем начале, и там как раз лежат взаимосоответствия между всеми его возрастами. Я от рождения меланхоличный, замкнутый. От людей я укрывался задолго до первых нанесенных ими обид и ран или до первых угрызений совести, оттого что я их ранил. Прячась в укромных закоулках квартиры либо сада, я замыкался в себе, дабы насладиться неким тайным, сокровенным чувством. Я уже догадывался или, верней, гораздо лучше, чем много позже, когда стал подвержен соблазнам мира, знал, что во мне есть нечто, что не является мною, но тысячекрат драгоценней меня. Я также предощущал, что наслаждаться этим " нечто" куда сладостней в смерти, чем в жизни, и, бывало, играя, воображал не только, будто я потерялся, навсегда расстался с папой и мамой, но и будто я умер. О, какое то было печальное и сладостное упоение лежать под кроватью в безмолвной комнате, когда родителей не было дома, и представлять себя в могиле. Несмотря на религиозное воспитание и все, что мне твердили про рай и ад, быть мертвым вовсе не означало находиться здесь или там, в местах обитаемых, и где можно видеть, но в месте до такой степени темном, неведомом, что это могло означать " нигде", и там можно было слышать, как капля за каплей падает нечто неисповедимое, которое не является ни мной, ни другими, а некоей субстанцией всего, что живо и доступно зрению, и всего, что незримо, но живет - живет иным бесконечно желанным образом.

Однажды я узнал, что у людей иногда возникает такое побуждение, которое называется самоубийством. Очень хорошо помню, как я подслушал разговор, из которого понял, что человек может " лишить себя жизни". Не знаю, не думаю, чтобы я тесно связал игру, о которой я только что рассказывал и к которой уже привык, с этим открытием. Но совершенно точно, что меня восхитила немедленная возможность, предельная простота, как воображал я, чудесный результат, бесповоротная энергия этого поступка. Восхищение это порождало во мне такое же сладкое и утонченное волнение, чуть-чуть саднящее и несказанно странное, как и то, что я много раз испытывал под кроватью. Но еще больше любого удовольствия мне в этом поступке нравилось, что он тоже совершался в одиночестве, в темноте и тишине, скрытно от чужих глаз, что навсегда оставлял меня в бесконечности, затерянным вовне себя, так замечательно преданным той энергии, падение капель которой - капля за каплей - я слышал в себе.

Я прекрасно помню время и место. Было зимнее утро, я и сейчас еще вижу то серое небо, ощущаю холод в столовой. За окном серая облупившаяся задняя стена дома, фасад которого выходит в переулок, что ведет к кварталу Маль-зерб. Я осторожно открываю ящик буфета и бесшумно, медленно беру нож. Рассматриваю его. Никогда еще я так не рассматривал нож. И вдруг я понял, что кроется в его стали. И этим я каждый день, не сознавая того, действую, каждый день держу, невыявленное, в руках. Дремлющая тайна окружающих вещей безмолвно открывалась мне. Лезвие поблескивало на фоне красного фетра, которым был выстелен ящик. Там лежал не один нож - двадцать, тридцать, большие, маленькие. Я вынул большущий нож для разрезания мяса, но мне он не понравился, и я положил его обратно. Нет, я предпочел бы что-нибудь потоньше, погибче, поизящней. Вот этот маленький десертный нож, острие которого так быстро вонзается в плоть груши или персика. Кончиком пальца я тронул острие, я его трогал, пробовал. Сперва нажимал слабо, потом посильней. Стало больно, и я прекратил. Потом, почувствовав новый прилив любопытства, соблазна, опять нажал, уже сильней. Характер боли вдруг изменился, она стала сосредоточенней, резче, выступила капелька крови. Я стоял, раскрыв рот: значит, это и впрямь возможно. Впервые я смотрел на свою кровь, не плача, не пугаясь. Нет, не без страха; но я соглашался со своим страхом, свыкался с ним, я хотел приучиться к нему, отождествить его с чем-то иным во мне.

Некоторое время я играл с кровью, позволяя ей сочиться капля за каплей. Но тут в коридоре раздался шум, я быстро положил в красную ячейку нож, остававшийся таким же, как прежде, безучастным, загадочным, непостижимым, и убежал к себе в комнату. Убежал, как убегал всегда. Я был точно проворный, стремительный, дикий, непокорный лесной зверек - белка или ласка - зверек, который прячется при малейшем шуме и которого ни один мужчина, ни одна женщина никогда не заметят.

Должно быть, мне шел седьмой год, потому что когда мне исполнилось семь, мы съехали с квартиры, в которой, как я сейчас четко вспоминаю, это происходило. Я и сейчас вижу ту стену дома с шелушащимися лишаями краски.

Через некоторое время я опять пришел к буфету. Но в промежутке, как мне кажется, я забыл о нем, и чувства и наблюдения того утра временно затмились какими-то другими впечатлениями. Но коль уж я вернулся к ящику, выстеленному красным фетром, это означало возникновение привычки, так как привычка у людей и у животных рождается мгновенно. И на этот раз я пошел гораздо дальше: вынув маленький нож, я долго изучал его, трогал пальцем лезвие и острие, потом, расстегнув курточку и рубашку, поднес его к груди на уровне сердца. Наверно, я даже приоткрыл грудь. Такое же обостренное волнение я испытал в тот день, когда, расстегнув панталоны, изучал особую часть своего тела - пенис. Я чуть нажал на ножик, потом сильней. Я нажимал, но не так сильно, как тогда на палец, потому что понимал: сейчас все куда серьезнее. И вдруг мне и впрямь стало страшно. Я с ужасом смотрел на нож, острие которого, скрытое нижней сорочкой, я чувствовал на коже. Мое желание - потенциальное - перешло в него и теперь не подчинялось мне. Оно становилось осуществимым; гибельность начала накапливаться в деревянной рукоятке ножа, в его стали. Я отвел нож от груди, поднял к глазам, смотрел на него совершенно иным взглядом; в нем смешивались ужас и благоговейное почтение, с каким человек относится к предметам, которые он считает священными на основании своего опыта и их предназначения, к предметам таинственным и близким, numina. 1 К идолам, идеям. Я опять поднес этот предмет - предмет, который определенно имел необыкновенную, особенную, извращенную форму, - к груди. И на этот раз нажал так, что стало больно, как тогда пальцу. Но грудь это не палец, тут шло совсем о другом, безмерно многого недоставало, чтобы это было то же самое. Я чувствовал боль, боль гораздо сильнее, чем тогда; я сделал себе больно. Он сделал мне больно. Теперь уже не страх переполнял меня - злость, ярость. Нож и я - мы разделились. Нож сделал мне больно, он хотел сделать мне больно; желание в нем, уже не подчинявшееся мне, было мне враждебно. Он стал злым, опасным, отвратительным. Я бросил нож на красный фетр, даже не уложив его в ячейку, и задвинул ящик.

Божество, изображение божества, божественность [лат. ).

А уже чуть позже я и думать забыл о нем. Привычка разрушилась. А если бы нет, кто знает, к чему бы она привела?

То была немотивированная мысль о самоубийстве как таковом. Впоследствии эта мысль часто возникала у меня, но всякий раз она была вызвана обстоятельствами. Чем дальше я входил в жизнь, тем больше становилось препятствий, огорчений, обид. И я иногда думал о самоубийстве. Но это уже было не то; меня к нему побуждали отнюдь не сила, не любопытство, не возбуждение, а слабость, усталость. И представление о том, что я обрету за гранью самоубийства, тоже изменилось. В первый раз после него наступало неведомое, нечто абсолютно неопределенное, не имеющее названия, неисповедимое. А теперь - небытие. И в этом, как и во многом другом, подросток, взрослый регрессировал в сравнении с ребенком. Поскольку небытие... Я собирался сказать: " небытие" - понятие " абсурдное". Но могут ли столкнуться два таинственных слова? И что я называю небытием? А может, это очень приятное место, и следовательно, не разделенное с жизнью, некая успокоенная, замедленная жизнь, нечто вроде начала засыпания, нечто наподобие серого полусумрака Елисейских полей, о котором пишет Вергилий?

И все-таки я задаю себе вопрос: неужели мысль о самоубийстве, пусть даже возникавшая в неблагоприятных обстоятельствах, вызванных затруднениями, подавленностью, неизменно бывала всецело нечистой? Я имею в виду не только себя. В самоубийце почти всегда есть некий элемент чистоты. Разве нет потребности в просвете в потусторонее, как бы ни был узок он, дабы совершить это деяние, даже у того, для кого самоубийство - акт исключительно социальный, поступок, полностью увязанный со всеми его предшествующими действиями, которые всецело были погружены в жизнь и обращены к жизни? Ему необходима хоть какая-то близость, пусть даже неосознанная - но и неосознанная, она может быть глубокой и постоянной, - близость со вселенной, полной подоплек, тайн и неожиданностей. Он думает, что верит в небытие, думает, что уйдет в небытие, но под этим негативным, под этим приблизительным словом для него что-то кроется.

Во всяком случае, если говорить обо мне, я, вполне возможно, никогда полностью не расставался с той ностальгической мечтой, что явилась мне в детстве, и ждал только поводов, чтобы вернуться к ней. Поводов, которые вполне могли быть чрезвычайно значительными, но тем не менее оставались всего лишь поводами. Да был ли в моей жизни хоть один день, пусть даже безмерно наполненный и счастливый от присутствия дорогих мне людей или человека либо из-за моего всеобъемлющего и экспансивного приятия жизни, чтобы я не мечтал об одиночестве, чтобы я не исхитрился вкусить от него хотя бы несколько минут, неважно где - в уборной, в телефонной кабинке, в ванной комнате, где оставался на секунду-другую дольше, чем прилично общественному животному. Да, одиночество - путь к самоубийству, во всяком случае, путь к смерти. Разумеется, одиночество дает возможность в большей степени, чем любые другие условия, наслаждаться миром и жизнью; в одиночестве можно получить гораздо более полное наслаждение цветком, деревом, животными, облаком, проходящими вдали людьми или женщиной, и тем не менее это наклонная плоскость, по которой ты катишься, удаляясь от мира.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.